– Госпожа Анже сомневается, что вы именно тот Хабаров, чье имя как постановщика и исполнителя автотрюков было указано в титрах фильма «Скорость».
   – Тот самый. А что вам, собственно, нужно?
   Француженка снова обратилась к переводчику.
   – Госпожа Анже просит вас уделить ей двадцать минут, – перевел тот и с Глебовым пошел к выходу.
   Мари Анже с отсутствующим видом листала технический журнал, когда Хабаров вернулся в кабинет и поставил на стеклянный столик перед нею чашку кофе.
   Она попробовала кофе, одобрительно кивнула и медленно, чуть растягивая окончания, по-русски произнесла:
   – Если вы будете говорить медленно, я все пойму. Мои родители были русскими эмигрантами.
   Хабаров равнодушно кивнул.
   – Я – Мари Анже. Здесь, в Москве, мой проект. Мои деньги. Как это? Кто заплатил, тот слушает музыку…
   – Кто платит, тот заказывает музыку.
   – Да. Мне нужны автомобильные трюки. Мне сказали русские, что вы – лучший! Есть еще господин Борткевич… Но я видела вашу работу в «Скорости».
   Хабаров улыбнулся: «А ножки у нее, пожалуй, что надо. Такие б ножки, да на плечи…»
   – Я плачу вам тридцать тысяч евро за один-единственный трюк. Вы мне его делаете. Мы довольны!
   Хабаров безучастно скрестил руки на груди.
   – Интересно, что же вы от меня хотите за такие деньги? Я – не фокусник. Проходить сквозь стены не умею.
   – Это не нужно. Вы разгоняетесь на маленькой легковой машине, с трамплина перелетаете через грузовик и едете дальше.
   – Все?
   – Все.
   – Что за грузовик?
   – Длинная машина с прицепом. Перевозит много маленьких машин.
   – Как этот трюк вы собираетесь снимать?
   – О! Нет проблем. Одну камеру мы крепим в кабину. Зритель может видеть все глазами водителя…
   – Неплохо.
   «И морданчик симпатичный… – снова подумал Хабаров. – Губы припухшие, чувственные…»
   – Другая камера будет закреплена на кран. Нужно снять в динамике этот красивый полет. Еще одну…
   – Стоп-стоп-стоп! Я не о том. Вы собираетесь этот трюк снять от начала до конца за один прием: разгон, прыжок, полет, приземление? Я правильно понял?
   Она мило улыбнулась, согласно кивнула:
   – Вы сообразительный!
   – Позвольте еще вопрос. У вас кто постановкой этого трюка будет заниматься: вы или все же я, если скажу «да»?
   – Что тут ставить? Мне исполнитель нужен, а не второй режиссер на площадке.
   Хабарову очень хотелось обругать распоследними словами эту самоуверенную дамочку, но он сдержался.
   Все годы, что он работал в трюковом кино, главным Хабаров считал максимально обезопасить трюк и, где необходимо, применять монтаж, компьютерную графику, а то, что делает каскадер, хорошо проснять, и в итоге – поразить зрителя, сделать трюк зрелищным, динамичным. Это почти всегда удавалось. Его работу стали узнавать, что называется, по почерку. И, если на экране творилось что-то смертельно опасное и зритель был уверен, что при исполнении трюка уж точно не обошлось без жертв, можно было не читать титры, было ясно, что работала команда Хабарова. Стиль был его визитной карточкой. Это отнюдь не значило, что они «не забирались черту в пасть», не рисковали здоровьем, а подчас и жизнью. Однако Хабаров никогда не одобрял риск без страховки, «риск в чистом виде», как он любил повторять.
   Сейчас дело было вовсе не в ударе по самолюбию. Совсем нет. То, что предлагала француженка, не могло не закончиться трагедией и виделось каскадерам разве что в ночных кошмарах: на бешеной скорости взмывающий по рампе на шестиметровую высоту автомобиль, затем безжизненно и обреченно падающий на асфальт, при ударе мгновенно опрокидывающийся назад, на крышу и дальше смертельным волчком летящий под откос. Так что ни о каком «приземляетесь и спокойно едете дальше» не могло быть и речи. Это при том, что само по себе падение с шести – семиметровой высоты без страховки для человека уже смертельно. А здесь и высота больше, и скорость – не успеешь лоб перекрестить. Так что вызывай плотника…
   «Хотел бы я знать, – думал он, – что толкнуло расчетливых французских парней на это самоубийство…»
   – Скажите, Мари, а не проще ли оставить салон машины пустым, а машину выстрелить из катапульты?
   – Халтура.
   – У вас в принципе неверное представление о том, как можно сделать и нужно снять этот трюк. А это рисковый трюк, я вас уверяю. Вероятно, на этом трюке у вас и погиб каскадер.
   Француженка недовольно поерзала в кресле.
   – Мне кажется, вам за риск платят, господин Хабаров! Я вам предлагаю хорошие деньги. Русские любят деньги. Все! Ваш охранник должен охранять вас, но он взял деньги Глебова и впустил нас сюда. У вас, Хабаров, нет возможности выбирать. Посмотрите на себя. Как вы одеты?! Вы грязный, весь в машинном масле. У вас нет денег на ремонт машины в сервисе. Отработав у меня, вы сможете купить себе приличный костюм, новую машину. Вы сможете поехать отдохнуть, а не пить водку со своими небритыми друзьями-алкоголиками. Я открываю перед вами новую жизнь! Немцам или англичанам я бы, конечно, заплатила больше, но для русских мое предложение очень щедрое. Работаем?
   Мари Анже протянула Хабарову руку.
   Его рукопожатие было крепким, а потом вдруг он резко дернул ее руку на себя, от чего самоуверенная особа слетела с кресла и упала на пол перед сидевшим Хабаровым, больно ударившись о пол коленками.
   – То, о чем ты мне сейчас рассказала, девочка, больше не предлагай никому. Вдруг найдется идиот и согласится! – глядя в ее испуганные глаза, произнес он, с нажимом выделяя каждое слово, словно заботясь о том, чтобы француженка навсегда запомнила то, что он сейчас скажет. – Да, я – русский! Я горбатился шесть лет без сна и отдыха, чтобы сейчас жить так, как хочу. И даже тогда, когда у меня не было ни гроша на кусок хлеба, я подачек не принимал! Мы, русские, можем быть нищими, но мы никогда не станем лизать вам, французам, зад. Ты поняла меня? А теперь убирайся! Деловая встреча окончена.
   Хабаров, как нашкодившего котенка, приподнял ее за шиворот и брезгливо толкнул к двери.
   От захлестнувших обиды и возмущения Мари Анже потеряла дар речи. Судорожно хватая ртом воздух, пятясь, она суетливо поправляла одежду и то и дело спадавший с плеча ремешок сумочки.
   – Вы… вы… русский медведь! – наконец выпалила она. – Алкоголик! И… И… коммунист!
   Она пулей вылетела из кабинета.
   – Н-да-а… Что-что, братишка, а переговоры ты вести умеешь! – привалясь плечом к дверному косяку, Виктор Чаев с нескрываемым любопытством наблюдал за Хабаровым. – Я преклоняюсь, шеф, перед твоим терпением, тактом, даром дипломата…
   – Ты еще на мою голову! Тормози, позвонок. Тормози! – он погрозил Чаеву пальцем. – Витек, не доставай меня. Я злой! Я сейчас и придушить могу!
   – Всегда к твоим услугам. Я тут и удавочку припас. Вот, думаю, зайду, вместе и опробуем.
   Хабаров недовольно глянул на растаявшего в улыбке друга.
   – Шел бы ты действовать на нервы кому-то другому!
   Чаев налил себе кофе и грузно плюхнулся в кресло напротив, где только что сидела мадмуазель.
   – Сань, лихо она тебя уработала. Я тебя таким злым последние лет сто не видел.
   Хабаров подался вперед и очень тихо, доверительно, нисколько не сомневаясь в том, что Чаев разделяет его точку зрения, сказал:
   – Витек, я очень старый и много чего в жизни видел. Но иногда – ну, прямо как блондинка! – ничего не понимаю. Приходит кто-то неизвестно откуда, несет заведомый бред, начинает учить меня жить, оскорбляет меня и моих друзей, а потом хочет, чтобы я вместе с ним же работал, шкурой рисковал. Катись ты, провались! Либо этот мир сошел с ума, либо – одно из двух!
   Чаев добродушно рассмеялся. Сейчас Хабаров напоминал ему обиженного мальчишку.
   – Баба… Что с нее взять? Где-нибудь свернет себе шею. Едем лучше ко мне на дачу. Запечем уток в духовке, в бильярд врежем, наливочки тяпнем. Знатная наливочка! Панацея! По остроте ощущений твой Эльбрус в подметки не годится! Меня соседка по даче снабжает. Знатная наливочка! Вишневая, смородиновая, яблочная – на выбор! Вкус… – Чаев мечтательно возвел глаза к небу, но тут же осекся и очень строго добавил: – «Не пьянки, окаянной, ради, а токмо пользы для!» – как говаривал государь наш Петр Алексеевич. Я как раз сегодня не брит. Так что, по самым высоким французским эстетическим критериям соответствия, должен удовлетворить твоим скромным запросам.
   Чаев бодро поднялся.
   – Все! Саня, не ведись, не ведись! Уходи от ситуации. Поехали!
   Хабаров улыбнулся. На душе потеплело.
   «Кажется, я начинаю понимать, за что мужики любят Витьку…»
   Уже поздним вечером, в саду на даче Чаева, сытые, пьяные, довольные, с перемазанными молодой печеной картошкой руками и лицами они сидели на траве у весело потрескивавшего костра. Наливочка, так пришедшаяся по вкусу всем, уже самым затейливым образом перемешалась с водочкой, предусмотрительно привезенной с собой Володей Орловым и Женей Лавриковым. И во многом благодаря этой адской смеси, бурлящей сейчас в крови, Хабаров уговорил Чаева взять гитару.
   Чаев превосходно играл, почему-то стыдясь музыкальной школы и двух курсов консерватории за плечами. Так, «три аккорда, когда-то подхваченные в подворотне», говорил о своей игре Чаев. Но с этим было трудно согласиться, и ребята на один из дней рождения преподнесли Чаеву настоящую концертную гитару ручной работы прославленного мастера Шуликовского. Этой гитарой Чаев дорожил, брал ее только тогда, когда был искренне расположен к гостям. Сейчас, в неверном свете костра, приятным бархатным голосом он пел, бередя переборами аккордов самые потаенные струны уставшей от суеты души:
 
Измотали дороги-пути.
Я давно не был дома.
Помню тихое: «Милый, прости», –
В шуме аэродрома,
 
 
И слезу, побежавшую вслед
Виноватой улыбке.
«Ты же правильной была столько лет.
Время делать ошибки…»
 
 
Пустота, маета, ты уходишь спеша.
Лица… Лица…
А в захлопнутой клетке тоскует душа,
Точно птица.
 
 
Вот напасть! Так не в масть
Зачеркнул жизнь своею рукою.
Ведь к нему у тебя только страсть.
Что же делать с тобою?
 
 
Время – лекарь плохой, и немой, и глухой.
Он не лечит.
Да, теперь я играю в «орлянку» с судьбой:
Чёт и нéчет.
 
 
Чередой, полосой, точно дождик косой
Над равниной,
Прохожу по судьбе то одной, то другой –
Нелюбимой.
 
 
Здравствуй, город родной, где у входа в вокзал
Куст сирени!
Вдруг смешались, опьянили – я не ждал –
Свет и тени.
 
 
И шагнуло мне навстречу – верь не верь! –
Мое счастье,
Повзрослевшее от боли и потерь
В дни ненастья…
 
   – Знаешь, Витек, – с чувством начал Хабаров, – сколько раз тебя слушаю, столько поражаюсь. На кой ты горбатишься с нами? У тебя же та-лан-ти-ще! Ты своей гитарой и этим потрясающим голосом такие бы лавры сейчас пожинал!
   Позвонки одобрительно закивали, поддакивая.
   – Да вы же пропадете без меня, как мамонты! К гадалке не ходить.
   – Витька, давай нашу любимую, про каскадеров! – попросил Лавриков.
   – Я, если честно, эту песню не люблю, – сказал Хабаров. – Бравады, показухи много.
   – Это смотря что показухой называть, – отложив гитару, возразил Чаев. – Вот если горение в машине с сопутствующими взрывами, где, не дай бог, пиротехники заряд перепутают, или, допустим, прыжок с одним парашютом на двоих, тогда это точно показуха. А все остальное… Все остальное, позвонки, это будни!
   – Витька прав, мужики. Ну ее к лешему, эту поэзию! Лучше наливочки тяпнем!
   Тяпнули.
   – Эх! Хорошо сидим! Оказывается, от жизни можно удовольствие получать и без женского пола, – произнес Володя Орлов, блаженно растянувшись на траве.
   – Слышала бы тебя сейчас твоя Виктория…
   – Мой домашний прокурор? – Орлов плутовато прищурился. – Она мне сегодня устроит допрос с пристрастием, потом сама же вынесет приговор и приведет в исполнение.
   – Что за приговор-то? – полюбопытствовал Лавриков, старательно снаряжая горчицей и зеленью покрытый золотистой хрустящей корочкой кусок утки.
   – О-о-о, Женька, лучше не знать! – отмахнулся Орлов.
   – Да, от тела она его отлучит, – хохотнул Чаев. – Ничего, Володенька, недели две строгого воздержания и можно грешить дальше.
   – Живут же люди! – с завистью констатировал Лавриков. – А тут придешь, и никому, кроме автоответчика, до тебя дела нет. Тоска!
   – Ах, жук ты майский! – толкнул его локтем в бок Чаев. – А что это за смазливая блондиночка, которую я давеча в половине седьмого утра у тебя застал? Ребята, только представьте: дверь как-то сама собой открывается, а на пороге в женькиной рубахе – она! Ноги прямо от ушей начинаются, фигурка, само собой, дразнит основной инстинкт, и только сообразишь, что «попал», тут же тонешь в омуте бирюзовых глаз!
   Лавриков добродушно закивал.
   – Все так. Но это сеструха моя была, Ленка.
   Раздался дружный хохот. Всем было хорошо известно, что в этом году у Лаврикова эта «сестра» была двадцать восьмой или двадцать девятой по счету.
   – Ты, позвонок! До чего дошел: врет и не краснеет!
   – История нас рассудит!
   Воспользовавшись паузой, Лавриков перехватил инициативу и пошел в наступление.
   – Что для вас, проницательные мои, доверчивый, бесхитростный Лавриков? Открытая книга… Я и на смертном одре скажу, что сущность женщины – горизонтальная! Что бы ни говорили поэты и философы и ты, любезный моему сердцу Витька Чаев. Что же мне делать? Как быть? Как жить дальше, я бы сказал?! Обложите меня духмяными пряностями, освежите минералкой со льдом, ибо я изнемогаю от любви!
   – Что само по себе и не ново… – философски заключил Чаев и подставился.
   – Кстати, Витек, как у тебя с Лорой? Если ты – пас, я к ней подкачу. Богиня!
   – Что значит «как»?
   – Как – это значит кáк.
   – Никак.
   – То есть?
   – То есть осади, – сильно сжал его руку Орлов, поманив пальцем. – Иди, дружочек, я расскажу тебе притчу о любопытной Варваре.
   – Все ясно, – обиделся Лавриков, – меня опять держат за салагу.
   – Младшенький ты наш! – подтвердил Орлов и пинком подтолкнул к рубиновому графинчику.
   Этот ленивый разговор ни о чем, осторожно касаясь всех, тщательно обтекал Хабарова. Металлическим прутом, с видом отсутствующего здесь человека, он ворошил жаркие уголья костра и думал.
   Работа, от которой он отказался, послав Мари Анже ко всем чертям, была стоящей. Очень трудной, опасной, но стоящей. Сделать то, чего до этого не делал никто, сделать то, что сделать было почти невозможно, было заманчиво. И если автотрюки, сами по себе, исполняются, как правило, не на очень большой скорости – сорок километров в час, то здесь, учитывая необходимость дальнего полета и высокого прыжка, и скорость будет за сотню, и высота запредельной и килограммы, килограммы адреналина в кровь…
   Он тряхнул головой, точно отгоняя непрошенные мысли, посмотрел на ребят. Вероятно, начало спора он пропустил, так как обе стороны, засучив рукава, уже трудились над изничтожением аргументов друг друга.
   – Тише, горячие русские парни! Вы еще подеритесь! – не выдержав перепалки Чаева и Лаврикова, басом пророкотал Володя Орлов. – Женя, что ты предлагаешь?
   – Я предлагаю больше не мучиться над этой проблемой, потому что трюк послезавтра. Надо расположить заряд по периметру. Лучшего решения нет.
   – Молодец! – не унимался Чаев. – Афера. Чистой воды!
   – Оглохнем малость. Первый раз, что ли? – уже с меньшим запалом сказал Лавриков. – Ты чего, Витенька, струхнул?
   – Да пошел ты, умник!
   Хабаров осторожно доставал из костра новую порцию молодой печеной картошки и это, по всей видимости, интересовало его гораздо больше, чем словесная дуэль.
   – Что вы ерунду в проблему вгоняете, – равнодушно заметил он. – Там сваи. Изменить места закладки, и весь заряд под воду пойдет.
   Лавриков с изумлением смотрел на него.
   – Шеф, что же вы до сих пор молчали?! Здесь уже столько крови пролито. С вашей стороны это по меньшей мере свинство.
   – Я же не знал, что вы до сих пор на натуре не были. Слушайте, – Хабаров обвел всех недовольным взглядом, – вы чем занимались-то все это время? У вас трюк не готов, а вы его работать собрались послезавтра!
   – Нарвались, умники? Сейчас будет раздолбон для раздолбаев, – объявил Орлов. – Раздолбаям не завидую.
   – Сань, – виновато начал Лавриков, – ни минуты свободной. Как бобики! Вот, сейчас обсудили и…
   – Короче, самостоятельный ты мой! Еще раз поведешь себя безответственно…
   – Шеф, я понял. Понял. Понял…
   Чтобы спасти Лаврикова из цепких хабаровских лап, прекрасно зная, что Хабаров халтуры никому не прощал, Чаев вмешался и вызвал огонь на себя.
   – Саша, если ты хочешь поговорить о работе, то скажи мне вот что, – он обнял Хабарова за плечи. – Ты француженку-то послал, родимую, по известному адресу, но она интересную вещь предлагала. Сигануть по рампе в небо метров на пять-шесть, через грузовик по его продольной оси, метров двадцать-двадцать пять пролететь по воздуху… Такое не каждый день бывает!
   – Я сам все время об этом думаю, – Хабаров усмехнулся. – Защитник! Женька, ради тебя человек старается. Твою шкуру спасает. Ты хоть оцени это, балбес!
   – Вы про что это, позвонки? О каком таком полете говорите?
   Чаев рассказал.
   – Дохлый номер. Лично я в ту машину не сяду.
   – Женька, а ты представь, что едешь за тридцатью тысячами евро!
   – Хоть за миллионом! Куда они мне на том свете? Ты головой думай, Володенька, а не как Борткевич. Хотя, говоря о деньгах, признаюсь, хочется, чтобы было всегда и много!
   – А-а-а! Не переживай, – придавил его плечо своей тяжелой ладонью Володя Орлов, – все равно найдут кого-нибудь.
   – Кого? У нас такие вещи никто не делал.
   – Без разницы. Борткевич копытами землю роет, как боевой конь. Он ведь у нас не продается. Он только покупается.
   – Борткевич? Тогда скидываемся по сотне на венок!
   – Саша, ты эмоции оставь. Скажи лучше, мы технически можем этот трюк осилить? Это нам выгодно. Деньги. Престиж.
   Хабаров долго молчал, сосредоточенно наблюдая, как только что подброшенные поленья лижут ярко-оранжевые языки пламени. Пламя струилось змейками и постепенно усиливалось и разрасталось.
   – Я бы его отработал. В лучшем виде, – наконец сказал он.
   Лавриков присвистнул.
   – Сань, я думал, у тебя при выборе между жизнью и деньгами побеждает здравый смысл.
   – Чушь! Наш шеф сильнее здравого смысла! – пьяно выкрикнул Орлов.
   – Только с этой аферисткой я работать не буду.
   – Саша, какая мадмуазель аферистка? Ее сроки поджимают. Она верхушек нахваталась. А ты… Ты, где бы убедить – вспылил.
   – Мы не в детском саду. Я – не нянька! Она меня с потрохами приобрести хотела. Вроде пушечного мяса! Понимаешь?!
   – Что тут нового? К нам, каскадерам, всегда относились как ко второму сорту, в лучшем случае. Саша, у нас самая сильная материальная база, опыта больше, чем у других, мозги, опять же. Да на тебя же пальцем будут показывать! Прости, я не хочу указывать на очевидное, но, по-моему, ты ведешь себя, как последний осёл.
   – Плевать!
   – Тот же Борткевич раздумывать не будет.
   – Коля, конечно, смелый парень, – тоном вынужденного продолжать разговор ответил Хабаров, – только смелый он от глупости. Он или себя угробит, или кого-то из своих ребят. На месте новичка я бы крепко подумал, прежде чем записываться в его команду.
   – Черт с ним, с Борткевичем! Я его тоже не люблю. Значит, они, те, кто даст «добро», такие же, как мы, ребята, как Женька, Володька, как я, в конце-концов, будут тыкаться по углам, как слепые котята, а ты знаешь правильное решение и будешь со стороны хладнокровно смотреть, как они себя гробят? Это, Саша, похлеще «русской рулетки» будет. Нервишки-то, шеф, выдюжат? Тихо! – сам себя перебил Чаев. – Мать идет.
   Принесшая для пополнения запаса запотевший графинчик и аппетитно возлежащую на громадном подносе среди овощей и зелени дымящуюся фаршированную утку мать Виктора Чаева, Ирина Мироновна, тихонечко присела к костру, молчаливо и уважительно наблюдая за беззаботно балагурившими ребятами, которые во всех подробностях обсуждали последний футбольный матч.
   «Господи, – думала она, украдкой смахивая слезу, – хоть бы они каждый день собирались вот так, все вместе, отдохнуть. Пили бы наливочку, пели песни, и были бы молодыми и счастливыми их лица. И не было бы этой удручающей синевы под нижними веками и измученного взгляда, как после месяцев трудной работы…»
 
   Небо яркого солнечного дня бледно-бледно-синее и бездонное. У горизонта его край незаметно переходит в озеро. И небо, и озеро сейчас похожи, точно близнецы-братья. Ни лоскута облачка, ни дуновения ветра. Июльский зной затопил окрестности на сколько хватает взгляда, щедро, с размахом.
   Вековые сосны на обрывистом озерном берегу стоят разморенные. По их янтарным пахучим стволам солнечными капельками то там, то здесь сбегает, капает на выжженную солнцем траву смола. От палящего зноя сосны плачут, и воздух напоен смоляным ароматом, терпким, чуть сладковатым, русским, своим.
   Селигерский край. Россия…
   Пляжный песок дышит жаром, точно добротная печь, и потому лежать на низеньком деревянном лежаке, да еще под палящим солнцем, мучительно неприятно. Он бы сказал точнее: мерзко. «Мерзко» было его любимым словом. Иногда оно заменяло собою целую гамму понятий, ощущений и превосходно характеризовало окружающее.
   Никита Осадчий мог позволить себе немногословность. Когда-то немногословность была необходимостью, потом перешла в привычку, а свои привычки он не считал нужным менять, как не считал возможным для себя обращать внимание на такой пустяк, как жара и связанные с ней неудобства.
   Четверо крепких парней, одетых, как один, в строгие черные костюмы, стояли здесь же, на пляжном песке, неподалеку, застывшие, как изваяния, терпеливо обливаясь потом. Пятый, щупленький, с лицом вьетнамца, без возраста, нервозно переступал с ноги на ногу, заключенный охраной в своеобразный квадрат.
   Чуть слышно, едва-едва, плескались волны, надсадно стрекотали кузнечики, где-то далеко, на самой середине озера, переговаривались, что-то покрикивая друг-другу, одинокие рыбаки. Крохотная деревушка на холме справа. Запах сена. Апатичные пузатые черно-белые коровы на пестром лугу…
   После московской суеты Никита Осадчий наслаждался деревенской пасторалью.
   – Никита, кончай это представление, – наконец не выдержал, произнес «вьетнамец».
   Молниеносный удар под дых и еще один сверху по затылку заставили его замолчать, рухнуть кулем на горячий пляжный песок.
   – Очухается, давайте его ко мне, – процедил Никита Осадчий.
   Он поднялся с лежака и пошел в дом – белоснежный особняк на берегу.
   Очевидно, для того, чтобы привести в чувство, бедолагу просто макнули в озеро, потому что пару минут спустя он предстал перед Осадчим промокшим до нитки.
   – Я не спрашиваю, почему ты пришел ко мне в таком непотребном виде, – лениво потягивая морковный сок, произнес Осадчий. – Видимо, ты промок от слез. И я хотел бы думать, что это – слезы раскаяния.
   Брюс Вонг молчал. Левой рукой он потирал затылок и дерзко смотрел на Осадчего.
   – Осуждаешь?
   – Никита, хочешь, чтобы я ответил?
   – Триста километров в багажнике, конечно, неприятно. Но напрасно ты пыжишься, Брюс. Вина за тобой.
   Брюс простер руки, подался вперед, словно стараясь быть более убедительным, но охранник остановил порыв.
   – Никита, мне что, жить надоело?! Да я…
   – Остынь! – оборвал его Осадчий. – Я не для того оставил столичные интерьеры, чтобы услышать мерзкую ложь от человека, которого ценил. Заметь, о тебе я говорю в прошедшем времени.
   – Да чтобы я упал на хвост?![16] Я не деревянный по пояс![17] – завизжал Брюс. – Я же себе ни одной цифры![18] Понт не навожу.[19] Чтоб мне «крысой» сдохнуть!
   – Забожился… – усмехнулся Осадчий.
   Он медленно подошел к гостю, и своими короткими крепкими пальцами обстоятельно взялся за левое ухо Брюса Вонга и с силой крутанул. Тот взвыл от боли, слезы заблестели на глазах.
   – «Стекляшки» любишь! Я тебе брюхо ими набью. Жрать заставлю! – прошипел Осадчий. – Все до пылинки в «копилку» вернуть!
   – Никита, я…
   – Говорить будешь, когда я позволю. Я еще не закончил с тобой. Ты же знаешь, что я не люблю, когда мой дом «феней» оскверняют. Совсем русский язык забыли. Мат да «феня». Оскотинились.
   Он отпустил ухо и, по-домашнему шаркая шлепанцами, пошел на веранду, с которой открывался замечательный вид на озеро. Опершись о перила, Осадчий какое-то время любовался окрестностями, потом со вздохом сожаления сказал:
   – Ай-ай-ай, Брюс, такой ты мне день испортил. Такой день! Я, может, ради таких дней и живу. Чтобы без суеты, без надрыва, без надоевших лиц, один на один с Россией-матушкой. Красота-то кругом какая! Не пошлое Рублевское шоссе. Места нетронутые – царство Берендея, легендами опутаны. Иди сюда. Смотри, остров напротив. Я был там. Удивительно красивое место. Тринадцать внутренних озер. Заметь, Брюс, не двенадцать, не четырнадцать, а тринадцать. Не правда ли, в этой цифре есть какой-то магический смысл…
   Брюс Вонг внимательно следил за каждым жестом, малейшей интонацией Осадчего, тщетно силясь понять, куда же он клонит. Лирические отступления были абсолютно не в духе Никиты. Оказалось, и это Брюс отметил про себя, они изматывают еще больше, чем просто выяснение отношений, когда «разбираются по понятиям», потому что не знаешь, чем все может закончиться.