Страница:
– Мне всегда была дорога ваша честь, – сказал он, – как честь моей собственной сестры, вы знаете, сколь чисты были мои намерения и как я счастлив тем, что люблю такую скромную и добродетельную женщину, как вы. Но мысль о том, что другой человек, недостойный вас, наглостью своей может завладеть тем, о чем я не хочу вас даже просить, чтобы не перечить вашему желанию, для меня невыносима, от этого пострадала бы ваша честь. Говорю вам это, потому что вы молоды и хороши собой и до сих пор ваше доброе имя не было ничем запятнано. Сейчас же вокруг него поднимается дурная молва; ведь несмотря на то что человек этот недостаточно знатен и недостаточно богат для вас, что по положению, по уму и по манерам своим он недостоин вас, – все же вам лучше всего было бы выйти за него замуж, а не давать повода к разным толкам. Поэтому, прошу вас, скажите мне, любите вы его или нет, ибо делить с ним вашу любовь я не хочу и в таком случае навсегда покину вас и не буду питать к вам тех добрых чувств, которые я доселе питал.
Бедная женщина залилась слезами, ибо дорожила дружбой князя и боялась ее лишиться. И поклялась ему, что скорее умрет, чем выйдет замуж за этого дворянина, сказав, что он до того назойлив, что она не может не пускать его к себе в дом в те часы, когда туда заходят другие.
– Ну, об этом нечего говорить, – сказал князь, – в такие часы я сам могу приходить к вам, и все видят, чем вы бываете заняты. Но мне сказали, что он является и после того, как вы уже легли спать, – вот что мне кажется странным. И знайте, что, если вы будете продолжать эту жизнь и не признаете его своим мужем, вы будете самой бесчестной из женщин.
Вдова поклялась ему, как только могла, что не считает его ни мужем, ни другом и что это просто наглец – и притом такой, каких мало.
– Ну, если он действительно так назойлив, я обещаю вам, что я вас от него избавлю.
– Как! Вы хотите его убить? – воскликнула госпожа де Нефшатель.
– Вовсе нет, – ответил князь, – но я хочу, чтобы он понял, что королевский дворец – не место, чтобы позорить дам. И, клянусь вам, если после разговора со мной он не исправится, я сам исправлю его так, что и другим будет неповадно.
Сказав это, он вышел из комнаты – и тут же, столкнувшись с шедшим ему навстречу сеньором де Шериотцем, повторил ему все, что вы только что слышали, и пригрозил, что, если он хоть раз застанет его у этой дамы в неположенные часы, он так его проучит, что тот будет помнить всю жизнь, и что дама эта слишком знатна для того, чтобы так забавляться с нею. Сеньор де Шериотц заверил его, что он бывает у вдовы только в часы приема, как и все прочие, и что если князь застанет его в другое время, то пусть он наказывает его, как найдет нужным. Несколько дней спустя сеньор этот, однако, решил, что князь уже позабыл о своем обещании, и, отправившись вечером к вдове, оставался у нее до позднего часа.
Князь сказал в этот вечер жене, что госпожа де Нефшатель простудилась и лежит больная. Тогда та попросила его пойти навестить ее и извиниться, что сама она не может прийти, так как у нее дома неотложные дела. Князь подождал, пока король лег спать, после чего пошел пожелать своей даме спокойной ночи. Но, начав подниматься по лестнице, он встретил лакея, который спускался вниз. Он спросил его, что делает его госпожа. Тот заверил его, что она уже легла и спит. Князь спустился вниз. до он был убежден, что лакей его обманул. Посмотрев ему вслед, он увидел, что тот очень осторожно прокрался наверх. Тогда князь стал прогуливаться по двору возле дверей, чтобы посмотреть, не вернется ли лакей еще раз. И спустя четверть часа увидел, как тот снова сошел вниз и стал оглядываться по сторонам, высматривая, нет ли кого во дворе. Тогда у князя не осталось сомнений, что сеньор де Шериотц находится в спальне вдовы и, опасаясь встречи с ним, не решается оттуда выйти. И он продолжал гулять взад и вперед по двору. Он заметил, что окно спальни выходит в садик и что оно не очень высоко над землей, и ему вспомнилась пословица: «Коли через дверь не выйти, лезь через окно». Он тут же позвал своего лакея и наказал ему:
– Ступай в садик, и если только из окна будет вылезать мужчина, то, как только он опустится на землю, выхватывай шпагу, ударяй ею об стену и кричи: «Рази, рази!» – только, смотри, сам его не трогай.
Лакей пошел исполнять приказание своего господина, а князь продолжал гулять до трех часов ночи. Когда сеньору де Шериотцу сказали, что князь все еще на дворе, он действительно решил вылезти в окно и, выкинув сначала свой плащ, с помощью друзей выскочил в садик. Как только лакей князя заметил его, он сразу же стал лязгать шпагой и закричал: «Рази! Рази!»
Бедный сеньор де Шериотц до того перепугался, что, забыв про свой плащ, убежал со всех ног. Он наткнулся на стражников, охранявших замок, которые очень удивились, видя, с какой быстротой он бежит. Но он не решился им ничего сказать и только стал умолять их открыть ему ворота или пустить его к себе до утра, что им и пришлось сделать, так как ключей от ворот у них не было.
Вернувшись к себе, князь нашел жену спящей. Разбудив ее, он сказал:
– Угадайте, дорогая, который теперь час?
– С вечера, когда я легла спать, – отвечала она, – я не слыхала, чтобы часы били.
– Сейчас уже больше трех, – сказал он.
– Господи Иисусе, да где же это вы были столько времени? Боюсь, как бы теперь вы не захворали.
– Дорогая моя, – сказал князь, – я не давал спать тем, кто хочет меня обмануть, от этого я никогда не захвораю.
И он стал так хохотать, что жена попросила рассказать ей все по порядку, что он и сделал, показав ей плащ, который притащил его лакей. И, посмеявшись вдоволь над бедными влюбленными, они заснули мирным сном, в то время как двое других всю ночь провели в волнении и страхе, что их накрыли. Наутро, хорошо понимая, что ему не удастся ничего утаить от князя, сеньор де Шериотц пришел просить его, чтобы тот не разглашал его тайны и вернул ему плащ. Князь сделал вид, что ничего не знает, и принял его так вежливо, что сеньор де Шериотц был очень смущен. Но перед уходом ему пришлось услыхать нечто совсем иное: князь пригрозил ему, что, если только он придет к своей даме еще раз, он обо всем расскажет королю и ему уже больше не быть при дворе.
Судите сами, благородные дамы, не лучше ли было бы этой несчастной откровенно рассказать все тому, кто так ее любил и чтил, вместо того чтобы заставить его подвергать ее испытанию, столь для нее постыдному!
– Она знала, что, если признается ему во всем, – сказал Жебюрон, – она навсегда потеряет его расположение, а потерять его она ни за что не хотела.
– По-моему, раз уж она выбрала себе мужа по вкусу, – сказала Лонгарина, – нечего было бояться потерять дружбу других мужчин.
– Я убеждена, что если бы она решилась всем объявить о своем замужестве, – сказала Парламанта, – она была бы вполне удовлетворена любовью своего мужа. Но раз она задумала все скрывать до тех пор, пока не выдаст замуж дочерей, то, значит, ей действительно хотелось сохранить дружбу с князем, под прикрытием которой она могла продолжать свои встречи с Шериотцем.
– Дело не в этом, – сказал Сафредан, – а в том, что женщины настолько тщеславны, что удовлетвориться одним мужчиной они никогда не могут. Мне доводилось слышать, что даже самые скромные из них охотно соглашаются иметь троих: одного для почета, другого для богатства и третьего для наслаждения. Причем каждый из троих думает, что его любят больше всех. В действительности же двое первых всегда служат третьему.
– Вы говорите о женщинах, которые не умеют ни любить, ни заботиться о своей чести, – сказала Уазиль.
– Госпожа моя, – возразил Сафредан, – в их числе есть и такие, которых вы почитаете благороднейшими женщинами нашей страны.
– Поверьте, – сказал Иркан, – что женщина хитрая сумеет прожить и там, где все остальные будут умирать с голоду.
– Но когда хитрость ее разоблачена, – заметила Лонгарина, – для нее это равносильно смерти.
– Нет, это их жизнь, – сказал Симонто, – потому что таким женщинам очень льстит, когда их считают хитрее других. И, прослыв хитрыми за счет своих подруг, они привлекают этим к себе больше кавалеров, чем иные своей красотою. Ибо хитро сплетенная любовная интрига – величайшее наслаждение для мужчины.
– Вы говорите о любви порочной, – сказала Эннасюита, – когда любовь благородна, никакое притворство вообще не нужно.
– Прошу вас, – сказал Дагусен, – не забивайте себе голову такими мыслями. Чем дороже товар, тем меньше его надо выставлять напоказ. Надо ведь всегда помнить о злом умысле тех, кто обо всем судит только по внешности, которая бывает обманчивой, ибо она точно такая же у любви достойной и целомудренной, как и у всякой другой. Вот почему любовь нашу всегда приходится скрывать, – не только тогда, когда она порочна, но даже тогда, когда она добродетельна, – нельзя ведь давать повод для дурных толков тем, кто неспособен поверить, что мужчина может любить женщину чистой любовью. Им кажется, что коль скоро наслаждение имеет власть над ними, то каждый мужчина должен быть таким, как они сами. Но если бы у всех нас были чистые помыслы, не приходилось бы скрывать ни взглядов наших, ни слов, во всяком случае, перед теми, кто готов скорее умереть, чем подумать что-либо дурное.
– Знаете что, Дагусен, – сказал Иркан, – это такие высокие материи, что, ручаюсь вам, ни один из нас не поймет подобных доводов и в них не уверует. Вы хотите, чтобы мы поверили тому, что люди не то ангелы, не то камни, не то сами дьяволы.
– Я хорошо знаю, что мужчины остаются мужчинами, – ответил Дагусен, – и что они подвержены всяким страстям. Но есть среди них и такие, которые предпочтут умереть, нежели заставить свою даму поступать против совести ради своей услады.
– Ну, умереть – это уже слишком, – сказал Жебюрон. – Этому я не поверю, даже если услышу такие слова из уст самого праведного монаха.
– А я вот думаю, – сказал Иркан, – что нет среди монахов ни одного, кто не хотел бы обратного. Во всяком случае, все они делают вид, что не любят винограда, когда этот виноград висит так высоко, что им до него не дотянуться.
– Но, должно быть, жена этого князя была очень довольна, – сказала Номерфида, – что муж ее узнал, каковы женщины.
– Уверяю вас, что нет, – возразила Эннасюита, – напротив, она ведь любила его, и это ее очень огорчило.
– А мне вот по душе одна женщина, которая смеялась, когда ее муж целовался со служанкой, – вставил Сафредан.
– Ну так расскажите нам о ней, – сказала Эннасюита – я уступаю вам место.
– История эта коротка, – сказал Сафредан, – но я все же расскажу вам ее, потому что мне приятнее рассмешить вас, чем утомлять длинными разговорами.
Новелла пятьдесят четвертая
Между Пиренеями и Альпами жил некий дворянин по имени Тогас, у которого была жена, дети, очень хороший дом и столько богатств и радостей, что он мог бы быть всем доволен, если бы не страдал от сильных головных болей. Боли эти были так мучительны, что врачи посоветовали ему спать отдельно от жены, на что та очень охотно согласилась, ибо паче всего пеклась о жизни и здоровье мужа. И она велела перенести свою кровать в противоположный угол комнаты, как раз напротив кровати мужа, так что, высунув голову, оба они могли видеть друг друга. У этой дамы были две служанки, которые постоянно находились при ней. Нередко перед сном дворянин и его жена читали в постели. Служанки их в это время держали свечи, причем молодая светила сеньору, а пожилая – своей госпоже. Видя, что служанка и моложе и красивее его жены, Тогас стал заглядываться на нее и подчас отрывался от книги, чтобы поболтать с нею. Жена его все это слышала и считала, что нет ничего плохого в том, что слуги и служанки помогают ее мужу немного развлечься, ибо была уверена в том, что, кроме нее, он никого не любит.
Но однажды вечером, когда они читали дольше обыкновенного, дама эта посмотрела издали на кровать своего мужа, возле которой, повернувшись к ней спиной, стояла Молодая служанка, державшая свечу. Мужа ей не было видно, так как между их постелями был камин; на белую стену, которую озаряла свеча, падали тени от его лица и от лица служанки, и видно было, как лица эти то приближаются друг к другу, то отдаляются и смеются. И видно было все так отчетливо, как будто то были не тени, а сами лица. Дворянин, уверенный, что жена не видит его, стал без всякого стеснения целовать служанку. Сначала жена его стерпела и ни слова ему не сказала. Но когда она увидела, что тени их лиц очень уж часто сходятся, она испугалась, как бы дело не зашло еще дальше. Тогда она начала громко смеяться; тени испугались и отдалились друг от друга. Муж спросил, что ее так рассмешило.
– Друг мой, – ответила она, – я так глупа, что смеюсь над собственной тенью.
И сколько он ни допытывался до истинной причины ее смеха, она больше ничего ему не сказала. И тени больше уже не тянулись друг к другу.
– Вот что мне вспомнилось, когда вы рассказали мне о даме, любившей подругу своего мужа.
– Можете быть спокойны, – сказала Эннасюита, – если бы моя служанка позволила себе такое озорство, я бы встала с постели и убила бы ее этим подсвечником.
– Вы чересчур уж жестоки, – сказал Иркан, – но муж ваш отлично бы сделал, если бы заключил против вас союз со своей служанкой, и вы потерпели бы поражение: можно ли поднимать столько шума из-за какого-то поцелуя? Жена этого дворянина поступила правильно, что промолчала и не стала его волновать, чтобы дать ему поправиться от болезни.
– Да, но она боялась, что, если они будут продолжать вести себя так и дальше, – заметила Парламанта, – он этим усугубит свой недуг.
– Она не из тех, – сказала Уазиль, – о ком говорится в Священном Писании: «Мы вас жалели, а вы не плакали, мы пели, а вы не плясали», – потому что, когда муж ее был болен, она плакала, а когда он был весел, она смеялась. Так каждая порядочная женщина должна бы делить с мужем и радость и печаль, любить его, служить ему и быть ему послушной, как церковь послушна Иисусу Христу.
– Тогда надо было бы, благородные дамы, – сказала Парламанта, – чтобы мужья наши делали для нас то, что Христос сделал для церкви.
– Мы так и поступаем, – сказал Сафредан, – и если бы это было возможно, мы бы даже превзошли его, ибо Христос умирал ради церкви всего один раз, а мы ради наших жен умираем каждый день.
– Умираете! – воскликнула Лонгарина. – Мне кажется, что и вы, и другие присутствующие здесь мужчины, после того как женились, так поправились, что во много раз выросли в цене.
– Я знаю, почему это так, – сказал Сафредан, – это потому, что способности наши, подобно золоту, выдерживают все испытания, но плечи наши устали под тяжестью супружеских лат, которые мы столько времени носим.
– Если бы вас действительно заставить целый месяц походить в упряжке и спать на жестком, – сказала Эннасюита, – как бы вам захотелось поскорее вернуться в постель к жене и снова облачиться в те самые латы, на которые вы сейчас жалуетесь. Но говорят, что можно вынести все кроме безделья. Отдых и покой мы умеем ценить лишь тогда, когда мы их потеряли. А эта пустая женщина, которая смеялась, оттого что мужу ее было весело, умела, должно быть, при всех обстоятельствах сохранять душевный покой.
– Должно быть, покой свой она любила больше, чем мужа, – язвительно заметила Лонгарина, – раз она могла не принимать близко к сердцу того, что он делал.
– Она принимала близко к сердцу то, что могло повредить его совести и здоровью, – сказала Парламанта, – и не хотела обращать внимания на разные пустяки.
– Мне становится смешно, когда вы начинаете говорить о совести, – сказал Симонто, – я бы ни за что не хотел, чтобы женщины об этом пеклись.
– Надо было бы, чтобы вам попалась жена вроде той, которая после смерти своего мужа доказала всем, что деньги его ей дороже, чем совесть, – сказала Номерфида.
– Пожалуйста, расскажите нам эту новеллу, – сказал Сафредан, – я вам передаю сейчас слово.
– Я не собиралась занимать вас такой коротенькой историей, – сказала Номерфида, – но раз уж она пришлась кстати, я вам ее расскажу.
Новелла пятьдесят пятая
В городе Сарагосе жил богатый купец, который, предчувствуя близкий конец и видя, что ему не унести с собой всех своих богатств, нажитых, быть может, нечистыми сделками, решил, что, если он умилостивит Господа каким-нибудь даром, ему после смерти отпустятся кое-какие грехи. Как будто милость Господню можно купить за деньги![164] И, отдавая последние распоряжения, он сказал, что хочет, чтобы его чистокровную испанскую лошадь продали повыгоднее, а деньги раздали нищим, и попросил жену, чтобы, как только он умрет, все было исполнено, а деньги розданы так, как он пожелал. Похоронив мужа и поплакав о нем, жена, которая была женщиной вовсе не такой глупой, какими обычно бывают испанки, сказала своему слуге, который, как и она, слышал распоряжения покойного:
– По-моему, с меня хватит и того, что я потеряла мужа, которого так любила, зачем же я должна еще терять мое состояние? Я вовсе не хочу ослушаться его воли, только хочу выполнить ее как можно лучше, – святые отцы ведь народ жадный, опутали они беднягу, ему и подумалось, что он совершит угодное Богу дело, если после смерти пожертвует им столько денег, ведь при жизни он ни одного экю не хотел им дать. Вот я и решила, что волю его мы выполним и даже сделаем все еще лучше, – так, как он сделал бы и сам, если бы прожил еще недели две. Надо только, чтобы никто ничего об этом не узнал.
И когда слуга обещал ей, что сохранит все в тайне, она сказала:
– Пойди и продай его лошадь – и, когда тебя спросят, сколько ты за нее хочешь, ты ответишь: «Один дукат. Но у меня есть еще кошка хорошая, я ее тоже хочу продать, и стоит она девяносто девять дукатов». Продавать ты будешь кошку и лошадь вместе и получишь за них сто дукатов: это как раз столько, сколько покойный муж хотел получить за одну лошадь.
Слуга немедленно же выполнил распоряжение своей госпожи. И когда он расхаживал со своей лошадью по базарной площади, держа в руках кошку, один дворянин, который еще раньше видел эту лошадь и хотел ее купить, спросил его, сколько он за нее просит.
– Один дукат, – ответил слуга.
– Пожалуйста, перестань надо мной смеяться, – сказал дворянин.
– Уверяю вас, ваша милость, – настаивал слуга, – вы должны заплатить за нее один дукат, только вместе с ней вам придется купить и кошку, а за нее мне следует девяносто девять дукатов.
Тогда дворянин, которому эта цена показалась подходящей, сразу же заплатил слуге один дукат за лошадь и девяносто девять за кошку, как тот и просил, унес кошку и увел лошадь. Слуга же доставил вырученные деньги своей госпоже, которая была премного этим довольна; дукат, полученный за лошадь, она тут же раздала нищим, выполняя волю покойного мужа, а все остальные оставила себе и детям.
Как вы думаете, может быть, эта женщина была разумнее, чем ее муж, – ее ведь беспокоили и совесть, и благополучие семьи?
– Мне кажется, мужа своего она действительно любила, – сказала Парламанта, – просто она понимала, что перед смертью люди чаще всего выживают из ума; и, зная, какова была его воля, она решила истолковать эту волю на пользу детям, что, по-моему, весьма разумно.
– Как, – воскликнул Жебюрон, – не исполнить волю покойного друга – это, по-вашему, не преступление?
– Ну, разумеется, преступление, – сказала Парламанта, – если только завещатель в твердой памяти и не совершает никакого безумия.
– Стало быть, вы считаете безумием отказать свои деньги церкви и бедным нищим?
– Я вовсе не считаю безумием, – сказала Парламанта, – когда человек, умирая, раздает бедным все богатства, которыми Господь его наделил. Но я не считаю, что он очень мудр, если он раздает как милостыню то, что ему не принадлежит. Вы ведь видите, что самые жадные ростовщики воздвигают самые красивые и роскошные часовни в надежде умилостивить Бога десятью тысячами дукатов, истраченных на постройку этих зданий, и расплатиться с ним за те сто тысяч, которые они награбили. Как будто Господь совсем не умеет считать!
– В самом деле, я много раз удивлялась, – сказала Уазиль, – как это люди думают умилостивить Господа подношениями, которые Христос сам в земной своей жизни не одобрял постройкой величественных зданий, позолотою, росписью и картинами[165]. Но если бы они вникли в слова, некогда сказанные Господом, что единственным истинным приношением он почитает сердце смиренное и чистое, и в то, что говорит апостол Павел, – что каждый из нас и есть тот храм, в котором Господу угодно пребывать, – они бы пеклись при жизни, чтобы совесть у них была чиста, и не стали бы дожидаться того часа, когда человек уже не может сотворить ни добро, ни зло, а паче всего не заставляли бы тех, кто остается в живых, раздавать милостыню людям, которых сами они при жизни не удостаивали даже взглядом. Но того, кто видит сердце человеческое, обмануть нельзя, он будет судить их не только по их делам, но и по вере их и по милосердию.
– Почему же тогда, – спросил Жебюрон, – и францисканцы, и все нищенствующие монахи только и твердят нам, когда мы при смерти, чтобы мы заботились об их монастырях, обещая, что помогут нам попасть в рай, хотим мы этого или нет?
– Как, Жебюрон! – воскликнул Иркан. – Вы, должно быть, забыли, сколько вы же сами рассказывали нам плохого о францисканцах, если спрашиваете: «Неужели эти люди способны на ложь?» Говорю вам, нет на свете больших лжецов, чем они. Не будем особенно упрекать тех, которые пекутся о благе всей своей обители, но ведь есть среди них и такие, которые забывают про данный ими обет нищеты и думают только о том, чтобы удовлетворить свою жадность.
– Мне кажется, Иркан, что вы знаете такого монаха, – сказала Номерфида, – и если история эта стоит того, расскажите ее.
– Хорошо! – согласился Иркан. – Хоть мне и неприятно говорить об этих людях, потому что я причисляю их к разряду тех, о ком Вергилий сказал Данте:
Новелла пятьдесят шестая
Бедная женщина залилась слезами, ибо дорожила дружбой князя и боялась ее лишиться. И поклялась ему, что скорее умрет, чем выйдет замуж за этого дворянина, сказав, что он до того назойлив, что она не может не пускать его к себе в дом в те часы, когда туда заходят другие.
– Ну, об этом нечего говорить, – сказал князь, – в такие часы я сам могу приходить к вам, и все видят, чем вы бываете заняты. Но мне сказали, что он является и после того, как вы уже легли спать, – вот что мне кажется странным. И знайте, что, если вы будете продолжать эту жизнь и не признаете его своим мужем, вы будете самой бесчестной из женщин.
Вдова поклялась ему, как только могла, что не считает его ни мужем, ни другом и что это просто наглец – и притом такой, каких мало.
– Ну, если он действительно так назойлив, я обещаю вам, что я вас от него избавлю.
– Как! Вы хотите его убить? – воскликнула госпожа де Нефшатель.
– Вовсе нет, – ответил князь, – но я хочу, чтобы он понял, что королевский дворец – не место, чтобы позорить дам. И, клянусь вам, если после разговора со мной он не исправится, я сам исправлю его так, что и другим будет неповадно.
Сказав это, он вышел из комнаты – и тут же, столкнувшись с шедшим ему навстречу сеньором де Шериотцем, повторил ему все, что вы только что слышали, и пригрозил, что, если он хоть раз застанет его у этой дамы в неположенные часы, он так его проучит, что тот будет помнить всю жизнь, и что дама эта слишком знатна для того, чтобы так забавляться с нею. Сеньор де Шериотц заверил его, что он бывает у вдовы только в часы приема, как и все прочие, и что если князь застанет его в другое время, то пусть он наказывает его, как найдет нужным. Несколько дней спустя сеньор этот, однако, решил, что князь уже позабыл о своем обещании, и, отправившись вечером к вдове, оставался у нее до позднего часа.
Князь сказал в этот вечер жене, что госпожа де Нефшатель простудилась и лежит больная. Тогда та попросила его пойти навестить ее и извиниться, что сама она не может прийти, так как у нее дома неотложные дела. Князь подождал, пока король лег спать, после чего пошел пожелать своей даме спокойной ночи. Но, начав подниматься по лестнице, он встретил лакея, который спускался вниз. Он спросил его, что делает его госпожа. Тот заверил его, что она уже легла и спит. Князь спустился вниз. до он был убежден, что лакей его обманул. Посмотрев ему вслед, он увидел, что тот очень осторожно прокрался наверх. Тогда князь стал прогуливаться по двору возле дверей, чтобы посмотреть, не вернется ли лакей еще раз. И спустя четверть часа увидел, как тот снова сошел вниз и стал оглядываться по сторонам, высматривая, нет ли кого во дворе. Тогда у князя не осталось сомнений, что сеньор де Шериотц находится в спальне вдовы и, опасаясь встречи с ним, не решается оттуда выйти. И он продолжал гулять взад и вперед по двору. Он заметил, что окно спальни выходит в садик и что оно не очень высоко над землей, и ему вспомнилась пословица: «Коли через дверь не выйти, лезь через окно». Он тут же позвал своего лакея и наказал ему:
– Ступай в садик, и если только из окна будет вылезать мужчина, то, как только он опустится на землю, выхватывай шпагу, ударяй ею об стену и кричи: «Рази, рази!» – только, смотри, сам его не трогай.
Лакей пошел исполнять приказание своего господина, а князь продолжал гулять до трех часов ночи. Когда сеньору де Шериотцу сказали, что князь все еще на дворе, он действительно решил вылезти в окно и, выкинув сначала свой плащ, с помощью друзей выскочил в садик. Как только лакей князя заметил его, он сразу же стал лязгать шпагой и закричал: «Рази! Рази!»
Бедный сеньор де Шериотц до того перепугался, что, забыв про свой плащ, убежал со всех ног. Он наткнулся на стражников, охранявших замок, которые очень удивились, видя, с какой быстротой он бежит. Но он не решился им ничего сказать и только стал умолять их открыть ему ворота или пустить его к себе до утра, что им и пришлось сделать, так как ключей от ворот у них не было.
Вернувшись к себе, князь нашел жену спящей. Разбудив ее, он сказал:
– Угадайте, дорогая, который теперь час?
– С вечера, когда я легла спать, – отвечала она, – я не слыхала, чтобы часы били.
– Сейчас уже больше трех, – сказал он.
– Господи Иисусе, да где же это вы были столько времени? Боюсь, как бы теперь вы не захворали.
– Дорогая моя, – сказал князь, – я не давал спать тем, кто хочет меня обмануть, от этого я никогда не захвораю.
И он стал так хохотать, что жена попросила рассказать ей все по порядку, что он и сделал, показав ей плащ, который притащил его лакей. И, посмеявшись вдоволь над бедными влюбленными, они заснули мирным сном, в то время как двое других всю ночь провели в волнении и страхе, что их накрыли. Наутро, хорошо понимая, что ему не удастся ничего утаить от князя, сеньор де Шериотц пришел просить его, чтобы тот не разглашал его тайны и вернул ему плащ. Князь сделал вид, что ничего не знает, и принял его так вежливо, что сеньор де Шериотц был очень смущен. Но перед уходом ему пришлось услыхать нечто совсем иное: князь пригрозил ему, что, если только он придет к своей даме еще раз, он обо всем расскажет королю и ему уже больше не быть при дворе.
Судите сами, благородные дамы, не лучше ли было бы этой несчастной откровенно рассказать все тому, кто так ее любил и чтил, вместо того чтобы заставить его подвергать ее испытанию, столь для нее постыдному!
– Она знала, что, если признается ему во всем, – сказал Жебюрон, – она навсегда потеряет его расположение, а потерять его она ни за что не хотела.
– По-моему, раз уж она выбрала себе мужа по вкусу, – сказала Лонгарина, – нечего было бояться потерять дружбу других мужчин.
– Я убеждена, что если бы она решилась всем объявить о своем замужестве, – сказала Парламанта, – она была бы вполне удовлетворена любовью своего мужа. Но раз она задумала все скрывать до тех пор, пока не выдаст замуж дочерей, то, значит, ей действительно хотелось сохранить дружбу с князем, под прикрытием которой она могла продолжать свои встречи с Шериотцем.
– Дело не в этом, – сказал Сафредан, – а в том, что женщины настолько тщеславны, что удовлетвориться одним мужчиной они никогда не могут. Мне доводилось слышать, что даже самые скромные из них охотно соглашаются иметь троих: одного для почета, другого для богатства и третьего для наслаждения. Причем каждый из троих думает, что его любят больше всех. В действительности же двое первых всегда служат третьему.
– Вы говорите о женщинах, которые не умеют ни любить, ни заботиться о своей чести, – сказала Уазиль.
– Госпожа моя, – возразил Сафредан, – в их числе есть и такие, которых вы почитаете благороднейшими женщинами нашей страны.
– Поверьте, – сказал Иркан, – что женщина хитрая сумеет прожить и там, где все остальные будут умирать с голоду.
– Но когда хитрость ее разоблачена, – заметила Лонгарина, – для нее это равносильно смерти.
– Нет, это их жизнь, – сказал Симонто, – потому что таким женщинам очень льстит, когда их считают хитрее других. И, прослыв хитрыми за счет своих подруг, они привлекают этим к себе больше кавалеров, чем иные своей красотою. Ибо хитро сплетенная любовная интрига – величайшее наслаждение для мужчины.
– Вы говорите о любви порочной, – сказала Эннасюита, – когда любовь благородна, никакое притворство вообще не нужно.
– Прошу вас, – сказал Дагусен, – не забивайте себе голову такими мыслями. Чем дороже товар, тем меньше его надо выставлять напоказ. Надо ведь всегда помнить о злом умысле тех, кто обо всем судит только по внешности, которая бывает обманчивой, ибо она точно такая же у любви достойной и целомудренной, как и у всякой другой. Вот почему любовь нашу всегда приходится скрывать, – не только тогда, когда она порочна, но даже тогда, когда она добродетельна, – нельзя ведь давать повод для дурных толков тем, кто неспособен поверить, что мужчина может любить женщину чистой любовью. Им кажется, что коль скоро наслаждение имеет власть над ними, то каждый мужчина должен быть таким, как они сами. Но если бы у всех нас были чистые помыслы, не приходилось бы скрывать ни взглядов наших, ни слов, во всяком случае, перед теми, кто готов скорее умереть, чем подумать что-либо дурное.
– Знаете что, Дагусен, – сказал Иркан, – это такие высокие материи, что, ручаюсь вам, ни один из нас не поймет подобных доводов и в них не уверует. Вы хотите, чтобы мы поверили тому, что люди не то ангелы, не то камни, не то сами дьяволы.
– Я хорошо знаю, что мужчины остаются мужчинами, – ответил Дагусен, – и что они подвержены всяким страстям. Но есть среди них и такие, которые предпочтут умереть, нежели заставить свою даму поступать против совести ради своей услады.
– Ну, умереть – это уже слишком, – сказал Жебюрон. – Этому я не поверю, даже если услышу такие слова из уст самого праведного монаха.
– А я вот думаю, – сказал Иркан, – что нет среди монахов ни одного, кто не хотел бы обратного. Во всяком случае, все они делают вид, что не любят винограда, когда этот виноград висит так высоко, что им до него не дотянуться.
– Но, должно быть, жена этого князя была очень довольна, – сказала Номерфида, – что муж ее узнал, каковы женщины.
– Уверяю вас, что нет, – возразила Эннасюита, – напротив, она ведь любила его, и это ее очень огорчило.
– А мне вот по душе одна женщина, которая смеялась, когда ее муж целовался со служанкой, – вставил Сафредан.
– Ну так расскажите нам о ней, – сказала Эннасюита – я уступаю вам место.
– История эта коротка, – сказал Сафредан, – но я все же расскажу вам ее, потому что мне приятнее рассмешить вас, чем утомлять длинными разговорами.
Новелла пятьдесят четвертая
Жена Тогаса, считавшая, что муж ее отдает ей всю свою любовь, соглашалась на то, чтобы он развлекался со служанкой, и смеялась, когда он целовал эту служанку у нее на глазах.
Между Пиренеями и Альпами жил некий дворянин по имени Тогас, у которого была жена, дети, очень хороший дом и столько богатств и радостей, что он мог бы быть всем доволен, если бы не страдал от сильных головных болей. Боли эти были так мучительны, что врачи посоветовали ему спать отдельно от жены, на что та очень охотно согласилась, ибо паче всего пеклась о жизни и здоровье мужа. И она велела перенести свою кровать в противоположный угол комнаты, как раз напротив кровати мужа, так что, высунув голову, оба они могли видеть друг друга. У этой дамы были две служанки, которые постоянно находились при ней. Нередко перед сном дворянин и его жена читали в постели. Служанки их в это время держали свечи, причем молодая светила сеньору, а пожилая – своей госпоже. Видя, что служанка и моложе и красивее его жены, Тогас стал заглядываться на нее и подчас отрывался от книги, чтобы поболтать с нею. Жена его все это слышала и считала, что нет ничего плохого в том, что слуги и служанки помогают ее мужу немного развлечься, ибо была уверена в том, что, кроме нее, он никого не любит.
Но однажды вечером, когда они читали дольше обыкновенного, дама эта посмотрела издали на кровать своего мужа, возле которой, повернувшись к ней спиной, стояла Молодая служанка, державшая свечу. Мужа ей не было видно, так как между их постелями был камин; на белую стену, которую озаряла свеча, падали тени от его лица и от лица служанки, и видно было, как лица эти то приближаются друг к другу, то отдаляются и смеются. И видно было все так отчетливо, как будто то были не тени, а сами лица. Дворянин, уверенный, что жена не видит его, стал без всякого стеснения целовать служанку. Сначала жена его стерпела и ни слова ему не сказала. Но когда она увидела, что тени их лиц очень уж часто сходятся, она испугалась, как бы дело не зашло еще дальше. Тогда она начала громко смеяться; тени испугались и отдалились друг от друга. Муж спросил, что ее так рассмешило.
– Друг мой, – ответила она, – я так глупа, что смеюсь над собственной тенью.
И сколько он ни допытывался до истинной причины ее смеха, она больше ничего ему не сказала. И тени больше уже не тянулись друг к другу.
– Вот что мне вспомнилось, когда вы рассказали мне о даме, любившей подругу своего мужа.
– Можете быть спокойны, – сказала Эннасюита, – если бы моя служанка позволила себе такое озорство, я бы встала с постели и убила бы ее этим подсвечником.
– Вы чересчур уж жестоки, – сказал Иркан, – но муж ваш отлично бы сделал, если бы заключил против вас союз со своей служанкой, и вы потерпели бы поражение: можно ли поднимать столько шума из-за какого-то поцелуя? Жена этого дворянина поступила правильно, что промолчала и не стала его волновать, чтобы дать ему поправиться от болезни.
– Да, но она боялась, что, если они будут продолжать вести себя так и дальше, – заметила Парламанта, – он этим усугубит свой недуг.
– Она не из тех, – сказала Уазиль, – о ком говорится в Священном Писании: «Мы вас жалели, а вы не плакали, мы пели, а вы не плясали», – потому что, когда муж ее был болен, она плакала, а когда он был весел, она смеялась. Так каждая порядочная женщина должна бы делить с мужем и радость и печаль, любить его, служить ему и быть ему послушной, как церковь послушна Иисусу Христу.
– Тогда надо было бы, благородные дамы, – сказала Парламанта, – чтобы мужья наши делали для нас то, что Христос сделал для церкви.
– Мы так и поступаем, – сказал Сафредан, – и если бы это было возможно, мы бы даже превзошли его, ибо Христос умирал ради церкви всего один раз, а мы ради наших жен умираем каждый день.
– Умираете! – воскликнула Лонгарина. – Мне кажется, что и вы, и другие присутствующие здесь мужчины, после того как женились, так поправились, что во много раз выросли в цене.
– Я знаю, почему это так, – сказал Сафредан, – это потому, что способности наши, подобно золоту, выдерживают все испытания, но плечи наши устали под тяжестью супружеских лат, которые мы столько времени носим.
– Если бы вас действительно заставить целый месяц походить в упряжке и спать на жестком, – сказала Эннасюита, – как бы вам захотелось поскорее вернуться в постель к жене и снова облачиться в те самые латы, на которые вы сейчас жалуетесь. Но говорят, что можно вынести все кроме безделья. Отдых и покой мы умеем ценить лишь тогда, когда мы их потеряли. А эта пустая женщина, которая смеялась, оттого что мужу ее было весело, умела, должно быть, при всех обстоятельствах сохранять душевный покой.
– Должно быть, покой свой она любила больше, чем мужа, – язвительно заметила Лонгарина, – раз она могла не принимать близко к сердцу того, что он делал.
– Она принимала близко к сердцу то, что могло повредить его совести и здоровью, – сказала Парламанта, – и не хотела обращать внимания на разные пустяки.
– Мне становится смешно, когда вы начинаете говорить о совести, – сказал Симонто, – я бы ни за что не хотел, чтобы женщины об этом пеклись.
– Надо было бы, чтобы вам попалась жена вроде той, которая после смерти своего мужа доказала всем, что деньги его ей дороже, чем совесть, – сказала Номерфида.
– Пожалуйста, расскажите нам эту новеллу, – сказал Сафредан, – я вам передаю сейчас слово.
– Я не собиралась занимать вас такой коротенькой историей, – сказала Номерфида, – но раз уж она пришлась кстати, я вам ее расскажу.
Новелла пятьдесят пятая
Вдова купца истолковала написанное ее мужем завещание в своих интересах и в интересах детей.
В городе Сарагосе жил богатый купец, который, предчувствуя близкий конец и видя, что ему не унести с собой всех своих богатств, нажитых, быть может, нечистыми сделками, решил, что, если он умилостивит Господа каким-нибудь даром, ему после смерти отпустятся кое-какие грехи. Как будто милость Господню можно купить за деньги![164] И, отдавая последние распоряжения, он сказал, что хочет, чтобы его чистокровную испанскую лошадь продали повыгоднее, а деньги раздали нищим, и попросил жену, чтобы, как только он умрет, все было исполнено, а деньги розданы так, как он пожелал. Похоронив мужа и поплакав о нем, жена, которая была женщиной вовсе не такой глупой, какими обычно бывают испанки, сказала своему слуге, который, как и она, слышал распоряжения покойного:
– По-моему, с меня хватит и того, что я потеряла мужа, которого так любила, зачем же я должна еще терять мое состояние? Я вовсе не хочу ослушаться его воли, только хочу выполнить ее как можно лучше, – святые отцы ведь народ жадный, опутали они беднягу, ему и подумалось, что он совершит угодное Богу дело, если после смерти пожертвует им столько денег, ведь при жизни он ни одного экю не хотел им дать. Вот я и решила, что волю его мы выполним и даже сделаем все еще лучше, – так, как он сделал бы и сам, если бы прожил еще недели две. Надо только, чтобы никто ничего об этом не узнал.
И когда слуга обещал ей, что сохранит все в тайне, она сказала:
– Пойди и продай его лошадь – и, когда тебя спросят, сколько ты за нее хочешь, ты ответишь: «Один дукат. Но у меня есть еще кошка хорошая, я ее тоже хочу продать, и стоит она девяносто девять дукатов». Продавать ты будешь кошку и лошадь вместе и получишь за них сто дукатов: это как раз столько, сколько покойный муж хотел получить за одну лошадь.
Слуга немедленно же выполнил распоряжение своей госпожи. И когда он расхаживал со своей лошадью по базарной площади, держа в руках кошку, один дворянин, который еще раньше видел эту лошадь и хотел ее купить, спросил его, сколько он за нее просит.
– Один дукат, – ответил слуга.
– Пожалуйста, перестань надо мной смеяться, – сказал дворянин.
– Уверяю вас, ваша милость, – настаивал слуга, – вы должны заплатить за нее один дукат, только вместе с ней вам придется купить и кошку, а за нее мне следует девяносто девять дукатов.
Тогда дворянин, которому эта цена показалась подходящей, сразу же заплатил слуге один дукат за лошадь и девяносто девять за кошку, как тот и просил, унес кошку и увел лошадь. Слуга же доставил вырученные деньги своей госпоже, которая была премного этим довольна; дукат, полученный за лошадь, она тут же раздала нищим, выполняя волю покойного мужа, а все остальные оставила себе и детям.
Как вы думаете, может быть, эта женщина была разумнее, чем ее муж, – ее ведь беспокоили и совесть, и благополучие семьи?
– Мне кажется, мужа своего она действительно любила, – сказала Парламанта, – просто она понимала, что перед смертью люди чаще всего выживают из ума; и, зная, какова была его воля, она решила истолковать эту волю на пользу детям, что, по-моему, весьма разумно.
– Как, – воскликнул Жебюрон, – не исполнить волю покойного друга – это, по-вашему, не преступление?
– Ну, разумеется, преступление, – сказала Парламанта, – если только завещатель в твердой памяти и не совершает никакого безумия.
– Стало быть, вы считаете безумием отказать свои деньги церкви и бедным нищим?
– Я вовсе не считаю безумием, – сказала Парламанта, – когда человек, умирая, раздает бедным все богатства, которыми Господь его наделил. Но я не считаю, что он очень мудр, если он раздает как милостыню то, что ему не принадлежит. Вы ведь видите, что самые жадные ростовщики воздвигают самые красивые и роскошные часовни в надежде умилостивить Бога десятью тысячами дукатов, истраченных на постройку этих зданий, и расплатиться с ним за те сто тысяч, которые они награбили. Как будто Господь совсем не умеет считать!
– В самом деле, я много раз удивлялась, – сказала Уазиль, – как это люди думают умилостивить Господа подношениями, которые Христос сам в земной своей жизни не одобрял постройкой величественных зданий, позолотою, росписью и картинами[165]. Но если бы они вникли в слова, некогда сказанные Господом, что единственным истинным приношением он почитает сердце смиренное и чистое, и в то, что говорит апостол Павел, – что каждый из нас и есть тот храм, в котором Господу угодно пребывать, – они бы пеклись при жизни, чтобы совесть у них была чиста, и не стали бы дожидаться того часа, когда человек уже не может сотворить ни добро, ни зло, а паче всего не заставляли бы тех, кто остается в живых, раздавать милостыню людям, которых сами они при жизни не удостаивали даже взглядом. Но того, кто видит сердце человеческое, обмануть нельзя, он будет судить их не только по их делам, но и по вере их и по милосердию.
– Почему же тогда, – спросил Жебюрон, – и францисканцы, и все нищенствующие монахи только и твердят нам, когда мы при смерти, чтобы мы заботились об их монастырях, обещая, что помогут нам попасть в рай, хотим мы этого или нет?
– Как, Жебюрон! – воскликнул Иркан. – Вы, должно быть, забыли, сколько вы же сами рассказывали нам плохого о францисканцах, если спрашиваете: «Неужели эти люди способны на ложь?» Говорю вам, нет на свете больших лжецов, чем они. Не будем особенно упрекать тех, которые пекутся о благе всей своей обители, но ведь есть среди них и такие, которые забывают про данный ими обет нищеты и думают только о том, чтобы удовлетворить свою жадность.
– Мне кажется, Иркан, что вы знаете такого монаха, – сказала Номерфида, – и если история эта стоит того, расскажите ее.
– Хорошо! – согласился Иркан. – Хоть мне и неприятно говорить об этих людях, потому что я причисляю их к разряду тех, о ком Вергилий сказал Данте:
но для того, чтобы вы увидели, что, расставаясь со своей мирской одеждой, они не расстаются со своими страстями, я расскажу вам об этом монахе.
Они не стоят слов: взгляни – и мимо![166] –
Новелла пятьдесят шестая
Одна благочестивая дама обратилась к монаху-францисканцу с просьбой найти мужа для ее дочери и обещала Дать за той такое большое приданое, что святой отец, надеясь завладеть деньгами, предназначавшимися ею для будущего зятя, выдал девушку замуж за своего младшего собрата – монаха, который каждый вечер являлся, чтобы доужинать и провести ночь с женой, наутро же, переодевшись студентом, возвращался к себе в монастырь. Однажды жена узнала его в монастырской церкви, где он служил мессу, и показала его матери. Та сначала ни за что не хотела верить, что это ее зять, но когда ночью они с него сорвали шапочку, то, увидав тонзуру на его голове, она могла убедиться, что дочь ее права и что святой отец обманул их.