Итак, в результате сложных творчески-когнитивных процессов (собственного осмысления бытия, влияния на художника национальной ментальности, «памяти литературы» и т. д.) в творчестве разных писателей возникают литературные константы, которые можно обозначить как концепты, универсалии, стереотипы. Их объединяют ментальная природа, общая сохранность в памяти культуры через присутствие элемента «коллективного бессознательного», устойчивость, повторяемость, узнаваемое имя и т. д. Граница между ними нередко оказывается подвижной (исследователи рассматривают как случаи универсальных, так и стереотипных концептов), потому концепты могут перерастать в универсалии или же, наоборот, снижаться до стереотипов, превращаясь в литературный стандарт или даже эпигонский штамп. Это позволяет даже трактовать концепт как «смысловую структуру, разворачивающуюся в диапазоне от генотипа до стереотипа»[109]. Сама закономерность появления, возрождения, бытования этих констант объясняет важные процессы, происходящие как внутри литературы, так и в общественном сознании и шире – в культуре в целом.
   Изучение литературных констант предполагает свою методику их рассмотрения. Она может включать в себя:
   – установление литературного ряда, свидетельствующего о частотности употребления данной константы;
   – выявление ее общекультурной семантики и ментального значения; поэтому в качестве необходимого источника информации о тех или иных концептах, универсалиях, стереотипах выступают фольклорные тексты, мифы, данные словарей, различные документы (письма, дневники, пр.) и другие материалы;
   – рассмотрение собственно авторского содержания конкретного концепта, универсалии или стереотипа с учетом специфики процесса художественного познания, в антропоцентрической парадигме;
   – сопоставление данных констант в творчестве разных авторов, обнаруживающее их общее семантическое ядро, инвариант и «поле значения»;
   – изучение восприятия читателями этих литературных явлений (литературной критики, дневников, писем и т. д.), учитывающее их коммуникативную природу.
   Анализ литературного процесса сквозь призму художественных констант – это еще один путь постижения его органичности и целостности. Литературные константы оказываются своего рода системой координат, устойчивой в своих «опорных пунктах» и одновременно внутренне подвижной и динамичной, способной к бесконечному обновлению.

Концепты национальной культуры в критике H.A. Добролюбова

   Литературные концепты нередко становятся предметом осмысления критики и, естественно, приобретают здесь дополнительные значения, интерпретируются в соответствии с авторской (критика) концепцией художественного произведения. Являясь вторичными по отношению к художественному тексту, «критические» концепты вступают с ним в разного рода отношения: подчиненные, диалогические, «авторитарные» и т. д. Однако концепт может возникнуть и в самой литературной критике, оказываясь опосредованно связанным с художественным текстом. К самостоятельному созданию концептов, очевидно, в большей мере тяготеет публицистическая критика, ибо по структуре своего метода она является «критикой по поводу», использующей литературное произведение в значительной мере как материал для оценки действительности.
   Примеры того и другого типа концептов мы находим в критике H.A. Добролюбова. Самые известные из них: «темное царство», «луч света в темном царстве», «обломовщина», «настоящий день», «забитые люди», «новые люди». Концепты, созданные Добролюбовым, или художественные концепты, интерпретированные критиком, в дальнейшем становятся достоянием общественного сознания, приобретают дополнительные признаки и смысловые оттенки, используются в других литературных либо публицистических текстах. Покажем это на примере двух концептов, получивших наибольшую известность и общесловарное значение: «темное царство» и «обломовщина».
   Словосочетание «темное царство» Добролюбов впервые употребляет в связи с характеристикой ранней драматургии А.Н. Островского (прежде всего комедии «Банкрот»), причем, выносит его в название статьи. Важность этого концепта для Добролюбова определена уже частотностью его употребления: он встречается в статье восемь раз (как эквивалент присутствует также определение «темный мир») и является ключевой характеристикой мира, созданного Островским. Само это понятие, безусловно, носит обобщенный и метафорический характер. Заключая им первую главку статьи, Добролюбов подчеркивает, что именно ему принадлежит такого рода характеристика: «…вступим теперь в этот мир, открываемый нам произведениями Островского, и постараемся всмотреться в обитателей, населяющих это темное царство. Скоро вы убедитесь, что мы недаром назвали его темным»[110]. Критик поясняет смысл своей метафоры, рассматривая прежде всего типы людей, устойчивую оппозицию персонажей, составляющую модель этого общества: «самодуров» и «безответных», а также характер отношений, которые здесь существуют. Это деспотизм, вражда, обман, отсутствие уважения к человеческому достоинству и т. д.
   Анализируя комедию «Банкрот» в контексте произведений Островского раннего периода, Добролюбов начинает употреблять понятие «темное царство» не только в связи с творчеством конкретного писателя, но и как универсальную характеристику русской жизни: «Приложите то же самое к помещику, к чиновнику „темного царства“, к кому хотите, – выйдет все то же: все в военном положении, и никого совесть не мучит за обман и присвоение чужого…»[111]. Таким образом, определение «темное царство» распространяется критиком не только на семейные отношения (главный предмет внимания драматурга), но и на отношения социальные. «В темном царстве, рассматриваемом нами, – пишет Добролюбов, – ненормальность общественных отношений доходит до высших своих пределов…»[112]. Постепенно это определение начинает приобретать в статье национальное и ментальное содержание: не случайно в связи с понятием «темное царство» все чаще появляется местоимение «наши» («наше»)[113].
   Концепт «темное царство» сохраняется и в статье Добролюбова, посвященной драме А.Н. Островского «Гроза», дополнившись здесь контрастным образом «луч света». «„Гроза“, как вы знаете, – пишет Добролюбов, – представляет нам идиллию „темного царства“, которое мало-помалу освещает нам Островский своим талантом»[114]. Уже знакомая читателям Добролюбова характеристика появляется здесь для определения атмосферы провинциального волжского города, каких много в России. В качестве синонимов критик употребит позднее словосочетания «темное владычество»[115], «темный произвол»[116], «темные силы»[117], но именно концепт «темное царство» получает в статье обобщающий смысл и становится доминантным. Добролюбов называет те же признаки «темного царства», что и в предыдущей работе, однако критический пафос по отношению к нему усиливается. И потому общий вывод критика звучит как приговор: «…жить в „темном царстве“ хуже смерти»[118].
   Концепты «темное царство» и «луч света в темном царстве» получили широкое распространение в общественном сознании и стали экстраполироваться на самые разные области жизни. Помимо их основного значения (в драматургии Островского), зафиксированного в «Российском гуманитарном словаре» и «Фразеологическом словаре русского литературного языка»[119], добролюбовские концепты используются для характеристики любой социальной среды и эпохи, где сохраняются та же структура отношений и признаки, что и в художественном мире Островского. Как правило, они возникают в публицистическом дискурсе и могут носить предельно обобщенный характер. Сошлемся на характерные для западной русистики примеры оценок, которые приводит современный отечественный исследователь: «В массе советологической публицистики преобладали стереотипы: дореволюционная Россия – „темное царство“, Советская Россия – „империя зла“. Итоговый вывод verbis indisciplinatis звучал так: „В этой стране жизнь протекает по иным, чуждым цивилизованному миру законам“»[120]. Добролюбовские концепты использовались позднее и литературой. Так, в романе А.И. Эртеля «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги» один из героев, преуспевающий купец Косьма Васильевич Рукодеев, в состоянии подпития с горечью говорит о своих несбывшихся юношеских надеждах: «Душа была, горела… Были эдакие замыслы… Ау, брат! В тёмном царстве нет им ходу… Рубль… Смрад… Благолепные разговоры»[121].
   Концепт «обломовщина» в массовом сознании соотносится как с романом И.А. Гончарова, так и со статьей H.A. Добролюбова «Что такое обломовщина?». Критик использует здесь понятие, которое существует в самом произведении, но, в отличие от романа, делает его смыслообразующим центром статьи.
   Определение «обломовщина» появляется в романе девять раз: впервые – во время разговора Штольца и Обломова, когда Обломов рисует приятелю свой идеал жизни: красивый, уютный дом в деревне, семья, задушевные разговоры с друзьями, книги и музыка, хорошая еда, прогулки на природе. Выслушав друга, Штольц замечает: «Это не жизнь!»[122]. И дает ей определение, которое оказывается производным от фамилии Ильи Ильича: «Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь). Какая-то… обломовщина…»[123]. Илья Ильич медленно повторяет это слово по складам и, по сути, принимает его как обозначение естественного, с его точки зрения, идеала человеческой жизни, как синоним покоя. В то же время, чуть позднее возвращаясь мысленно к этому разговору, Обломов уже иначе оценивает это понятие: «Одно слово <…> а какое… ядовитое!..»[124].
   Не случайно, упрекая Захара за грязь в квартире, которую он увидел глазами Ольги, Обломов наставляет слугу: «Возьми да смети; здесь сесть нельзя, ни облокотиться… Ведь это гадость, это… обломовщина!»[125]. Илья Ильич как бы переадресовал это определение Захару, упрекая его в лени и нерадивости, а тот внутренне отреагировал на неожиданное слово: «Бона! Еще выдумал какое-то жалкое слово! А знакомое!»[126].
   Концепт «обломовщина» приобретает трагический пафос в момент расставания Ильи Ильича с Ольгой.
   «– Отчего погибло все? – вдруг, подняв голову, спросила она. – Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу…
   – Есть, – сказал он чуть слышно.
   Она вопросительно, полными слез глазами взглянула на него.
   – Обломовщина! – прошептал он…»[127].
   Илья Ильич вкладывает теперь в это «имя», очевидно, следующий смысл: инертность, безволие, слабость, непрактичность и т. д. Он имеет в виду прежде всего нравственно-психологические особенности своего внутреннего мира, темперамента, натуры.
   К этой характеристике друга вернется Штольц, когда приедет к Обломову в дом на Выборгской стороне. Ольга, ожидавшая мужа в коляске, с волнением спросила его: «Что же там делается?.. Да что такое там происходит?»[128]. «Обломовщина! – мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание»[129]. Наконец, этим концептом практически заканчивается роман. Его вновь употребляет Штольц, рассказавший своему приятелю-литератору историю жизни Ильи Ильича. В ответ на вопрос знакомого, что же сгубило его друга, Штольц отвечает: «Причина… какая причина! Обломовщина!»[130]. Итак, в романе этот концепт появляется прежде всего как индивидуальная нравственно-психологическая характеристика главного героя. Конечно, в контексте всего произведения она в какой-то мере приобретает социальное содержание и национальный масштаб – уже в силу склонности реалистического искусства к обобщению и типизации, однако доминирующим этот смысл становится в трактовке Добролюбова.
   В широко известной критической статье именно «обломовщина» является ключевым понятием, вынесенным в заглавие и определяющим добролюбовскую концепцию романа. Сама частотность его употребления в статье (восемь раз, включая название, – практически столько же, сколько в романе) свидетельствует об авторском внимании к этой категории. Работа Добролюбова – классический пример публицистической критики, для которой литературное произведение становится «поводом» для оценки действительности. Поэтому акцент в ней сделан не на характере, индивидуальности главного героя, а на сущности общественного и социального явления, с ним связанного. «Главное здесь, – пишет Добролюбов, – не Обломов, а обломовщина»[131]. Критик называет целый ряд качеств, которые, с его точки зрения, заключаются в такой характеристике; и они несколько отличаются от авторского представления об этом явлении.
   Ассоциативно-смысловое поле концепта «обломовщина» в романе включает в себя прежде всего слова «лень» (оно наиболее частотно – употребляется двенадцать раз) и «апатия». У Добролюбова это ассоциативно-смысловое поле расширяется и соотносится со словами или словосочетаниями «инертность», «отвращение от серьезной и самобытной деятельности»[132], «нравственное рабство», «барство», которые употребляются преимущественно как социальные характеристики поведения и личности Обломова. Однако «обломовщина» является для Добролюбова в то же время национальным феноменом, отсюда местоимение «наша» в ее характеристике: «…обломовщина никогда не оставляла нас и не оставила даже теперь»[133]; «Гончаров, умевший понять и показать нам нашу обломовщину»[134], «Обломовка есть наша прямая родина… В каждом из нас сидит значительная часть Обломова»[135]; слово «обломовщина» «служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни»[136]и т. д. Не случайно Добролюбов сравнивает Обломова с «лишними людьми» – героями предшествующей литературы. И если в случае с «темным царством» эта включенность авторского «я» была относительной, а «наше» обозначало скорее некий «локальный» феномен национальной культуры, то «обломовщина» в трактовке Добролюбова имеет общенациональные масштабы и мотивирована как социальными обстоятельствами, так и глубинными пластами национальной психологии.
   Таким образом, в культурном концепте «обломовщина», в самом процессе его формирования соединяются художественный и критический дискурсы. В статье Добролюбова литературный концепт, созданный Гончаровым, приобретает отчетливое социальное и классовое содержание, признаки национальной ментальности; и контекст его употребления чрезвычайно расширяется.
   Традиции революционно-демократической критики 1860-х годов, в частности, тот смысл, который она придавала понятию «обломовщина», актуализировались в марксистской критике начала XX в. Максимальное проявление эта тенденция получила в использовании понятия «обломовщина» Лениным в его рассуждениях о неповоротливости некоторых организаций при переходе к новым формам работы: «Был такой тип русской жизни – Обломов. Он все лежал на кровати и составлял планы. С тех пор прошло много времени. Россия проделала три революции, а все же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий, и коммунист. Достаточно посмотреть на нас <…>, чтобы сказать, что старый Обломов остался и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел. На этот счет мы должны смотреть на свое положение без всяких иллюзий»[137].
   Об укорененности концепта «обломовщина» в русском национальном сознании свидетельствует присутствие этого понятия в толковых словарях В.И. Даля, Д.Н. Ушакова, СИ. Ожегова. Даль, включив слово «обломовщина» в свой знаменитый Толковый словарь живого великорусского языка, снабдил его пометой «усвоено из повести Гончарова» и пояснил, как следует его понимать: «Русская вялость, лень, косность, равнодушие к общественным вопросам»[138]. Сославшись на роман Гончарова, Даль в то же время учитывает ту интерпретацию, которую дал этому концепту Добролюбов.
   Однако уже литературные критики 1860-х годов (A.B. Дружинин, Н.Д. Ахшарумов и др.) стали искать корни обломовщины не столько в конкретной социально-исторической ситуации эпохи середины XIX в., сколько в самой ментальности русского народа, имеющей глубинные связи с природой и климатом, религией и верованиями, национальными традициями и обычаями. Именно такая интерпретация обломовщины оказалась близка современному литературоведению и современному читателю. По мнению В.К. Кантора, «Гончарову удалось выявить один из архетипов русской культуры»[139]. О значении концепта «обломовщина» для понимания русского национального характера свидетельствует также наличие данного понятия в современных иноязычных словарях: англо-русском, испанско-русском, французско-русском, немецко-русском. В последнее время высказывается даже мнение о том, что Обломов «относится к великим архетипам общечеловеческой культуры и воплощает попытку человечества избавиться от стрессов, фрустрации и отчуждения, являющихся побочными продуктами любой цивилизационной экспансии, и тем самым восстановить утраченную связь с природой»[140].
   В связи с такой интерпретацией образа главного героя романа Гончарова явление обломовщины тоже приобретает иное содержание, чем то, которое закрепилось в коллективном сознании, благодаря добролюбовской трактовке этого концепта. Смена ценностных ориентиров в обществе, стремление понять собственную культуру в ее ретроспективе и динамике «большого времени» неизбежно рождают множественность точек зрения на ее ключевые концепты. Вместе с тем само их постоянство помогает увидеть ее уникальность и осмыслить ее ментальные основы.

Концепт «новые люди» и его литературное бытие

   В меняющейся картине мира есть моменты парадоксальных типологических сближений абсолютно далеких друг от друга исторических и культурных ситуаций. Их общность, как правило, закреплена словом (словесной характеристикой) и выявлена через него. К таким устойчивым номинациям принадлежит словосочетание «новые люди», которое приобрело в русской литературе характер концепта, знакового для русской ментальности. Показательно, что в Русском ассоциативном словаре в ряду определений со словом «новый» есть и словосочетание «новый человек»[141]. «Само слово „новый“, – как отмечает Ю.М. Лотман, – с назойливой повторяемостью проходит через всю русскую культуру»[142], отражая с точки зрения семиотики культуры ее динамичность, нестабильность (взрывной характер) и внутреннюю противоречивость. В самой актуализации в русской литературе концепта «новый человек» («новые люди») прослеживается определенная закономерность. Они оказываются соотнесены в авторском сознании не столько друг с другом, с другими литературными текстами (хотя в конкретных случаях этот момент присутствует), сколько с похожими историческими и общекультурными ситуациями. По своему происхождению концепт «новые люди» имеет литературный характер, распространившись затем на самые разные сферы общественной жизни.
   Впервые словосочетание «новые люди», очевидно, появилось в древнерусской литературе, в письменном памятнике XII в., имевшем фундаментальное значение для всей литературы русского Средневековья, – «Повести временных лет». Центральным событием русской истории, о котором рассказывает ПВЛ, является рассказ о крещении Руси киевским князем Владимиром Святославичем. Облик этого князя и, прежде всего, его внутренний облик принципиально меняются в отведенном ему фрагменте повествования. Древнерусская литература еще не могла изображать сам процесс нравственно-психологической жизни человека, и потому разительная перемена, произошедшая с князем Владимиром, запечатлена как результат внешнего события. Разумеется, в изображении князя Владимира присутствует момент идеализации, характерный для стиля монументального историзма, однако роль самого исторического события – принятия христианства – так велика в глазах летописца Нестора, что он руководствуется скорее не литературными правилами, а искренним убеждением в том, сколь нравственно высоким является облик человека, с которым это событие связано. Не случайно, рассказывая о смерти Владимира, Нестор называет его «новым Константином великого Рима».
   Историческая роль князя Владимира, конечно, связана для летописца не только с личным крещением князя, но и с обращением в христианство, новую веру всех русских людей. Восприятие их как новых людей впервые возникает именно в сознании князя Владимира. Описав сам момент крещения киевлян в Днепре царицынскими и корсунскими священниками, Нестор приводит речь князя. По смыслу это, скорее, внутренняя речь, но произнесенная вслух и построенная по всем правилам византийского ораторского искусства, что придает особую торжественность ситуации: «Люди же, крестившись, разошлись по домам. Владимир же был рад, что познал Бога сам и люди его, посмотрел на небо и сказал: „Христос Бог, сотворивший небо и землю! Взгляни на новых людей этих и дай им, Господи, познать тебя, истинного Бога, как познали тебя христианские страны. Утверди в них правильную и неуклонную веру, и мне помоги, Господи, против дьявола, да одолею козни его, надеясь на тебя и на твою силу“»[143]. Позднее словосочетание «новые люди» появится уже в авторской речи как авторская характеристика. Повествуя о смерти князя Владимира и определяя его значение для духовной истории Руси, Нестор заключает: «Вот почему его чтут русские люди, вспоминая святое крещение, и прославляют Бога молитвами, песнями и псалмами, воспевая их Господу, новые люди, просвещенные святым духом, ожидая надежды нашей великого Бога и спаса нашего Иисуса Христа. Он придет воздать каждому по трудам его неизреченную радость, которую предстоит получить всем христианам…»[144] Итак, «новые люди» в сознании летописца XII в. – это люди, обновленные нравственно, духовно. Не случайно метафорой такого обновления станет «свет»: «просвещенные святым духом» (в XVIII в. смысловые акценты просвещения окажутся совершенно иными).
   Подобная оценка христианизации Руси и «новых людей» прочно войдет в русскую средневековую литературу. Митрополит Илларион, первый русский митрополит, начинает свое «Слово о Законе и Благодати» с прославления христианства и князя Владимира, принявшего эту религию для Руси: «Благословен Господь, Бог израилев, Бог христианский за то, что посетил и дал избавление людям своим, что не оставил без внимания творения своего, не допустил до конца пребывать в идольском мраке, не дал погибнуть в служении бесам, но сперва племени Авраама указал путь скрижалями с законом, после же все народы спас Сыном Своим, вводя их евангелием и крещением в обновление, в возрождение, в жизнь вечную»[145]. Важно, в каком ряду, в каком смысловом контексте появляется слово «обновление»: возрождение и жизнь вечная. Все «Слово…» Иллариона построено на противопоставлении Ветхого и Нового завета, Благодати, ветхозаветного и нового человека. Структура такой оппозиции сохранится в русской литературе, как и в общественном сознании, и позднее, но содержание ее, естественно, станет иным. Средневековые авторы осмысливают события, современниками которых они оказываются, с позиции христианской концепции истории. Когда речь идет о дохристианском периоде, то беды, обрушившиеся на Русь, они объясняют в первую очередь не силой врага или природными катаклизмами, а греховностью человека. Избавление же Руси от бед, равных национальным катастрофам, прежде всего от татаро-монгольского нашествия, авторы связывают с тем, что произошло обновление человека и всей русской земли, которая способна теперь противостоять самой грозной силе. Само поведение человека, его нравственный выбор определяются в этом случае не страхом грядущего наказания, а внутренним убеждением в том, что любовь, сострадание и самопожертвование – это благо для ближнего и для него самого. Конечно, к абсолютному принятию и воплощению в жизнь подобной нравственной позиции способны лишь идеальные герои древнерусской литературы, житийные персонажи (Борис и Глеб, Феодосии Печерский, Сергий Радонежский и т. д.), но и обычный человек мог соотносить собственную жизнь с этой идеальной нормой, стремиться к ней. Не случайно, как свидетельствуют специалисты, жития были любимым чтением средневекового человека.