Сам механизм создания исторического портрета Добролюбова его соратниками иронически прокомментировал один из сотрудников «Современной летописи»: «Мертвого человека они поставили на ходули, одели в маскарадный костюм вождя русской литературы, заставили его умереть от особого вида чахотки, еще не известной медицине, от гражданской скорби и приглашают Россию пилигримствовать на его могилу»[167].
Реакция, отличающаяся от общепринятой, полезна уже в том плане, что она заставляет критически отнестись к каким-то сложившимся устойчивым представлениям, а это, в свою очередь, позволяет поставить вопросы более общего характера: как соотносится стереотип восприятия конкретной исторической личности с нею самой и каково значение подобных стереотипов в развитии общественного сознания.
Осмысление этих вопросов возможно лишь в том случае, если сохранились документальные материалы, связанные с тем или иным человеком, прежде всего его дневники. Симптоматично, что ряд дневниковых записей Добролюбова, не соответствующих «общепринятому» представлению о его молодом друге, был уничтожен Чернышевским. После смерти Добролюбова Чернышевский напечатал лишь отдельные разделы дневников. Полностью сохранившиеся тексты были опубликованы уже в начале XX в.
В то же время Чернышевский создал свой, беллетристический вариант дневника Добролюбова – во второй части романа «Пролог», назвав его «Дневник Левицкого». В нем, несомненно, учтены записи Добролюбова (факты, психологические наблюдения и пр.), необходимые автору романа для создания характера героя. Вместе с тем он внес в «литературный» дневник те акценты, которых, с его точки зрения, очевидно, недоставало подлинному документу.
Добролюбов начал вести дневники очень рано, как предполагают его биографы, с 12 лет (1848 г.) и продолжал их до конца жизни (1861 г.); однако сохранились, с большей или меньшей степенью полноты, дневниковые записи 1852–1859 гг. Столь раннее обращение к дневникам уже позволяет воспринимать их как документ, который пишется строго для себя самого. Эта установка вряд ли изменилась с годами, ибо Добролюбов не занимался собственно литературным творчеством, тогда как писатель вольно или невольно сохраняет в дневнике какие-то принципы своего художественного творчества или, наоборот, формирует их. Дневники Добролюбова позволяют говорить о том, что каждый новый год своей жизни он начинал со своеобразного подведения итогов. Так, дневник 1853 г. открывается следующей записью: «Сегодня минуло мне семнадцать лет, и потому я хочу написать что-нибудь в моих заметках… по обыкновению моему, думаю заняться рассмотрением прошедшего года в отношении ко мне»[168].
Внутренний облик Добролюбова, как и взгляд на мир, меняется на протяжении его дневников (1852–1859), однако определенные нравственно-психологические свойства автора остаются неизменными, хотя и уходят в глубину, из доминантных становятся сопутствующими.
И. Паперно в своей известной книге о Чернышевском называет его «человеком эпохи реализма», рассматривая семиотику его поведения как разночинца-шестидесятника. При этом в работе не раз возникают параллели с Добролюбовым, его «двойником», как пишет автор[169]. Факты их биографии (оба из семей духовенства), круг занятий, убеждения, дружба, наконец, определенные внутренние особенности позволяют говорить об одной модели или типе человеческой личности. Однако дневниковые записи Добролюбова, которые нередко носят исповедальный характер, позволяют видеть в нем наследника эпохи романтизма. Правда, это уже не романтизм 1830-1840-х годов с его исключительным интересом к метафизическим вопросам и гипертрофированным вниманием к личности, однако и в дневниках Добролюбова очень велика роль рефлексии. «Я люблю наблюдать за собой», – заметит он однажды и заключит это пояснение в скобки.
Конечно, самоанализ отнюдь не является привилегией романтизма. Дневники Чернышевского тоже демонстрируют постоянное фиксирование собственных чувств и ощущений. Однако у Чернышевского это процесс предельно рационализированный, где даже любовное увлечение подвергнуто своего рода каталогизации: скрупулезно перечисляются причины, по которым именно Ольга Сократовна может быть его женой. Рефлексия Добролюбова носит иной характер. Добролюбов словно всматривается в свой внутренний мир, отдавая себе отчет в самого разного рода чувствах, постигая собственный характер. Он замечает в себе те качества, которые на протяжении всей его короткой жизни будут вызывать его огорчение: застенчивость, робость и, как следствие, неловкость в общении с людьми. Осознание этого столь мучительно, что у него возникает потребность обсудить это даже не с самым близким человеком. Так, в один из вечеров в доме своих знакомых Галаховых он начинает разговор с сестрой хозяйки: «Мы остались вдвоем с Варварой Алексеевной, и я стал ей говорить совершенно беззастенчиво о своей застенчивости, неловкости, незнании светских приличий, неумении держать себя в обществе и т. п. Она соглашалась, что я действительно не боек, но утешала меня тем, что все означенные достоинства находятся во мне не в столь высокой степени, как я думаю…»[170].
Застенчивость, как уже замечали исследователи, была одной из отличительных особенностей мироощущения разночинца, причем качеством, социально мотивированным. Именно так оно интерпретируется и в стихотворении H.A. Некрасова «Застенчивость»:
В сознании Добролюбова (особенно в ранней юности) присутствует установка на романтическое поведение, хотя оно оценивается им самим по сути как эпигонское явление и потому получает ироническую самооценку. Он отправляет в редакцию стихи под псевдонимом «Владимир Ленский»; отдает себе отчет в том, что корчит из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по меньшей мере Тамарина[173]; представляет себя «героем нашего времени или, по крайней мере, романа»[174]. Ранние дневники Добролюбова позволяют говорить едва ли не о романтическом конфликте их «героя» и общества. Так, в период учебы в духовной семинарии он явно тяготится своим окружением и образом жизни, рассуждая об этом в соответствующей стилистике: «И опять осужден я вращаться в этом грязном омуте, между этими немытыми, нечищеными физиогномиями, в этой душной атмосфере педантских выходок, грубых ухваток и пошлых острот… И ничего в вознаграждение за эту бедственную жизнь, ни одного светлого проблеска ума и чувства в этой тьме невежества и грубости, ни одного отрадного дня за дни и месяцы тоски и горя»[175]. Подобное мировосприятие позволяет ему «выставить себя человеком, имеющим полное и законное право ненавидеть весь мир и жаловаться на судьбу». «Во мне таки есть порядочный запас ненависти против людей, – продолжает Добролюбов, – свойство ума холодного, осторожного, подозрительного, – и злопамятности против судьбы – признак сердца сухого, черствого, при всем этом»[176].
Здесь прямо звучат лермонтовские реминисценции из «Журнала Печорина», тем более что рядом с подобными самообличениями возникают другие записи: «Я рожден с чрезвычайно симпатическим сердцем: слезы сострадательности чаще всех вытекали, бывало, из глаз моих. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было»[177]. И хотя постепенно такое восприятие окружающего изменится, появятся круг общения, друзья, Добролюбов в дневнике 1857 г. напишет: «А я, дурачок, думал в своей книжной и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты»[178]. Заметим, что пушкинский текст цитируется здесь без кавычек, как органически свой.
Добролюбов предстает в своих дневниках человеком увлекающимся, даже склонным к экзальтации чувств. Несколько дневниковых записей 1852 г. посвящены описанию его влюбленности в 12-летнюю девочку, когда он переживает буквально муки страсти. Он необычайно сильно привязан к своему учителю в семинарии Ивану Максимовичу Сладкопевцеву. Тяжело переживая его отъезд, Добролюбов пишет: «Конечно, никто не любил его более меня… Я следил за его взглядом, за каждым движением, подмечал каждое изменение его голоса, и все в нем казалось мне совершенным, превосходным… и вдруг, о Боже мой!., лишиться всего этого, лишиться так внезапно, так неожиданно! Как хотите, но это жестоко, это невыносимо!»[179]. Эта способность страстно увлекаться людьми очевидна для него самого, и Добролюбов замечает в связи с этим: «И еще считают меня за человека хладнокровного, чуть не флегматика! <…> тогда как самые пламенные чувства, самые неистовые страсти скрываются под этой холодной оболочкой всегдашнего равнодушия»[180]. Кстати, на эти записи обращает внимание и Чернышевский. В «Материалах для биографии Добролюбова» он пишет, полемизируя с известными ему, но не названными здесь оппонентами: «Теперь, милостивые государи, называвшие нашего друга человеком без души и сердца, – теперь честь имею обратиться к вам, и от имени моего, от имени каждого прочитавшего эти страницы… теперь я имею честь назвать вас тупоумными глупцами»[181]. Однако он истолковывает рефлексию Добролюбова, руководствуясь собственной логикой. По мнению Чернышевского, это свойство людей, одаренных как раз сильным характером.
Значительное место в дневниках Добролюбова занимают размышления о религии, отношение к которой изначально оказывается у него двойственным. Сын священника, учившийся в духовной семинарии, он признается в дневнике 1853 г. (запись от 15 марта): «…молиться – сердце мое черство и холодно к религии»[182]. Однако чуть позднее замечает: «С тех пор, как благодетельная уверенность в благости и неусыпной заботливости о нас Божией посетила меня, мне кажется, что я даже несравненно легче снесу…»[183] и т. д. (речь идет о возможности дальнейшей учебы). Кульминацией религиозного чувства Добролюбова являются записи 1853 г. под названием «Психаториум», которые Добролюбов рассматривает как исповедь перед собой. В рассказе молодого человека об исповеди в церкви и причастии звучит сильное религиозное чувство, но в то же время чувствуется горечь от осознания его неполноты, а потому бесчисленные упреки самому себе не только в поступках, но и в душевных движениях, не свойственных верующему человеку. Добролюбов скрупулезно перечисляет греховные с христианской точки зрения мысли и чувства, которые он испытывает: «…помышления самолюбия и гордости, рассеянность во время молитвы, леность к богослужению, осуждение других»[184], анализирует свое внешнее поведение, слова и с сердечным сокрушением, беспощадностью к самому себе восклицает: «Вот так сильно во мне отчуждение от жизни Божией! Вот уже сколько развращено мое сердце!»[185]. Подобные признания как раз свидетельствуют об обратном – о религиозности Добролюбова или, по крайней мере, о глубоком стремлении к вере. Так, он описывает Пасху 1853 г. и, говоря об обряде христосования, замечает: «Это хорошо, умилительно действует на меня… Вот эта примиряющая, вседейственная сила христианства! Вот отблески чудного единодушия и любви первенствующей братии общества Христова!»[186].
«Психаториум» был опубликован Чернышевским в первом номере «Современника» за 1862 г. Имея рукописи Добролюбова, Чернышевский отметил, что эти записи велись с 7 марта по 9 апреля 1853 г. почти ежедневно и составляли 32 страницы. Однако Чернышевский оставил лишь шесть, а прочие уничтожил, сделав следующую запись: «Остальные листы этого вздора я бросил как ненужные. Довольно этого образца»[187]. При этом в «Материалах для биографии Добролюбова», куда Чернышевский включил дневниковые записи, он комментирует «Психаториум» следующим образом: «Да и само ведение „Психаториума“ было не больше, как искусственною попыткою подогреть в себе остывшее благочестие»[188]. Однако все обстояло гораздо сложнее. Духовный кризис Добролюбов переживет, как свидетельствуют дневники, в конце 1854 – начале 1855 г., и этот кризис действительно приведет его к активному атеистическому протесту. Очевидно, главной причиной стала смерть матери. Эта потеря могла либо укрепить его в вере, либо привести к ее утрате. С Добролюбовым произошло последнее. Пережитое несчастье, пишет он, «убедило меня окончательно в правоте моего дела, в несуществовании тех призраков, которые состроило себе восточное воображение и которые навязываются насильно, вопреки здравому смыслу. Оно ожесточило меня против той таинственной силы, которую у нас смеют называть благою и милосердною, не обращая внимания на зло, рассеянное в мире…»[189].
Подобный антирелигиозный бунт в какой-то мере был уже подготовлен общением с университетскими товарищами, увлечением тем новым кругом идей, которые вытесняли идеи и идеалы христианства. В том же дневнике 1855 г. Добролюбов начинает размышлять о своем общественном предназначении. Он осознает его в самых высоких гражданских категориях, как служение Отечеству: «…наша родная Русь более всего занимает нас своим великим будущим, для которого хотим мы трудиться неутомимо, бескорыстно и горячо»[190]. При этом собственную роль он оценивает как потенциально необыкновенно значительную: «…я как будто нарочно призван судьбою к великому делу переворота!»[191]. И потому Добролюбов остро переживает невозможность, как ему кажется, ее осуществления: «Я чувствую, что реформатором, революционером я не призван быть… Не прогремит мое имя, не осенит слава дерзкого предпринимателя и совершителя великого переворота»[192].
По сравнению с дневниками Добролюбова в «Дневнике Левицкого» усилен публицистический пафос и значительно большее внимание отведено острым вопросам современной общественной жизни. Чернышевский как бы достраивал облик своего героя недостающими деталями. Так, он включает развернутое публицистическое рассуждение о крепостном праве и о том, возможны ли перемены в общественной жизни в случае его отмены («Дневник Левицкого» «написан» в 1857 г., и именно к этому году относятся самые развернутые дневниковые записи Добролюбова). Левицкий крайне скептически относится к предстоящим реформам, оценивая их как либеральные: «Пустое дело. Пустое. И сколько времени наше общество будет забывать обо всем другом из-за хлопот об этом мелком деле, понимаемом только в пустейшем смысле! Но вот, положим, дохлопотались, устроили и навосхищались досыта, что бывшие крепостные освобождены и возблагоденствуют. Можно обществу приняться за что-нибудь другое»[193]. С несомненным сочувствием Левицкий пишет о другом пути общественных перемен, аналогичном тому, по которому шли европейские страны, – революционных переворотов.
Реакция, отличающаяся от общепринятой, полезна уже в том плане, что она заставляет критически отнестись к каким-то сложившимся устойчивым представлениям, а это, в свою очередь, позволяет поставить вопросы более общего характера: как соотносится стереотип восприятия конкретной исторической личности с нею самой и каково значение подобных стереотипов в развитии общественного сознания.
Осмысление этих вопросов возможно лишь в том случае, если сохранились документальные материалы, связанные с тем или иным человеком, прежде всего его дневники. Симптоматично, что ряд дневниковых записей Добролюбова, не соответствующих «общепринятому» представлению о его молодом друге, был уничтожен Чернышевским. После смерти Добролюбова Чернышевский напечатал лишь отдельные разделы дневников. Полностью сохранившиеся тексты были опубликованы уже в начале XX в.
В то же время Чернышевский создал свой, беллетристический вариант дневника Добролюбова – во второй части романа «Пролог», назвав его «Дневник Левицкого». В нем, несомненно, учтены записи Добролюбова (факты, психологические наблюдения и пр.), необходимые автору романа для создания характера героя. Вместе с тем он внес в «литературный» дневник те акценты, которых, с его точки зрения, очевидно, недоставало подлинному документу.
Добролюбов начал вести дневники очень рано, как предполагают его биографы, с 12 лет (1848 г.) и продолжал их до конца жизни (1861 г.); однако сохранились, с большей или меньшей степенью полноты, дневниковые записи 1852–1859 гг. Столь раннее обращение к дневникам уже позволяет воспринимать их как документ, который пишется строго для себя самого. Эта установка вряд ли изменилась с годами, ибо Добролюбов не занимался собственно литературным творчеством, тогда как писатель вольно или невольно сохраняет в дневнике какие-то принципы своего художественного творчества или, наоборот, формирует их. Дневники Добролюбова позволяют говорить о том, что каждый новый год своей жизни он начинал со своеобразного подведения итогов. Так, дневник 1853 г. открывается следующей записью: «Сегодня минуло мне семнадцать лет, и потому я хочу написать что-нибудь в моих заметках… по обыкновению моему, думаю заняться рассмотрением прошедшего года в отношении ко мне»[168].
Внутренний облик Добролюбова, как и взгляд на мир, меняется на протяжении его дневников (1852–1859), однако определенные нравственно-психологические свойства автора остаются неизменными, хотя и уходят в глубину, из доминантных становятся сопутствующими.
И. Паперно в своей известной книге о Чернышевском называет его «человеком эпохи реализма», рассматривая семиотику его поведения как разночинца-шестидесятника. При этом в работе не раз возникают параллели с Добролюбовым, его «двойником», как пишет автор[169]. Факты их биографии (оба из семей духовенства), круг занятий, убеждения, дружба, наконец, определенные внутренние особенности позволяют говорить об одной модели или типе человеческой личности. Однако дневниковые записи Добролюбова, которые нередко носят исповедальный характер, позволяют видеть в нем наследника эпохи романтизма. Правда, это уже не романтизм 1830-1840-х годов с его исключительным интересом к метафизическим вопросам и гипертрофированным вниманием к личности, однако и в дневниках Добролюбова очень велика роль рефлексии. «Я люблю наблюдать за собой», – заметит он однажды и заключит это пояснение в скобки.
Конечно, самоанализ отнюдь не является привилегией романтизма. Дневники Чернышевского тоже демонстрируют постоянное фиксирование собственных чувств и ощущений. Однако у Чернышевского это процесс предельно рационализированный, где даже любовное увлечение подвергнуто своего рода каталогизации: скрупулезно перечисляются причины, по которым именно Ольга Сократовна может быть его женой. Рефлексия Добролюбова носит иной характер. Добролюбов словно всматривается в свой внутренний мир, отдавая себе отчет в самого разного рода чувствах, постигая собственный характер. Он замечает в себе те качества, которые на протяжении всей его короткой жизни будут вызывать его огорчение: застенчивость, робость и, как следствие, неловкость в общении с людьми. Осознание этого столь мучительно, что у него возникает потребность обсудить это даже не с самым близким человеком. Так, в один из вечеров в доме своих знакомых Галаховых он начинает разговор с сестрой хозяйки: «Мы остались вдвоем с Варварой Алексеевной, и я стал ей говорить совершенно беззастенчиво о своей застенчивости, неловкости, незнании светских приличий, неумении держать себя в обществе и т. п. Она соглашалась, что я действительно не боек, но утешала меня тем, что все означенные достоинства находятся во мне не в столь высокой степени, как я думаю…»[170].
Застенчивость, как уже замечали исследователи, была одной из отличительных особенностей мироощущения разночинца, причем качеством, социально мотивированным. Именно так оно интерпретируется и в стихотворении H.A. Некрасова «Застенчивость»:
Однако Добролюбов, говоря о своей застенчивости, имеет в виду лишь отсутствие соответствующего светского воспитания, но не условия жизни. О бедности в его дневниках практически не говорится; никаких хозяйственных расчетов, подобных тем, что присутствуют в дневнике Чернышевского, у него нет. В дневниках Добролюбова быт с его проблемами и трудностями вообще уходит на второй план, а подчас оказывается поэтически переосмысленным. Таким образом, определенные черты его характера не имеют столь строгой социальной детерминированности, как это свойственно реалистическому мировосприятию. Страдая от своей застенчивости, Добролюбов уже в 17-летнем возрасте начинает понимать, что ему свойственны «необъятное самолюбие»32, гордость и, как следствие, мечта о славе. Он крайне болезненно воспринимает слова отца, который среди частых упреков сыну произносит, как пишет Добролюбов, «пророческие слова» о том, что из него «ничего не выйдет»[172].
Придавила меня бедность грозная,
Запугал меня с детства отец,
Бесталанная долюшка слезная
Извела, доконала вконец![171]
В сознании Добролюбова (особенно в ранней юности) присутствует установка на романтическое поведение, хотя оно оценивается им самим по сути как эпигонское явление и потому получает ироническую самооценку. Он отправляет в редакцию стихи под псевдонимом «Владимир Ленский»; отдает себе отчет в том, что корчит из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по меньшей мере Тамарина[173]; представляет себя «героем нашего времени или, по крайней мере, романа»[174]. Ранние дневники Добролюбова позволяют говорить едва ли не о романтическом конфликте их «героя» и общества. Так, в период учебы в духовной семинарии он явно тяготится своим окружением и образом жизни, рассуждая об этом в соответствующей стилистике: «И опять осужден я вращаться в этом грязном омуте, между этими немытыми, нечищеными физиогномиями, в этой душной атмосфере педантских выходок, грубых ухваток и пошлых острот… И ничего в вознаграждение за эту бедственную жизнь, ни одного светлого проблеска ума и чувства в этой тьме невежества и грубости, ни одного отрадного дня за дни и месяцы тоски и горя»[175]. Подобное мировосприятие позволяет ему «выставить себя человеком, имеющим полное и законное право ненавидеть весь мир и жаловаться на судьбу». «Во мне таки есть порядочный запас ненависти против людей, – продолжает Добролюбов, – свойство ума холодного, осторожного, подозрительного, – и злопамятности против судьбы – признак сердца сухого, черствого, при всем этом»[176].
Здесь прямо звучат лермонтовские реминисценции из «Журнала Печорина», тем более что рядом с подобными самообличениями возникают другие записи: «Я рожден с чрезвычайно симпатическим сердцем: слезы сострадательности чаще всех вытекали, бывало, из глаз моих. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было»[177]. И хотя постепенно такое восприятие окружающего изменится, появятся круг общения, друзья, Добролюбов в дневнике 1857 г. напишет: «А я, дурачок, думал в своей книжной и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты»[178]. Заметим, что пушкинский текст цитируется здесь без кавычек, как органически свой.
Добролюбов предстает в своих дневниках человеком увлекающимся, даже склонным к экзальтации чувств. Несколько дневниковых записей 1852 г. посвящены описанию его влюбленности в 12-летнюю девочку, когда он переживает буквально муки страсти. Он необычайно сильно привязан к своему учителю в семинарии Ивану Максимовичу Сладкопевцеву. Тяжело переживая его отъезд, Добролюбов пишет: «Конечно, никто не любил его более меня… Я следил за его взглядом, за каждым движением, подмечал каждое изменение его голоса, и все в нем казалось мне совершенным, превосходным… и вдруг, о Боже мой!., лишиться всего этого, лишиться так внезапно, так неожиданно! Как хотите, но это жестоко, это невыносимо!»[179]. Эта способность страстно увлекаться людьми очевидна для него самого, и Добролюбов замечает в связи с этим: «И еще считают меня за человека хладнокровного, чуть не флегматика! <…> тогда как самые пламенные чувства, самые неистовые страсти скрываются под этой холодной оболочкой всегдашнего равнодушия»[180]. Кстати, на эти записи обращает внимание и Чернышевский. В «Материалах для биографии Добролюбова» он пишет, полемизируя с известными ему, но не названными здесь оппонентами: «Теперь, милостивые государи, называвшие нашего друга человеком без души и сердца, – теперь честь имею обратиться к вам, и от имени моего, от имени каждого прочитавшего эти страницы… теперь я имею честь назвать вас тупоумными глупцами»[181]. Однако он истолковывает рефлексию Добролюбова, руководствуясь собственной логикой. По мнению Чернышевского, это свойство людей, одаренных как раз сильным характером.
Значительное место в дневниках Добролюбова занимают размышления о религии, отношение к которой изначально оказывается у него двойственным. Сын священника, учившийся в духовной семинарии, он признается в дневнике 1853 г. (запись от 15 марта): «…молиться – сердце мое черство и холодно к религии»[182]. Однако чуть позднее замечает: «С тех пор, как благодетельная уверенность в благости и неусыпной заботливости о нас Божией посетила меня, мне кажется, что я даже несравненно легче снесу…»[183] и т. д. (речь идет о возможности дальнейшей учебы). Кульминацией религиозного чувства Добролюбова являются записи 1853 г. под названием «Психаториум», которые Добролюбов рассматривает как исповедь перед собой. В рассказе молодого человека об исповеди в церкви и причастии звучит сильное религиозное чувство, но в то же время чувствуется горечь от осознания его неполноты, а потому бесчисленные упреки самому себе не только в поступках, но и в душевных движениях, не свойственных верующему человеку. Добролюбов скрупулезно перечисляет греховные с христианской точки зрения мысли и чувства, которые он испытывает: «…помышления самолюбия и гордости, рассеянность во время молитвы, леность к богослужению, осуждение других»[184], анализирует свое внешнее поведение, слова и с сердечным сокрушением, беспощадностью к самому себе восклицает: «Вот так сильно во мне отчуждение от жизни Божией! Вот уже сколько развращено мое сердце!»[185]. Подобные признания как раз свидетельствуют об обратном – о религиозности Добролюбова или, по крайней мере, о глубоком стремлении к вере. Так, он описывает Пасху 1853 г. и, говоря об обряде христосования, замечает: «Это хорошо, умилительно действует на меня… Вот эта примиряющая, вседейственная сила христианства! Вот отблески чудного единодушия и любви первенствующей братии общества Христова!»[186].
«Психаториум» был опубликован Чернышевским в первом номере «Современника» за 1862 г. Имея рукописи Добролюбова, Чернышевский отметил, что эти записи велись с 7 марта по 9 апреля 1853 г. почти ежедневно и составляли 32 страницы. Однако Чернышевский оставил лишь шесть, а прочие уничтожил, сделав следующую запись: «Остальные листы этого вздора я бросил как ненужные. Довольно этого образца»[187]. При этом в «Материалах для биографии Добролюбова», куда Чернышевский включил дневниковые записи, он комментирует «Психаториум» следующим образом: «Да и само ведение „Психаториума“ было не больше, как искусственною попыткою подогреть в себе остывшее благочестие»[188]. Однако все обстояло гораздо сложнее. Духовный кризис Добролюбов переживет, как свидетельствуют дневники, в конце 1854 – начале 1855 г., и этот кризис действительно приведет его к активному атеистическому протесту. Очевидно, главной причиной стала смерть матери. Эта потеря могла либо укрепить его в вере, либо привести к ее утрате. С Добролюбовым произошло последнее. Пережитое несчастье, пишет он, «убедило меня окончательно в правоте моего дела, в несуществовании тех призраков, которые состроило себе восточное воображение и которые навязываются насильно, вопреки здравому смыслу. Оно ожесточило меня против той таинственной силы, которую у нас смеют называть благою и милосердною, не обращая внимания на зло, рассеянное в мире…»[189].
Подобный антирелигиозный бунт в какой-то мере был уже подготовлен общением с университетскими товарищами, увлечением тем новым кругом идей, которые вытесняли идеи и идеалы христианства. В том же дневнике 1855 г. Добролюбов начинает размышлять о своем общественном предназначении. Он осознает его в самых высоких гражданских категориях, как служение Отечеству: «…наша родная Русь более всего занимает нас своим великим будущим, для которого хотим мы трудиться неутомимо, бескорыстно и горячо»[190]. При этом собственную роль он оценивает как потенциально необыкновенно значительную: «…я как будто нарочно призван судьбою к великому делу переворота!»[191]. И потому Добролюбов остро переживает невозможность, как ему кажется, ее осуществления: «Я чувствую, что реформатором, революционером я не призван быть… Не прогремит мое имя, не осенит слава дерзкого предпринимателя и совершителя великого переворота»[192].
По сравнению с дневниками Добролюбова в «Дневнике Левицкого» усилен публицистический пафос и значительно большее внимание отведено острым вопросам современной общественной жизни. Чернышевский как бы достраивал облик своего героя недостающими деталями. Так, он включает развернутое публицистическое рассуждение о крепостном праве и о том, возможны ли перемены в общественной жизни в случае его отмены («Дневник Левицкого» «написан» в 1857 г., и именно к этому году относятся самые развернутые дневниковые записи Добролюбова). Левицкий крайне скептически относится к предстоящим реформам, оценивая их как либеральные: «Пустое дело. Пустое. И сколько времени наше общество будет забывать обо всем другом из-за хлопот об этом мелком деле, понимаемом только в пустейшем смысле! Но вот, положим, дохлопотались, устроили и навосхищались досыта, что бывшие крепостные освобождены и возблагоденствуют. Можно обществу приняться за что-нибудь другое»[193]. С несомненным сочувствием Левицкий пишет о другом пути общественных перемен, аналогичном тому, по которому шли европейские страны, – революционных переворотов.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента