После чего сеньор д'Аванн отправился в замок повидать брата своего, короля, и рассказывал там много всяких небылиц о своем путешествии в Монсеррат. И он услыхал, что брат его, король, собирается ехать вместе с ним в Олиту и Таффалу[101], и, решив, что путешествие это займет много времени, впал в такую печаль, что стал подумывать о том, что, быть может, если он попытает счастье еще раз, добродетельная дама окажется к нему более благосклонной, чем была. И он поселился в Пампелуне на той же самой улице, где она жила, и снял себе там старую деревянную лачугу. А около полуночи он поджег свое жилище. В городе поднялся шум, и в доме богатого дворянина очень скоро узнали о том, что случилось. И когда хозяин дома, выглянув в окно, спросил, где пожар, ему ответили, что он вспыхнул в доме, где поселился сеньор д'Аванн. Тогда он тотчас отправился туда, прихватив с собой всех своих слуг, и нашел молодого человека на улице в одной рубашке. Он проникся к нему великой жалостью, обнял его и, укрыв своим плащом, привел его к себе домой, сказав жене, которая лежала в постели:
   – Дорогая моя, я привел к тебе пленника, принимай его так, как ты приняла бы меня.
   Не успел он уйти, как сеньор д'Аванн, которому только и хотелось, чтобы она приняла его, как мужа, прыгнул к ней в кровать, надеясь, что такое поистине счастливое обстоятельство заставит добродетельную даму изменить своему обычаю. Однако расчеты его не оправдались: как только он кинулся к ней в кровать, она выскочила с другой стороны и мгновенно накинула платье. И, уже одетая, подошла к изголовью кровати и сказала:
   – Неужели вы думаете, монсеньор, что обстоятельства могут поколебать мою добродетель? Так знайте, точно так же, как золото испытывается огнем горна, так и целомудренное сердце, когда его искушают, набирается от этого еще большей силы, чтобы справиться с искусом, и любовь охладевает в нем всякий раз, как только она столкнется с пороками. Поэтому будьте уверены, что если бы я действительно хотела от вас чего-либо другого, а не того, о чем говорила вам, я сумела бы найти путь к этому сама. Но коль скоро я все это отвергла и не могу даже помышлять об этом, я прошу вас: если вы хотите, чтобы чувство мое к вам оставалось прежним, расстаньтесь не только со своим желанием, но и с самой мыслью о нем, ибо, что бы вы ни пытались предпринять, – знайте, я никогда не переменюсь.
   Во время этого разговора вошли служанки, и госпожа им велела принести всевозможное угощение. Но сеньору Д'Аванну не хотелось ни есть, ни пить. Неудача привела его в отчаяние, и он боялся, что, выказав столь ясно свое Желание, он лишился теперь дружбы любимой женщины.
   Вернувшись с пожара, муж этой дамы попросил сеньора д'Аванна остаться у него в доме. Но всю эту ночь несчастный не сомкнул глаз и горько плакал. А наутро, когда хозяева еще были в постели, пошел к ним проститься, – и, когда он поцеловал даму, он по выражению ее лица понял, что она не сердится на него, а только его жалеет, и от этого любовь его разгорелась еще сильнее. После обеда он поехал с королем в Таффалу и перед отъездом зашел все-таки еще раз попрощаться со своим названым отцом и его женой. С тех пор как в первый раз муж велел ей поцеловать юношу, как сына, она уже не противилась этим поцелуям. Но, будьте уверены, чем больше добродетели ее мешали ей выказать пылавший в ее сердце пламень страсти, тем больше этот пламень разгорался и бушевал. И в конце концов, не будучи в силах выдержать этот поединок любви и чести и решив ничем не обнаруживать того, что творилось у нее в сердце, лишенная возможности видеть человека, который был для нее дороже жизни, бедная женщина занемогла и от всех огорчений слегла в постель; ее все время кидало в дрожь, руки и ноги ее похолодели, а внутри у нее все горело. Лечившие ее врачи были крайне встревожены ее болезнью и, считая, что у нее разлилась желчь и что страдает она именно от этого, высказали свое мнение мужу и посоветовали ему уговорить больную подумать о душе и положиться во всем на милость Божью. Как будто люди здоровые могут на нее не полагаться! Мужа, который без памяти любил жену, слова эти так опечалили, что он написал сеньору д'Аванну, прося его приехать к ним, в надежде, что общество его немного рассеет больную и утешит ее. Получив его письмо, сеньор д'Аванн незамедлительно приехал. Войдя в дом, он застал всех слуг и служанок в большом горе. Все они оплакивали свою хозяйку. Сеньор д'Аванн был так потрясен, что еле удержался на ногах и не сразу решился войти в дом. И только когда его названый отец вышел ему навстречу и, заливаясь слезами, расцеловал его, они вместе прошли в комнату, где лежала больная. Обратив на него свой томный взгляд, она взяла его за руку, а потом, собрав последние силы, притянула его к себе, обняла и поцеловала.
   – О монсеньор, – с горечью в голосе сказала она, – настало время перестать притворяться и сказать вам всю правду, которую я с таким трудом старалась скрыть. И если сердце ваше полно любви ко мне, то знайте, что я люблю вас не меньше. Однако на мою долю досталось больше страданий, мне ведь пришлось скрывать это чувство, поступать наперекор желанию моему и зову сердца. Поймите, монсеньор, ни Господь Бог, ни честь моя не позволяли мне открыть его вам, дабы ваше чувство не стало от этого еще сильнее. Но знайте, мне каждый раз стоило такого труда произнести слово «нет», которое вы так часто от меня слышали, что от этих усилий я изнемогла и теперь умираю. И я радуюсь тому, что умираю, ибо вижу в этом особую ко мне милость Господа, позаботившегося, чтобы смерть явилась ко мне раньше, чем я успела запятнать свое доброе имя. Ибо от огня, даже не столь великого, как тот, что горит у меня в груди, погибают самые незыблемые твердыни. Счастлива я и тем, что перед смертью мне дано повидать вас, что любовь моя по силе не уступит вашей, хотя вообще-то честь мужская и женская – вещи совершенно различные. И умоляю вас, монсеньор, не страшитесь впредь обращать чувство ваше на женщин великодушных и добродетельных, ибо в их сердцах вы найдете и самую большую любовь, и самую высокую добродетель. Вы так хороши собой, так мужественны и благородны, что не должны лишать себя этой любви. Я не буду просить вас молиться за меня, ибо знаю, что врата рая открыты для тех, кто по-настоящему любил, и что всепожирающий пламень любви приносит такие страдания здесь, на земле, что те, кто был опален им, избавлены от мук чистилища. Прощайте, монсеньор, поручаю заботам вашим и попечению моего бедного мужа, вашего названого отца. И, прошу вас, расскажите ему все, что вы сейчас слышите, чтобы он узнал, как я любила Господа Бога и его самого. А теперь ступайте, я хочу думать только о Господе и о его безмерной милости ко мне.
   С этими словами она его поцеловала и обняла своими слабеющими руками так крепко, как только могла. Сеньор д'Аванн, сердце которого разрывалось от муки, не в силах был ничего ей сказать. Он вышел из комнаты и без чувств упал на кровать. Умирающая тут же позвала мужа и, сделав все последние распоряжения, наказала ему заботиться о сеньоре д'Аванне, как о человеке, который, после него, был ею любим больше всего на свете. И, поцеловав мужа, она с ним простилась. И она приняла святое причастие с превеликой радостью, которая бывает только у тех, кто уверен, что спасет свою душу. И, почувствовав, что глаза ее заволакивает туманом и силы ее слабеют, она попросила читать In manus[102]. Услыхав этот псалом, сеньор д'Аванн вскочил с постели и, преисполненный великой жалости, увидел, как она вздохнула в последний раз и спокойно отдала свою праведную душу Создателю. И когда он убедился, что она умерла, он кинулся к той, к кому при жизни боялся подойти слишком близко, и принялся обнимать и целовать бездыханное тело с такой страстью, что муж ее крайне изумился, ибо он никогда не думал, что его названый сын питал к его жене такую любовь. И в конце концов он сказал ему: «Монсеньор, вы забылись!» – после чего оба вышли из комнаты. И, проплакав долгое время, сеньор д'Аванн поведал своему названому отцу всю историю своей любви и рассказал, как до самого последнего часа его покойная жена ничем не проявила своего чувства и была с ним всегда холодна. Несчастный вдовец был тронут этим рассказом и еще больше оплакивал свою утрату. И до самой своей смерти он старался чем-либо услужить сеньору д'Аванну. А молодой сеньор, которому было еще всего-навсего восемнадцать лет, отправился ко двору короля и остался там на долгие годы. И все эти годы он чуждался женщин и не хотел даже говорить ни с одной, безутешно скорбя о своей любимой. И более десяти лет он носил только черное платье.
 
   – Вот, благородные дамы, насколько непохожи друг на друга женщины легкомысленные и женщины добродетельные и как по-разному они любят, – одна умерла в почете и уважении, а другая прожила жизнь долгую, но жила в бесчестии и в позоре, ибо смерть праведника всегда бывает славна перед Господом, смерть же грешника мерзостна.
   – Послушайте, Сафредан, вы рассказали нам замечательную историю, – сказала Уазиль, – а для тех, кто знал этого сеньора, как, например, я, она, конечно, еще интереснее. Мне не приходилось видеть другого такого красавца и такого обходительного и приятного человека, как сеньор д'Аванн.
   – Подумать только, – сказал Сафредан, – что такая достойная женщина, для того чтобы показать всем, что в поступках своих она добродетельнее, нежели в мыслях, и чтобы скрыть свою любовь, которую самой природой ей было положено отдать столь благородному сеньору, предпочла лучше умереть, чем вкусить наслаждение, которого она в глубине души сама хотела!
   – Если бы у нее действительно было такое желание, – возразила Парламанта, – она не раз имела возможность ему это высказать, но она была столь добродетельна, что рассудительность в ней всегда одерживала верх над страстью.
   – Можете жалеть ее, как хотите, – сказал Иркан, – но я хорошо знаю, что дьявол, который посильнее, всегда побеждает слабого и что тщеславие в женщинах гораздо более распространено, чем страх или любовь к Богу. Так же вот и платья у них столь длинны и так искусно скрывают их формы, что невозможно узнать, что таится под ними. Ведь если бы здесь не была замешана честь, вы нашли бы, что природа, равно как и нас, ничем их не обделила. И только из-за того, что они не дают воли своим желаниям, в них на месте одного порока гнездится другой, еще больший, но который они считают едва ли не добродетелью. Этой гордостью своей и жестокостью они рассчитывают приобрести бессмертие, возвеличивая себя тем, что противятся пороку, который свойствен самой их природе (а может ли быть природа порочна?), и тем самым становятся похожими не только на диких зверей, свирепых и кровожадных, но, что еще хуже, – на дьяволов, перенимая от них и гордость и коварство.
   – Приходится только пожалеть, – сказала Номерфида, – что вам досталась хорошая жена. Вы этого не стоите, вы не только не цените все хорошее, но хотите еще доказать, что оно порочно.
   – Я искренне радуюсь тому, – возразил Иркан, – что жена моя не любит скандалов, как не люблю их и я, но что касается целомудрия, то все мы дети Адама и Евы. Поэтому, глядя друг на друга, нам лучше не прикрывать наготу нашу фиговым листком, а, созерцая ее, признаваться в своей слабости.
   – Я хорошо знаю, – сказала Парламанта, – что все мы нуждаемся в милости Господней, ибо все мы грешны перед Богом. Только наши грехи не приходится сравнивать с вашими. Ведь если грешить нас заставляет тщеславие, то никто, кроме нас, от этого не страдает, и ни на тело наше, ни на руки не налипает никакой грязи, для вас же главное удовольствие в том, чтобы обесчестить женщину, как и главная доблесть ваша – в том, чтобы убивать людей на войне. И то и другое противно божескому закону.
   – Я готов согласиться с тем, что вы говорите, – сказал Жебюрон, – но ведь Господь говорит иначе: «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, прелюбодействует в сердце своем, и всякий ненавидящий ближнего своего – человекоубийца». Так неужели, по-вашему, женщины никогда не смотрят с вожделением на мужчин и ненависть им чужда?
   – Господь, который судит сердце человеческое, – сказала Лонгарина, – вынесет свой приговор; но важно, чтобы людям не в чем было нас обвинить, ибо Господь столь милостив, что человека, согрешившего только в мыслях, он не осудит. К тому же он хорошо знает, как все мы слабы, и поэтому возлюбит нас еще больше, если мы не поддадимся своей слабости.
   – Прошу вас, – взмолился Сафредан, – прекратите эти споры, все это больше похоже на проповедь, чем на рассказ. Я передаю сейчас слово Эннасюите и прошу ее непременно нас чем-нибудь рассмешить.
   – Я и в самом деле намереваюсь это сделать, – сказала Эннасюита, – но должна признаться вам, что в то время, как я шла сюда, думая о приготовленной мною истории, мне вдруг рассказали о двух слугах одной принцессы. Это было так забавно, что я все время хохотала и совсем позабыла про свою жалостную историю, которую, думается мне, я отложу теперь на завтрашний день, а то сейчас мне никак не удержаться от смеха и я способна только испортить этот грустный рассказ.

Новелла двадцать седьмая

   Некий секретарь преследовал своими бесчестными и постыдными домогательствами жену своего товарища, у которого он гостил, и, видя, что она охотно слушает его признания, решил, что сердце ее покорено. Но эта женщина была весьма добродетельна и, обманув его ожидания, рассказала обо всем мужу.
 
   Один из слуг упомянутой принцессы[103], ее камердинер, жил в городе Амбуазе. Это был человек очень благонравный, и он радушно принимал у себя всех, кто приезжал к нему в гости, – приезжали же главным образом его приятели. Однажды к нему явился один из секретарей принцессы и провел у него дней десять-двенадцать. Секретарь этот был такой урод, что наружностью своей больше походил на короля людоедов, чем на доброго христианина. И хотя хозяин принял его как брата и друга, он отплатил ему за все его радушие такой низостью, какой можно было ждать лишь от человека, в котором нет и не было никакой порядочности: он стал преследовать своими непристойными домогательствами его жену, которая менее всего склонна была искать подобных утех, ибо добродетель этой женщины не знала себе равной во всем городе. И когда намерения секретаря перестали быть для нее тайной, она решила, что лучше ответить ему притворною благосклонностью и потом уже вывести его на чистую воду, чем отвергнуть его сразу, ибо тогда никто не узнал бы о его низости. А секретарь, полагая, что сердце этой женщины уже принадлежит ему и позабыв, что ей пятьдесят лет и что она никогда не была красивой, – не говоря уже о том, что в обществе она пользуется репутацией женщины положительной и любящей своего мужа, – продолжал упорно ее преследовать.
   И вот однажды, когда муж ее был дома, а она и секретарь сидели в столовой, она сказала, что согласна увидеться с ним где-нибудь в укромном уголке, и тут же добавила, что лучше всего было бы пойти на чердак. Сама она при этом поднялась с места и попросила его идти вперед, сказав, что последует за ним. На обезьяньем лице секретаря изобразилась радость, и он стал тихонько взбираться наверх по лестнице. И страсть его разгорелась огнем, но не светлым, как огонь от можжевельника, а темным, как раскаленный уголь, и он все время прислушивался, не идет ли она за ним следом. Но вместо того чтобы услышать ее шаги, он вдруг услыхал ее голос, говоривший:
   – Господин секретарь, подождите минуту, я только спрошу мужа, позволит ли он прийти сюда к вам.
   Подумайте только, благородные дамы, как должен был выглядеть этот урод в слезах, если, даже улыбаясь, он был похож на обезьяну? А он действительно горько заплакал и стал просить ее ради всего святого не выдавать его мужу, который был его другом.
   – Но вы же его так любите, – отвечала она, – что не позволите себе обратиться ко мне со словами, которых ему не следовало бы слышать, вот я и спрашиваю его позволения.
   И как он ни молил ее, как ни требовал, чтобы она этого не делала, она поступила по-своему, а муж был очень доволен, услыхав, как ловко его жена постояла за свою честь и обманула негодника. И сама добродетель ее доставила ему столько радости, что он не стал ни в чем винить секретаря, считая, что тому и так должно быть стыдно – он ведь задумал учинить подобное непотребство в доме своего друга.
 
   Мне думается, что история эта должна научить людей порядочных не принимать у себя в доме тех, у кого нет совести и в чьем сердце нет места Богу и настоящей любви.
   – Хоть история ваша и очень коротка, – сказала Уазиль, – но она очень занимательна и служит к чести этой достойной женщины.
   – Право же, – воскликнул Симонто, – не слишком-то уж велика честь отказать такому уроду, как этот секретарь. Вот если бы он был красивым, да к тому же еще и человеком благородным, пусть бы она тогда попробовала перед ним устоять. А так как я уже догадываюсь, о ком идет речь, то, будь сейчас мой черед, я бы сумел рассказать вам не менее занятную историю.
   – За этим дело не станет, – воскликнула Эннасюита, – я передаю вам слово.
   Тогда Симонто начал так:
   – Те, кто привык жить при королевском дворе или в больших городах, до того высоко себя ставят, что готовы считать всех остальных людей ничего не стоящими в сравнении с ними. Но разве в других местах и среди людей совершенно другого круга мало встречается разных ловкачей и хитрецов? Во всяком случае, чем больше человек возомнит о себе и о своей хитрости, тем веселее бывает потешаться над ним, когда он совершает какой-нибудь промах. Об одном из таких происшествий, приключившихся некогда, вы и узнаете из моего рассказа.

Новелла двадцать восьмая

   Бернар дю Га ловко обманывает секретаря, который был уверен, что сам его обманул.
 
   Когда король Франциск, первый этого имени, пребывал в городе Париже, а сестра его, королева Наваррская, была вместе с ним, секретарем у королевы служил некий Жан. Это был малый себе на уме. И не было ни одного председателя или советника, с которым он бы не был знаком. Купцы и все богатые люди принимали его у себя в доме, как равного. Как раз в это время в Париж прибыл один купец из Байонны[104] по имени Бернар дю Га[105] – в город его привели дела, он рассчитывал найти совет и заступничество главного прокурора, который был его земляком. Секретарь королевы Наваррской, как верный слуга своих господ, точно так же нередко наведывался к прокурору. И вот, как-то в праздник, придя к нему, секретарь не застал дома ни его самого, ни жены, но зато в доме у него оказался в это время Бернар дю Га, который, играя не то на виоле, не то на каком-то другом инструменте, обучал служанок гасконским танцам. Увидев это, секретарь тут же решил ему сказать, что он поступает крайне неосмотрительно и что если только прокурор и его жена об этом узнают, они будут очень недовольны. Напугав его до такой степени, что тот стал умолять никому ничего не рассказывать, секретарь спросил его:
   – А что вы мне дадите, чтобы я молчал?
   Бернар дю Га, который, как оказалось, не столько действительно испугался, сколько притворился испуганным, увидев, что секретарь собрался попросту его обмануть, обещал, что пришлет ему окорок отборной гасконской ветчины, какой тот никогда не едал.
   Секретарь очень обрадовался и просил его приготовить этот окорок к следующему воскресенью и прислать его после обеда, что купец и обещал. Уверенный, что купец сдержит свое обещание, секретарь отправился к одной парижской даме, за которой он ухаживал и на которой очень хотел жениться, и сказал ей:
   – Сударыня, позвольте мне прийти в воскресенье поужинать с вами и припасите только хлеба и доброго вина, еды никакой не надо, – я так ловко обманул одного олуха из Байонны, что ужинать мы будем за его счет. И я угощу вас отборной гасконской ветчиной, какой еще никогда не пробовали в Париже.
   Дама поверила ему и, пригласив на ужин нескольких соседок, женщин весьма достойных, обещала угостить их новым блюдом, которого они никогда в жизни не ели.
   В воскресенье секретарь отправился искать купца и нашел его на Мосту Менял. Поздоровавшись с ним, он сказал:
   – Черт бы вас побрал, насилу я вас разыскал!
   На это Бернар дю Га ответил ему, что многим приходится затрачивать еще больше сил и они не получают в награду такого лакомого куска. С этими словами он вынул из-под плаща обещанный окорок, который был так велик, что его, вероятно, хватило бы, чтобы накормить целый отряд солдат. Секретарь очень обрадовался: он сложил свои большие и безобразные губы в такую умильную улыбку, что рот его сделался совсем маленьким и трудно было поверить, что в него пройдет и кусочек ветчины. Он тут же схватил окорок и, даже не пригласив купца, побежал к своей даме, которой очень хотелось узнать, действительно ли гвиенские яства не уступают парижским.
   Когда сели ужинать и был подан суп, секретарь сказал:
   – Все это нам уже давно приелось, давайте-ка отведаем лучше то, что поострее[106].
   И с этими словами он стал было разрезать огромный запеченный в тесто окорок, рассчитывая, что под тестом окажется ветчина. Но окорок оказался настолько жестким, что разрезать ножом его так и не удалось. После нескольких попыток секретарю пришлось признать, что его обманули и вместо настоящего окорока в тесто запекли большой деревянный башмак, из таких, какие носят в Гаскони. К нему была приделана головешка, и все было посыпано селитрой и какими-то пряностями с весьма приятным запахом. До чего же обидно было нашему секретарю! И не только из-за того, что обманул его человек, которого сам он рассчитывал обмануть, а из-за того, что теперь он невольно обманул даму, в которую был влюблен, будучи уверен, что говорит ей сущую правду. Ко всем прочим огорчениям добавилось и то, что, кроме супа, к ужину у них ничего не оказалось. Дамы, которые были раздосадованы не меньше его, верно, сочли бы себя одураченными, если бы по выражению его лица не догадались, что и он горюет о том, что произошло. Кое-как поужинав, но не утолив голода, секретарь в досаде ушел и решил, что коль скоро Бернар дю Га нарушил свое обещание, то и он точно так же вправе нарушить свое. И он отправился к прокурору с намерением очернить Бернара в его глазах. Но он опоздал: Бернар успел уже рассказать прокурору все сам, и тот посоветовал секретарю никогда больше не обманывать гасконца[107]. На том пристыженному секретарю и пришлось успокоиться.
 
   Так всегда получается с тем, кто, полагаясь на свою хитрость, забывает обо всем остальном, и посему никогда не следует делать другим то, чего не желаешь себе.
   – Уверяю вас, – сказал Жебюрон, – что мне самому нередко приходилось видеть, как человек, которого считали и неотесанным и грубым, обманывал человека образованного, ибо глупее всего неминуемо оказывается тот, кто считает себя хитрецом, а умнее всего – тот, который сознает, сколь он ничтожен.
   – Разумеется, – сказала Парламанта, – уж если кто-нибудь действительно что-то знает, так это тот, кто уверен, что ничего не знает.
   – В таком случае, – сказал Симонто, – мы не будем терять драгоценного времени, и я передаю слово Номерфиде; я уверен, что такая искусная рассказчица, как она. долго нас не задержит.
   – Ну что же, – ответила Номерфида, – я расскажу вам такую историю, какой вы ждете. Меня нисколько не удивляет, когда любовь подсказывает какому-нибудь принцу, как избавиться от опасности. Принцев воспитывают люди ученые, и было бы удивительно, если бы в чем-нибудь они оказались несведущими. Но самыми изобретательными в делах любви оказываются именно те, у кого меньше всего ума. Поэтому я расскажу вам, какую штуку выкинул один священник, а научила его этому только любовь, ибо во всем остальном он был так невежествен, что даже прочесть мессу ему бывало трудно.

Новелла двадцать девятая

   Некий священник, развлекавшийся с женой крестьянина, видя, что муж ее неожиданно вернулся домой, так ловко от него удрал, что муж ни о чем даже не догадался.
 
   В графстве Мене в деревне Каррели[108] жил богатый крестьянин, который под старость женился на молоденькой и хорошенькой женщине. Детей у нее от него не было, но она вознаграждала себя тем, что заводила друзей, с которыми ей было не скучно. Когда же она лишилась общества дворян и людей состоятельных, последним ее прибежищем стала церковь, а ее сотоварищем по греху сделался тот, кому была дана власть отпускать ей грехи. Это был ее духовный пастырь, часто навещавший свою заблудшую овцу. Муж ее, который был стар и неповоротлив, ничего даже не подозревал. Но именно потому, что он был и силен и груб, жена старалась хранить свои проделки в глубокой тайне, боясь, как бы, проведав о них, муж ее не убил. Однажды, когда старик отлучился, жена, думая, что он еще не скоро вернется, послала сказать духовнику, чтобы тот пришел ее исповедовать. И вот в то время, когда они предавались утехам любви, явился муж, причем столь неожиданно, что святой отец не успел убежать. По совету своей возлюбленной он прокрался на чердак, а люк прикрыл веялкой[109]. Когда муж вошел в дом, жена его, чтобы ничем не возбудить его подозрений, так хорошо его угостила и принесла ему столько вина, что он, чувствуя себя усталым после работы в поле и притом изрядно выпив, уснул тут же у очага, сидя на стуле. Духовник, которому наскучило торчать на чердаке, слыша, что все стихло, высунулся из люка и, вытянув, как только мог, шею, увидел, что хозяин дома спокойно спит. Но в эту минуту он так приналег на веялку, что она соскочила, и он упал вместе с ней вниз, к ногам спящего, который от страшного шума, разумеется, тут же проснулся. Святой отец успел, однако, вскочить на ноги и, как ни в чем не бывало, сказал: