– А мне все же кажется, – сказала Парламанта, – что вы не будете так ослеплены любовью и подумаете о том, чтобы сначала перевязать себе руку, чего этот человек не сделал. Прошло ведь то время, когда мужчины готовы были совсем о себе забыть ради дам.
   – Да, но не прошло время, когда дамы забывают о жизни своих кавалеров и думают только о наслаждении.
   – По-моему, на свете нет такой женщины, – сказала Эннасюита, – которая могла бы радоваться смерти мужчины, будь он даже ее злейшим врагом. Но уж если мужчины решаются убивать себя, дамы не могут их от этого уберечь.
   – Да, но та, которая отказывает в куске хлеба человеку, умирающему от голода, этим его убивает, – сказал Сафредан.
   – Если бы ваши просьбы были столь же основательны, – сказала Уазиль, – как просьба нищего, который молит о самом необходимом, то со стороны дам было бы непомерной жестокостью отказать вам. Но Боже сохрани! Недуг этот убивает только тех, кто и без него умер бы очень скоро.
   – А по-моему, госпожа моя, – сказал Сафредан, – нет потребности большей, нежели эта: она заставляет позабыть обо всех остальных, ибо, когда человек сильно любит, ему не нужно ни хлеба, ни другой еды, а только один взгляд, одно слово любимой женщины.
   – Если бы вас заставили поголодать и не дали вам еды, вы заговорили бы по-другому, – сказала Уазиль.
   – Уверяю вас, – воскликнул Сафредан, – что плоть человека может не выдержать, но чувство и воля выдержат всегда.
   – Так, стало быть, – сказала Парламанта, – Господь оказал вам большое благодеяние, послав вас туда, где любовь приносит вам так мало радости, что вам приходится искать утешение в еде и питье. А делаете вы это с таким Усердием, что вам следовало бы благословлять Бога за столь сладостную жестокость.
   – Мне столько довелось испытать настоящих страданий, – сказал Сафредан, – что я уже начинаю благословлять те муки, на которые жалуются иные.
   – Скажите, а может быть, ради того чтобы слушать наши сетования, вам приходится отказывать себе в обществе, которое вам приятно и где вы являетесь желанным гостем, – сказала Лонгарина, – нет ведь ничего более досадного, чем навязывать кому-то свои чувства.
   – Но предположите только, – воскликнул Симонто, – что жестокая дама…
   – Знаете что, если мы станем слушать до конца все, что захочет высказать Симонто, – а вопрос этот особенно затрагивает его, – сказала Уазиль, – мы придем только к самому концу вечерни. Давайте лучше возблагодарим Господа за то, что день этот у нас прошел без больших разногласий и споров.
   Она поднялась с места первая, и все остальные последовали за ней. Но Симонто и Лонгарина все еще продолжали спорить – и так нежно, что, не прибегая к шпаге, Симонто одержал победу, доказав, что сильная страсть и есть насущная потребность. Разговаривая так, они вошли в церковь, где их поджидали монахи. После вечерни все отправились ужинать, и ужин их состоял не только из хлеба, но и из речей, ибо разговор свой они продолжали все время и встали из-за стола только тогда, когда Уазиль сказала, что пора отдыхать, что рассказы, которыми они заполнили эти дни, были очень интересны и она надеется, что и шестой день не уступит первым пяти, ибо невозможно даже выдумать истории более занимательные, чем те истинные происшествия, которые рассказывали в их компании.
   Но Жебюрон заметил, что, пока мир будет существовать, будут все время совершаться разные происшествия, стоящие того, чтобы их запомнить.
   – Коварство людей всегда остается таким, каким оно было, – сказал он, – как и добродетель людей добрых. Покуда коварство и доброта будут царить на земле, всегда будет совершаться нечто новое, хотя и написано, что ничто не ново под солнцем[155]. Что же до нас, то мы ведь не были приглашены на тайный совет к Господу Богу, – мы не знаем первопричины всего, и поэтому все, что создается вновь, кажется нам тем более восхитительным, чем менее мы сами склонны или способны что-либо сотворить. Поэтому не бойтесь, что дни, которые последуют за этими, окажутся менее интересными, чем прошлые, и со своей стороны подумайте о том, чтобы хорошо исполнить свой долг.
   Уазиль сказала, что она полагается на Господа, и, благословив их, пожелала всем спокойной ночи. На этом все разошлись по своим комнатам, и окончился пятый день.
Конец пятого дня.

ДЕНЬ ШЕСТОЙ

В шестой день идут разговоры о том, как мужчины обманывают женщин, женщины – мужчин и женщины – женщин, к чему их побуждают скупость и коварство или жажда мести

Вступление

   Утром госпожа Уазиль раньше, чем обычно, вышла в трапезную, чтобы подготовиться к чтению Священного Писания, но остальным так хотелось поскорее ее услышать, что, узнав об этом, они поспешили одеться и не заставили ее долго себя ждать. Она же, видя такое рвение, прочла им послание апостола Иоанна, посвященное любви, потому что перед этим она читала и разъясняла им послание апостола Павла к римлянам. Слова его так понравились всей компании, что, хотя чтение и отняло у них лишних полчаса, им показалось, что не прошло и четверти часа. После этого все пошли слушать утреннюю мессу, и каждый устремил свои помыслы к духу святому, дабы набраться сил для этого дня и увлечь своих друзей занимательною беседой. Пообедав и отдохнув немного, все вернулись к своему привычному времяпрепровождению. И госпожа Уазиль спросила тогда, кто начнет этот день.
   – Я предоставляю слово госпоже Уазиль, – отвечала Лонгарина. – Она так замечательно читала нам утром, что не может быть, чтобы она не рассказала нам какую-нибудь историю, которая явится достойным завершением того, что она начала.
   – Мне жаль, что сейчас я не могу рассказать вам ничего столь же полезного для вас, как прочитанное утром, – сказала Уазиль, – но тем не менее мораль моего рассказа находится в согласии с Писанием, где говорится: «Не полагайтесь ни на князей мира, ни на сынов человеческих, ибо они не принесут вам спасения». И для того, чтобы, не имея в глазах примера, взятого из жизни, вы не позабыли об этой истине, расскажу вам одну правдивую историю, память о которой совсем еще свежа, так что даже на глазах у тех, кто был очевидцем этого грустного происшествия, еще не успели высохнуть слезы.

Новелла пятьдесят первая

   Невзирая на обещание, данное жене, герцог Урбинский приказывает повесить одну из девушек, служивших при его дворе, с помощью которой его сын (которого он не хотел женить на девушке бедной) передавал записки своей возлюбленной.
 
   У герцога Урбинского, папского префекта, женатого на сестре первого герцога Мантуанского[156], был сын лет восемнадцати-двадцати, который влюбился в девушку из хорошей и благородной семьи, сестру аббата Фарса. И, так как обычаи страны не позволяли ему поговорить с нею на свободе, как ему бы хотелось, он воспользовался услугами одного дворянина, находившегося у него на службе, – который был влюблен в девушку из свиты его матери, очень красивую и порядочную, – и через нее стал передавать своей возлюбленной нежные письма. Бедная девушка не видела в этом ничего дурного, она была только рада, что может оказать ему услугу, считая, что, будучи человеком честным и благородным, сын герцога не станет передавать ничего такого, что могло бы ей повредить. Герцог же, заботившийся больше о благе своей семьи, нежели о счастье влюбленных, очень опасался, что любовная связь сына в конце концов принудит его жениться на сестре аббата, и стал за ними следить. И ему донесли, что девушка герцогини замешана в этом деле и что именно она передавала письма, которые его сын писал к той, кого любил больше всего на свете. Герцога это так взбесило, что он решил ее наказать. А так как скрывать свою ярость он не умел, девушку успели предупредить, и она, зная, что коварство герцога весьма велико, а совести у него совсем нет, не на шутку перепугалась И она пришла к герцогине, моля отпустить ее, чтобы она могла скрыться, пока гнев герцога не успокоится, и побыть это время в каком-нибудь надежном месте, где ему не удалось бы ее найти. Но герцогиня сказала, что, прежде чем отпустить ее, она попытается узнать, что собирается делать ее муж. Вскоре же, однако, она услыхала, сколь злобен был замысел герцога, – и, хорошо зная его нрав, не только отпустила девушку, но даже сама посоветовала ей отправиться в монастырь и оставаться там до тех пор, пока гроза не стихнет; та так и сделала и уехала, стараясь, чтобы об отъезде ее никто не узнал. Герцогу, однако, удалось проведать, что та, которая вызвала его гнев, успела скрыться. Изобразив на своем лице притворную радость, он спросил у жены, куда она исчезла. Жена его, решив, что он и так уже все знает, рассказала ему всю правду. Тогда герцог сделал вид, что не собирается причинять девушке никакого зла, и попросил жену устроить так, чтобы она вернулась, дабы вокруг ее отъезда не поднялась дурная молва. Герцогиня ответила, что – раз уж с несчастной приключилась такая беда, что она попала в его немилость, – было бы все же лучше, чтобы какое-то время она не попадалась ему на глаза. Но герцог не захотел ничего слушать и приказал жене во что бы то ни стало вернуть беглянку. Герцогиня тотчас же объявила беглянке волю герцога, но та ни за что не хотела вернуться и, хорошо зная, что герцог не так легко прощает обиды и что с его стороны это только притворство, попросила госпожу свою не брать ее из монастыря. Но та стала уверять, что герцог не сделает ей ничего худого, и поклялась в этом своей жизнью и честью. Девушка, которая хорошо понимала, что герцогиня любит ее и не станет ни с того ни с сего ее обманывать, поверила ее обещаниям, считая, что герцог не осмелится совершить ничего такого, что могло бы задеть честь его жены. И вместе со своей госпожой она вернулась во дворец. Но едва только герцог узнал о ее возвращении, он тут же явился в комнату жены.
   «Ах, так значит она здесь!» – воскликнул он, увидя девушку, – и, обернувшись к своей свите, велел тотчас же схватить ее и отвести в тюрьму. Тогда несчастная герцогиня, которая сама уговорила девушку покинуть надежное убежище, клятвенно обещав ей, что с ней ничего не случится, кинулась перед мужем на колени и в отчаянии стала молить его во имя любви к ней и ко всему их дому не учинять жестокой расправы. Она сказала, что привезла ее домой из места, где она была в безопасности, только для того, чтобы не ослушаться его приказания. Но никакие мольбы и никакие доводы не в силах были смягчить сердце герцога и заставить его отказаться от мысли о мести. Ничего не ответив жене, он сразу же ушел и тут же, презрев всякую справедливость, забыв Бога и честь дома своего, велел повесить несчастную. У меня нет слов, чтобы рассказать вам, в каком отчаянии была герцогиня, – да и как иначе могла себя чувствовать женщина благородная и с добрым сердцем, видя, как по ее вине погибла та, которую она хотела спасти? А что же сказать о безысходном горе несчастного дворянина, который любил эту девушку! Стараясь сделать все, что мог, для того чтобы спасти ей жизнь, он предложил отдать за нее свою. Но сердце герцога не знало жалости: он хотел только одного – отомстить тем, кого ненавидел. Так и была повешена эта невинная девушка по приказу жестокого герцога, поправшего все законы чести, к великой скорби всех, кто ее знал.
 
   Вот, благородные дамы, к чему приводит злонамеренность, соединенная с властью.
   – Я слышала, – сказала Лонгарина, – что есть три порока, которым итальянцы больше всего подвержены, но я никогда бы не подумала, что мстительность и жестокость их могли зайти так далеко, что такой незначительный проступок повлек за собой столь жестокую казнь.
   – Лонгарина, вы покамест назвали нам только один из трех пороков, – смеясь, воскликнул Сафредан, – но какие же есть еще?
   – Если бы вы не знали, – сказала Лонгарина, – я бы непременно вам их назвала, но я уверена, что вам хорошо известны все три.
   – Значит, я, по-вашему, так уж порочен? – спросил Сафредан.
   – Вовсе нет, – ответила Лонгарина, – но вы так хорошо знаете, сколь отвратителен порок, что вам легче избежать его, нежели кому бы то ни было другому.
   – Не удивляйтесь этой жестокости, – сказал Симонто, – тем, кто бывал в Италии, приходилось видеть страшные преступления; по сравнению с ними это сущий пустяк.
   – Это верно, – сказал Жебюрон, – когда французы заняли Ривольту[157], там был один итальянский капитан, которого все считали добрым малым. И что же, увидев тело убитого врага, – а врагом он мог считать этого человека только потому, что тот был гвельф, а сам он гибеллин[158], – он вытащил из груди его сердце и, с великой поспешностью поджарив его на угольях, съел его, а когда его спросили, каково оно на вкус, сказал, что никогда не едал ничего вкуснее и лакомее этого блюда. Ему, однако, и этого было мало, – он убил беременную жену погибшего и, вытащив из чрева ее плод, разбил его об стену. После этого он насыпал в эти растерзанные тела овса и стал кормить им лошадей. Как вы думаете, мог такой человек пощадить девушку, если бы он заподозрил, что она против него что-то содеяла?
   – Надо сказать, – заметила Эннасюита, – что герцог Урбинский не столько был разгневан тем, что сын его хотел жениться по влечению сердца, сколько тем, что девушка эта была бедна.
   – Мне кажется, что вы не должны в этом сомневаться, – ответил Симонто, – вполне естественно, что итальянцы любят сверх меры то, что создано лишь для служения плоти.
   – Еще того хуже, – сказал Иркан, – они обожествляют вещи, которые противны природе человека.
   – Вот это и есть те грехи, которые я имела в виду, – сказала Лонгарина, – вы ведь хорошо знаете, что любить деньги ради них самих – это значит сотворить себе кумир.
   Парламанта сказала, что апостол Павел не забыл пороков, свойственных итальянцам, говоря о людях, которые считают себя превыше всех остальных в том, что касается чести, благоразумия и ума, и которые так утверждаются в этом мнении, что не воздают Господу всего, что должны ему воздавать. И поэтому всемогущий, оскорбленный этой дерзостью людей, возомнивших себя умнее всех, делает их еще более неразумными, чем дикие звери, и своими поступками, противными человеческой природе, они только лишний раз доказывают свое безрассудство[159].
   Лонгарина прервала ее речь, чтобы сказать, что это и есть третий грех, которому подвержены эти люди.
   – Поверьте, мне было очень приятно слушать все, что вы говорили, – сказала Номерфида, – ибо если те, которые почитаются самыми умными и красноречивыми, бывают наказаны и становятся глупее, чем скоты, приходится сделать вывод, что в людях смиренных, скромных и заурядных, к каким себя отношу и я, пребывает поистине ангельская мудрость.
   – Уверяю вас, что я держусь такого же мнения, – сказала Уазиль, – ибо самым невежественным оказывается тот, кто считает, что знает все.
   – Я никогда не видел, – сказал Жебюрон, – ни одного насмешника, над которым бы потом не посмеялись, ни одного обманщика, которого бы не обманули, ни одного гордеца, который бы не был впоследствии унижен.
   – Вы мне напомнили, – сказал Симонто, – об истории одного обмана, – и, если бы она была более пристойной, я бы охотно вам ее рассказал.
   – Раз уж мы собрались здесь, чтобы говорить правду, – воскликнула Уазиль, – то, какова бы ни была эта история, я передаю слово вам, чтобы вы нам ее рассказали.
   – Извольте, я готов это сделать, – сказал Симонто.

Новелла пятьдесят вторая

   Слуга аптекаря, видя, что следом за ним идет адвокат, который постоянно с ним враждовал и которому он был рад отомстить, выронил из рукава комок мерзлого кала, завернутый в кусок бумаги и формой похожий на головку сахару. Адвокат поднял его и спрятал за пазуху. Потом он отправился с приятелем завтракать в таверну, но ему пришлось испытать там самому тот стыд и унижение, которым он хотел подвергнуть бедного слугу[160].
 
   Близ города Алансона жил некий дворянин, имя его было де ля Тирельер[161]. Однажды утром ему понадобилось пойти в город. Это было совсем недалеко, а так как стоял трескучий мороз, он надел теплую шубу на лисьем меху. Окончив дела, он разыскал своего приятеля – адвоката, которого звали Антуан Башере; поговорив с ним о разных разностях, он сказал, что хотел бы где-нибудь хорошо позавтракать, но непременно за чужой счет. Разговаривая так, они сели отдохнуть возле лавки аптекаря. И разговор этот подслушал слуга аптекаря, который придумал, как угостить их завтраком. Выйдя из лавки, он пошел на одну улицу, куда люди обычно ходили отправлять свои естественные потребности[162], и подобрал там большую колбаску, настолько замерзшую, что она была похожа на небольшую головку сахару. Он тут же завернул ее в белую бумагу так, как он обычно завертывал покупки, постарался, чтобы сверток имел вид попригляднее, и, спрятав его в карман, обогнал дворянина и адвоката и как будто нечаянно выронил свою ношу, после чего вошел в дом, куда он якобы послан был отнести этот сверток. Де ля Тирельер поторопился поднять сверток, будучи уверен, что это сахар. Не успел он это сделать как слуга аптекаря вернулся и стал спрашивать, не видел ли кто головку сахару, которую он обронил. Адвокат, думая, что ловко обманул его, быстро прошел вместе со своим приятелем в соседнюю таверну и сказал ему:
   – Теперь-то уж мы позавтракаем за счет этого слуги.
   В таверне он попросил подать им вкусной еды, хорошего хлеба и хорошего вина, ибо был уверен, что у него есть чем за все заплатить. И по мере того как он за едой стал отогреваться, «сахар», спрятанный у него на груди, начал оттаивать, и вся комната постепенно наполнилась вонью. А тот, от кого она исходила, рассердился на служанку и сказал ей:
   – Другой такой срамницы, как ты, во всем городе не сыщешь. Не знаю уж, ты ли сама или дети твои тут наложили, но тут просто не дохнешь от дерьма.
   – Клянусь апостолом Петром, – воскликнула та, – нет тут нигде такой мерзости, разве только сами же вы ее сюда занесли.
   Тут оба посетителя вскочили с мест, – вонь сделалась уже совершенно невыносимой. И они пошли к огню, и адвокат вытащил из-за пазухи платок, который весь был запачкан оттаявшим «сахаром». Тогда, распахнув свою подбитую мехом шубу, он увидал, что она вся в нечистотах, и мог только сказать своему приятелю:
   – Мы думали, что обманули этого негодника, а это, оказывается, он нас так ловко провел.
   И им, которые вначале так радовались своей удаче, пришлось заплатить все, что с них причиталось, и уйти из таверны раздосадованными и огорченными.
   Благородные дамы, так нередко бывает с людьми, которые любят пускаться на подобные хитрости. Если бы дворянину этому не хотелось позавтракать за чужой счет, ему не пришлось бы нюхать подобную мерзость. Разумеется, благородные дамы, рассказ мой не очень пристоен, но вы позволили мне говорить правду, что я и сделал, дабы показать, что ежели самого обманщика обмануть, то от этого никому не становится худо.
   – Принято говорить, – сказал Иркан, – что слова никогда дурно не пахнут, но тем, о ком эти слова здесь говорились, не так-то легко было отделаться и не почувствовать этой вони.
   – Есть слова, которые действительно не пахнут, – сказала Уазиль, – но есть и другие, которые называют дурными. Те-то уж в самом деле дурно пахнут, потому что задевают душу нашу больше, чем тело, а это похуже, чем нюхать какую-нибудь головку сахару, о которой вы только что рассказали.
   – Будьте добры, объясните мне, что же это за нечистые слова, от которых могут пострадать и душа и тело порядочной женщины, – попросил Иркан.
   – Вот как, – сказала Уазиль, – вы хотите, чтобы я сама произнесла слова, которые я не советую повторять ни одной женщине!
   – Теперь я понимаю, что это за слова, – сказал Сафредан. – Женщины, которые хотят, чтобы их считали скромными, таких слов обычно не произносят. Но я хотел бы спросить всех собравшихся здесь дам, почему, если они сами не решаются произносить эти слова, они так смеются, когда их произносят при них?
   – Мы смеемся вовсе не потому, что слышим эти прекрасные слова, – ответила Парламента. – Но надо сказать, что каждая женщина бывает готова смеяться, когда она заметит, что кто-нибудь споткнется при ней или употребит какое-нибудь слово совсем некстати, случайно обмолвившись и вместо одного сказав другое, что может случиться с людьми самыми разумными и такими, у которых язык хорошо привешен. Но когда вы, мужчины, начинаете говорить между собою со всею грубостью и называть вещи своими именами, то я не знаю ни одной порядочной женщины, которая стала бы слушать эти речи и не убежала бы вон из комнаты.
   – Это верно, – сказал Жебюрон, – я сам видел женщин, которые крестились, когда при них произносили нехорошие слова, и всякий раз, когда слова эти повторяли, крестились снова.
   – Да, – но сколько же раз этим женщинам приходилось притворяться разгневанными, – сказал Симонто, – чтобы потом вволю посмеяться над тем, что вызывало их гнев.
   – Они правильно делали, – сказала Парламанта, – это ведь лучше, чем дать мужчинам почувствовать, что тешишься подобными разговорами.
   – Выходит, что вы хвалите женское лицемерие не меньше, чем женскую добродетель? – заметил Дагусен.
   – Добродетель, разумеется, стоило бы хвалить больше, – ответила Лонгарина, – но там, где ее недостает, иногда не обойтись без лицемерия, как мы иной раз прибегаем к каблукам, чтобы никто не заметил, что мы малы ростом. Хорошо еще, что у нас есть чем скрыть наши недостатки.
   – А по-моему, – сказал Иркан, – лучше бы иногда не делать тайны из какого-нибудь незначительного недостатка, чем стараться во что бы то ни стало прикрывать его мнимою добродетелью.
   – Это правда, – сказала Эннасюита, – одежда, которую человек берет напрокат, сначала облагораживает того, кто ее носит, а потом, когда ему приходится ее возвращать, его срамит. Я же знаю, например, одну женщину, которая, пытаясь скрыть свой ничтожный проступок, совершила большое преступление.
   – Я догадываюсь, о ком вы собираетесь нам рассказать, – сказал Иркан, – но вы хоть по крайней мере не называйте ее имени.
   – Ну, тогда я предоставлю вам слово, – воскликнул Симонто, – с тем, чтобы после того, как вы расскажете нам эту историю, вы все-таки назвали нам имена ее участников, а мы вам поклянемся, что сохраним их в тайне.
   – Обещаю вам это, – сказала Эннасюита, – ибо нет на свете ничего такого, чего нельзя было бы рассказать пристойным образом.

Новелла пятьдесят третья

   Госпожа де Нефшатель притворством своим доводит князя де Бельоста до того, что тот подвергает ее испытанию, кончающемуся для нее позором[163].
 
   Однажды король Франциск Первый в сопровождении очень немногих придворных поехал в один из своих загородных замков отдохнуть от дел и поохотиться. В числе его свиты был некий князь де Бельост, который по статности, благородству, доблести и уму не знал себе равных. Женат он был на женщине не очень знатной, но так о ней заботился, как только муж может заботиться о жене, и верил ей во всем. Стоило ему влюбиться в кого-нибудь, как он тут же ей обо всем рассказывал, зная, что она хочет только того, чего хочет он, и что других желаний у нее нет. Однажды осенью сеньор этот завязал дружбу с одной вдовой по имени госпожа де Нефшатель, которая слыла красивейшею из женщин. А так как князь Бельост полюбил ее, то и жена его полюбила ее не меньше и часто посылала за ней, чтобы пригласить ее пообедать или поужинать с ними, – и, почитая ее женщиной благоразумной и порядочной, она, вместо того чтобы огорчаться, только радовалась тому, что муж ее сделал такой хороший выбор. Дружба эта длилась долго, и князь Бельост входил во все дела упомянутой госпожи де Нефшатель, как будто то были его собственные дела, и княгиня, со своей стороны, старалась не меньше его во всем ей помочь. Но так как вдова эта была очень хороша собой, немало вельмож и Дворян добивались ее расположения, причем одним нужна была только ее любовь, иные же хотели на ней жениться, потому что она была не только красива, но также и очень богата. В числе ее кавалеров был некий молодой Дворянин по имени сеньор де Шериотц, который так Упорно за ней ухаживал, что и дневал и ночевал у нее в Доме. Князю Бельосту это не могло нравиться, ему казалось, что человек небогатый и ничем не привлекательный не заслуживает такого приема и такого ласкового обхождения, и он часто упрекал вдову в том, что она этому не противится. Но она, будучи истой дочерью Евы, оправдывалась, говоря, что в обществе она никому не отдает предпочтения, разговаривая одинаково со всеми, и что именно благодаря этому ее дружба с ним не бросается в глаза. Но через некоторое время сеньор де Шериотц стал еще ревностнее за ней ухаживать, – не столько из-за своей любви к ней, сколько из желания непременно настоять на своем, и добился того, что она обещала ему стать его женой, прося только одного: не торопиться объявлять всем об этом браке до тех пор, пока она не выдаст замуж своих дочерей. После чего дворянин этот стал уже в любое время заходить к ней в спальню – и, кроме лакея и служанки, об этом никто ничего не знал. Князь Бельост, видя, что дворянин все чаще захаживает в дом той, которую он так любил, не вытерпел и стал упрекать свою даму.