Входил ли язычник в размышления о том, что все это сверхъестественно, что все это чудеса? Нет, он еще не мог возноситься до таких отвлечений. Понятия о сверхъестественном являются в то время, когда достаточно развито представление о естественном, для чего требуется уже ум философский, испытанный многим размышлением, богатый силой разбора и критики. Язычник не обладал таким умом. Он, наоборот, до крайности богат силой олицетворения, силой фантазии, беспрестанно созидавшей живые образы и типы. Творчество своей мысли он почитал за самую действительность и потому нисколько не думал, что его вдохновенные олицетворения в чем-либо противоречат естественному порядку вещей. Он знал одно: что природа есть жизнь, что жизнь есть тайна, загадка, которую постигать и узнавать возможно только посредством откровений самой же природы, а источник этих откровений находился не где-либо в другом месте, а в нем самом, в глубине того чувства природы, которое одно и лежало в основе всех его верований.
   На этой основе он строил и весь круг своих наблюдений и познаний Естества. Его вещее разумение природы, раскрывая в иных случаях естественные свойства и силы вещества, всегда поставляло свои открытия в среду различных мифических откровений и таинств, без посредства которых и самое вещество не способно проявлять хотя бы и прирожденную ему творческую силу; напротив, всякая и ни к чему не способная вещь или какой предмет получали облик животворной силы только действием мифического обряда, заклинания, заговора.
   Наделяя каждый образ природы могуществом живой силы и воли, язычник, естественно, должен наделить тем же могуществом и свое слово. Поэтому его жертвенная песня, его слава божеству, взывание, величание, мольба, как скоро произносимы, необходимо получали чарующий смысл, обаятельную силу. Они и на самом деле вдохновенные глаголы поэтического религиозного чувства, которые сами собой нарождались, как скоро язычник вступал в задушевную беседу с матерью-природой. С ней он говорил не простым словом ежедневного быта, но высоким и горячим словом жертвы и моления. Само слово «молить» в доисторическое время значило «колоть», «резать», «приносить жертву», «давать обет». Оттого этот глагол употребляется с дательным падежом: молиться – кому, молить – себя, жертвовать – себя кому. Вещее слово не останавливалось на одном взывании, величании, мольбе, – в известных случаях с той же мольбой и взыванием оно являлось заклятием и заговором, то есть возвышало свое могущество мыслью о неизменном и ненарушимом определении произносимого завета.
   И здесь, как повсюду в воззрениях язычника, вдохновенное вещее слово приобретало образ какого-то мифического существа, живая воля которого действовала одинаково, как у всех подобных существ.
   В этом направлении языческих идей и все в природе, обладавшее речением, вещанием, представлялось отголоском того же вещего человеческого слова. Естественно, что птичий грай явственнее всего приближался к выразительности такого слова и потому птица вообще почиталась вещуном. Вместе с тем не один голос живого существа, но и всякий звук производил такое же впечатление мифического вещания, ибо в нем всегда предполагалось деяние и действие живого существа. Ухозвон, стеностук, бучание огня и т. п. всегда служили поводом или основанием для воссоздания вещающего живого образа.
   Вся природа, во всех ее образах и видах чувствовала и мыслила как сам человек, все о том, чего желал, о чем мечтал и заботился, к чему стремился, на что уповал, чего страшился сам язычник. Все на свете откликалось на его призыв, и все отвечало на его вопрос. Всякое его помышление и чувствование превращались в живые существа, облекались в живое тело, олицетворялись живым ликом. Всякий предмет, всякая вещь, всякий случай в повседневных делах и отношениях жизни необходимо вещали человеку, давали ему свое живое указание и предвестие ожидаемого добра или ожидаемой вражды и гибели. Отсюда разрастался еще новый отдел языческого вещьства или знания, отдел бесчисленных примет, служивших или толкованием разнородных мифов, или объяснением живой связи человека с окружающим миром.
   Вся природа для язычника – великий храм всеобщей жизни. Не стихиям и не явлениям природы, а явлениям жизни язычник и творил поклонение. Многоразличие его божеств вполне зависело от многоразличия явлений самой жизни. А он, исполненный чувства жизни, встречал ее облик повсюду, даже и в камнях, и творил живым существом каждое свое помышление и гадание о действиях и соотношениях той же жизни. Сам живой, как говорится в присловье, он живое и думал, и не было предмета в окружающем мире, который бы не светился ему живой мыслью, не являлся живой волей и живым намерением. В этом созерцании и скрывались источники языческого удивления, изумления и поклонения Матери-Природе – источники так называемого идолопоклонства. Здесь же скрывалась и вся система языческого понимания и испытания всех вещей, а следовательно, и коренное различие языческого миросозерцания от истинного богопознания и от воззрений науки. Там, где мы только изучаем и наблюдаем, язычник благоговел и воссылал моления. Там, где мы находим только прекрасное, изящное, поэзию, он видел само Божество.
   Его небо, его солнце с своей недосягаемой высоты глядели на него живыми очами беспредельной отеческой любви и заботились обо всем, чего только желал этот робкий, но очень внимательный их сын. Их случайный гнев был гнев отца, которого любовь и милость к родному детищу беспредельны. Светлые звезды наблюдали самый час рождения этого детища и определяли судьбу всей его жизни. Со всей природою он вел нескончаемый разговор, или призывая на свои поля и в свою храмину ее благодать и всякое добро, или отгоняя от себя ее вражду и ненависть. Все в природе жило с человеком, человеческими же мыслями и чувствами, и бодрствовало человеческой волей.
   Само собой разумеется, что, обожая природу, создавая себе на каждом шагу новые кумиры, претворяя свои первые познания и созерцания, первые помыслы о мире и о самом себе в живые образы поэтического религиозного чувства, язычник в своей мифологии и в своих верованиях выражал и изображал только то, что существовало перед его глазами и что существовало в нем самом, в устройстве его мысли, чувства, нрава и всего быта. Неопровержимая истина, что какова природа и каков человек, наблюдающий и испытывающий природу, таковы должны быть и его верования, таковы и его мифы, таковы его боги. Поэтому язычество каждого народа есть как бы зеркало, отражающее в себе лик той страны и той природы, где живет язычник, и лик его быта домашнего, общественного и политического во всех подробностях и мелочах. Оно есть зеркало языческой души, возделанной самой природой той страны, где эта душа живет и действует. Чего не существует в стране и в быту язычника, того не существует и на его Олимпе, в святилище его богов, в кругу его мифических созерцаний. Его Олимп всегда беден или богат своим поэтическим содержанием, смотря по тому, как поэтически бедна или поэтически богата та страна, где создается такой Олимп.
   На европейской почве особенное поэтическое богатство мифологии выразилось в двух местах – на греческом юге и на скандинавском севере: и там и здесь на средиземных морях. Выразилось оно в равной мере сильно по той несомненной причине, что и там и здесь человек поставлен самой природой почти в одинаковые условия местности и жизни. Полуостровная и многоостровная приморская страна, очень богатая простором мореходства и передвижения во все окружающие места, и там и здесь уносила человека и самым делом, и еще больше воображением в такие далекие края, о которых, как говорится, ни в сказке сказать, ни пером написать. Отсюда, конечно, сам собой нарождался и поэтический простор для миросозерцания и для могущества народной фантазии. Однако природа той и другой страны наложила неизгладимую печать на мифическое творчество человека и резко обозначила пределы и характер сурового и мрачного севера Скандинавии и светлого и любовного юга Греции. Принесенные из далекой прародины первичные мифы этих европейцев и на севере и на юге возделаны в том особом характере, какой давала сама природа каждой страны.
   Точно так и пришедшие в наши места славяне, живя в этой равнине, под этим небом, должны возделать свое принесенное первородное миросозерцание в том особом характере, каким отличалась сама здешняя природа.
   Русская природа не изумляла человека своими дивами. Ничего чрезвычайного, захватывающего внимание она не представляла ни для мысли, ни для чувства. Прежде всего, в общем своем очерке, который всегда запечатлевается в народных созерцаниях, это пустыня, тихое, спокойное, широкое, почти бесконечное, повсюду однообразное раздолье на юге – дикого чистого поля, на севере – дикого и дремучего леса и болота. И там и здесь пытливая мысль нигде и ни над чем не могла особенно сосредоточиться. Все здесь просто и обыкновенно. Если что и поражает, то разве одна безмерная ширина картины. Но мысль и воображение, убегая в этот широкий, однообразный, неподвижный простор, совсем теряются в нем и в недоумении безмолвствуют, как сама пустыня. В этой равнинной ширине, кажется, само небо расстилается как-то низменнее, пpизeмиcтеe, совсем не в той красоте, как в иных странах, где горы и моря возносят его величавый свод несравненно выше и глубже в даль мирового пространства. Для поэтического созерцания поднебесной высоты в нашей равнине недоставало того, что художники называют в картине передним планом, то есть недоставало тех именно горных и морских красот и чудес природы, которые всегда действуют неотразимо на развитие мифического творчества. Море вообще есть великая сила, которая воспитывает и самого человека во всех его бытовых отношениях такой же великой силой, возбуждая, изощряя в нем и ум и чувство до возможных пределов высокого помысла и великого подвига. Свободно открывая пути в неведомые далекие и потому всегда чудесные страны, оно тем самым открывает и воображению широкое поприще создавать уже собственные свои страны и населять их своими особыми обитателями. Точно так и горы уже по той одной причине, что это высоты, всегда сосредоточивают на себе особое внимание язычника, как жилище его богов, этих высоких и великих существ его фантазии. Очень естественно, что в нашей равнине самые боги должны были отличаться тем ровным и спокойным характером своего могущества, какой господствовал в самом ландшафте всей страны. Ведь ландшафт страны всегда имеет глубокое, неотразимое влияние и на мысль, и на поэтическое чувство народа и всегда возделывает и мысль, и чувство в том характере, в том направлении и в той перспективе, какими сам отличается.
   В нашем родном ландшафте во всех его очертаниях мы прежде всего видим необычайное спокойствие, ту сельскую и деревенскую тишину, которые охватывают сердце каким-то миролюбивым теплом, вовсе не вызывающим ни на какую борьбу и битву. Никакого воздвижения волне, никакой величавой далекой высоты, уносящей к себе помыслы человека, здесь не видно. Все наши помыслы исчезают тут же посреди этого ровного и спокойного небосклона.
   Чрезвычайная красота или чрезвычайное чудо природы, которые изумляют наше внимание, есть, во-первых, наши реки, отчасти озера, малые или великие, это все равно, – их высокие, крутые берега суть наши величественные горы, выше которых мы не видим ничего. Затем дремучий лес, закрывающий наш горизонт, гремучий ключ, студеный колодезь, родник, орошающий наше поле; глубокий, поросший лесом овраг или беспредельное болото, даже каменная глыба, где-либо спокойно лежащая посреди чистого поля, – вот чудеса и красоты нашего ландшафта. Все это находится под рукой и не уносит воображения ввысь и вдаль, к тем чрезвычайным поэтическим мечтаниям и созерцаниям, которые создаются при иных, более резких и более сильных очертаниях природы. Нашему воображению не от чего пылать и разгораться, нашей мысли не над чем особенно работать и не с кем бороться.
   Горы наши не распадаются суровыми и мрачными скалами скандинавского севера; солнце наше не горит египетским или индейским огнем, и наши звезды не блистают египетским оком звезды Сириус. Ни зверь, ни растение, ни гад, ни цветок не поражают нашего воображения какими-либо чрезвычайными дивами и чудами.
   В нашем равнинном ландшафте самое разительное, единственное явление природы, которое наиболее изумляло и поражало человека, – гроза, громовая туча, сверкающая молниями.
   Это явление повсюду, у всех народов было первой причиной, которая заставила почувствовать небесное Божество существом вполне живым, имеющим волю и намерение и грозный, всемогущий образ. Повсюду человек его понял не иначе как поклонением, обожанием. Но в других странах много других чудес природы, и потому явление грозы там скоро стало рядом с другими чудными делами неба и земли. Напротив, в нашей стране грозный и благодатный Перун был единым живым существом, которое в истинном смысле казалось господином неба и земли.
   Нет сомнения, что и миф и имя Перуна славяне принесли еще из своей арийской прародины, отделившись от своих азиатских родичей, вероятно, еще в то время, когда Перун и у них был господствующим Божеством, или господствующим выразителем небесного Божества.
   Оттуда они принесли и имя Сварога, который означал небо, свет небесный; означал верховного небесного Бога, Бога богов, Бога в отвлеченном смысле, – потому что небесный свод, как пространство, невозможно познать и понять иначе как отвлеченной мыслью; невозможно представить его в определенных и законченных чертах какого-либо живого образа. Это Бог-Небо, Бог-Свет, как обнаруживается и по корням Сварогова имени. Это Прабог, великий (старейший) Бог, небесное Естество, Бог в собственном смысле. Можно полагать, что другие боги неба, происходя от единого небесного, представляли в своем существе только особые образы того же Сварога – неба, были только особыми выразителями различных явлений и качеств этого общего верховного Божества, только сварожичами, детьми Сварога, почему в представлениях и понятиях народа сливались в одно существо со своим отцом. Вот почему и византиец Прокопий еще в половине VI века мог весьма справедливо заметить, что славяне поклонялись единому Богу, единому владыке вселенной, творцу молнии. Здесь слиты понятия о Свароге и Перуне, потому что так они должны представляться и в воззрении язычника.
   Явление грозы, грома и молнии, этой Божьей милости, как и доселе говорит народ, хотя и обозначалось особым именем Перуна, но все-таки небесное явление, дело и действие небесного Божества. Поэтому очень естественно, что Перун в своем значении сливался с именем Сварога. Это тот же Сварог, небесная высота и небесное естество, означаемое Перуном только по особому качеству своего небесного дела. Это не более как грозное и благодатное хождение в небесной высоте самого Сварога. Это, как говорит гимн или молитва на случай грома, «высокий богови, великий, страшный, ходящий в грому, обладающий молниями, вoзвoдящий облаки и ветры от своих сокровищ, от последних краев земли, призывающий воду морскую, отверзающий хляби небесные, сотворяющий молнию в дождь, повелевающий облакам одождити дождь на лице всей земли, да изведет нам хлеб в снедь и траву скотам».
   Очевидно, в мифе Перуна язычник поэтически олицетворил жизнь неба, то есть действующую и ходящую силу грозы. Но главным образом с этим явлением он связал свои понятия и представления о жизни земли, как эта жизнь проявлялась и была зависима от небесного хождения молнии и грома. Он скоро выразумел, что это чудо природы производит на земле действительные чудеса и если в единичных случаях грозит и поражает, зато в общем своем деянии разносит и разливает по всей земле явную благодать плодорождения и всякого земного обилия.
   Только в этом живом образе небесного божества язычник явственно мог подметить благое плодородящее снисхождение неба на землю и потому обоготворил Перуна высшим Божеством, главнейшим деятелем земной жизни.
   Совсем иное представление должно существовать о солнце. Перун в раскатах грома, блистая молниями, торжественно проходил и скрывался до неизвестного времени. Солнце, огненное небесное тело, каждый день восходит и заходит, каждый год уходит и приходит, сотворяя теплое лето. Это не само небо – звездная высота и широта, где пребывает Сварог, сходящий на землю грозой Перуна; это как бы зависимое, подчиненное ему светило, которое, очевидно, сын Сварога, Дажь-Бог, как именует его летопись и поэтическое слово об Игоре. Дажь происходит от санскритского «dag» («гореть», «жечь») и родственно с готским «dags», «Tag» («день») и со славянским (хорутанским) «дежница» («ранняя заря»), следовательно, это Бог – Свет – День.
   Другое имя солнцу – Хорс, имя древнеперсидское: K и poc, Корос, Курос; еврейское Кореш, Хореш, Херес; новоперсидское Хор или Xyp, – имя, вообще указывающее на тесные связи и сношения восточных славян с древнеперсидскими странами по Каспийскому морю и за Кавказом, откуда оно могло распространиться и по нашей стране, если не принесено еще вместе с Перуном.
   В книжных сказаниях толкуется, что гром происходит от двух ангелов громных, молниеносных, из которых один – еллинский старец Перун, другой – Хорс (жидовин). Это подает намек на само место, где существовало поклонение Хорсу, именно у Хозар, перешедших потом в Моисеев закон и оттого известных больше под именем жидов хозарских.
   Но в славянском мифическом языке существует слово, родственное этому имени и по корням и по смыслу. Это «керт» («огонь», «свет», «солнце»), а также слово «крес», означающее «пламя», «огонь». В одном письменном памятнике «солнечным кресом» прямо назван возврат солнца на лето, а «кресинами» – прибывающие дни. Точно так же «кресом» у славян называется и другой поворот солнца на зиму, Иванов день, – Купалье, а равно и купальский огонь, возжигаемый в это время. С мифическим именем Хорса связаны слова «хоровод» или «коровод» и даже прилагательное «хороший».
   Другой сын Сварога – Сварожичь-Огонь, в его земном виде. Имел ли он свое особое, мифическое имя или прозывался только по батюшке, неизвестно. К тому же, как мы говорили, именем Сварожича, по-видимому, обозначались все боги, как дети Прабога – Сварога, то есть все виды или все существа этого главного Божества.
   Поклонение огню обозначают и два имени богов, совсем чуждых славянству, но не чуждых Руси по ее давним и близким связям с обитателями Киммерийского Босфора и Южного Черноморья. Это имена Сима и Регла, известные и по древней греческой надписи понтийской царицы Комосарии (II или III века до Р. Х.), открытой в местах нашей древней Тмуторокани, на Таманском полуострове. В нашей летописи они чаще всего пишутся слитно: Симарьгла, Семарьгла. Так они написаны и в греческой надписи: Sanerges. Ученый Бек доказал, что здесь слито два имени. Наш Прейс подтвердил это, указав на библейские имена Ергель и Асимафь, принадлежавшие богам двух ассирийских народов, переселенных в Палестину в конце VII века до Р. Х.
   Присутствие этих богов на русском Олимпе очень примечательно в том отношении, что они, как боги ассирийские, усвоены Русью в очень древнее время, конечно посредством долгих и постоянных сношений с народами, у которых эти божества были своеземными. Упомянутая греческая надпись с полной достоверностью раскрывает, что ближайшей к Руси страной, где поклонялись этим богам, был Киммерийский Босфор, и именно Таманский полуостров, впоследствии наше Тмутороканское княжество, знакомое Руси, конечно, не со времени призвания варяжских князей.
   Любознательный читатель может также спросить, почему в сонм русских верований проникали даже божества ассирийского поклонения, но нет и помину о божествах скандинавских; нет и признаков, что имена скандинавских богов были когда-либо известны нашим руссам – норманнам, как уверяют. Ответ ясен: эти руссы – такие норманны, которые вовсе не знали скандинавских богов, поклоняясь только своим, славянским богам и даже древнейшим божествам тмутороканским, то есть ассирийским.
   В сонме русских мифов, по летописи, после Перуна занимает второе место Хорс – Дажьбог. Но тот же летописец, излагая договоры с греками Олега и Святослава, упоминает на втором месте после Перуна Волоса или, как у западных славян, Велеса, скотьего Бога.
   По соображениям весьма основательным исследователи признают в этом Божестве Солнце, то есть новое имя того же Хорса – Дажьбога. Подобно Апполону, это бог плодородия земли, покровитель земледелия и скотоводства и всякой паствы, высокий и великий пастух Пан, точно так же игравший на гуслях, почему и вещий Боян, соловей старого времени, как вещий поэт-гусляр, именуется внуком Велеса. Как скотий бог, он, несомненно, почитался и покровителем богатства и торговых прибытков, тем более что главнейший товар Русской земли – дорогие меха и звериные шкуры. Быть может, здесь скрывается объяснение, почему руссы при совершении договоров с греками клялись Перуном и Волосом. Как известно, их посольство всегда состояло наполовину из купцов, вероятно почитавших Волоса ближайшим своим покровителем, и наполовину из послов, дружинников княжеских, которые, как передовые люди и воины, почитали особым своим покровителем Перуна.
   В ряду этих богов в начальной летописи стоит и женское имя неизвестного божества – Мокошь. Некоторые книжные памятники, рассуждая о поклонении роду и роженицам, приводят имя Мокоши наряду с Перуном и Хорсом и упоминают вслед за ней о поклонении Вилам: «И теперь, говорят они, по украйнам молятся проклятому Перуну, и Хорсу, и Мокоши, и Вилам, и то делают тайно. Начавши в поганстве, и до сих пор не могут оставить проклятое ставление второй трапезы», то есть послеобеденной, нареченной роду и роженицам. Не соответствует ли в этом случае имя «род» в значении «рождение», «рожание» – Мокоши, а имя «рожаницы» – Вилам?
   Духовное поучение сильно восставало против этой беззаконной трапезы роду и роженицам, по той особенно причине, что этот языческий обряд, идущий от глубокой древности, еще от преданий античного мира, совершался в честь и на похвалу Пресвятой Богородицы, причем возглашался даже и тропарь Рождеству Богородицы.
   Есть известие, что эту роженичную трапезу научил совершать еретик Несторий, мнивший Богородицу человекородицею, Роженицею. Ставили трапезу с крупитчатыми хлебами и сырами, наполняли черпала вином (или медом) благоуханным, пели тропарь Рождеству и, подавая друг другу хлеб и вино, пили и ели, думая, что хвалу воздают Богородице (Роженице) в честь Рождества, то есть Рода или рождения человеков.
   На Руси, по свидетельству поучительных слов в списках XIV века, идоломольцы бабы, не только худые люди, но и богатых мужей жены, молились и ставили трапезу Вилам (роженицам) и Мокоше.
   Сопоставление в духовных поучениях, направленных против идолопоклонства, Мокоши рядом с Гекатой (луной) и рядом с вилами и название Рода Артемидом, а Роженицы (в единственном числе) Артемидой заставляют предполагать, что именем Мокоши обозначалось в действительности поклонение Диане – Артемиде – Луне, Астарте, как заключал Прейс, покровительнице жен – родильниц, бабке повитухе и кормилице, божеству родов, судьбы и счастья, как понимал ее античный мир. Очень примечательно, говорит Прейс, что в начальной летописи имя Мокоши поставлено тотчас после Симарьгла, как и на памятнике царицы Комосарии Астарта стоит после Санерга. Оба божества стоят рядом не без причины, и эта постановка больше всего указывает на тождество нашей Мокоши с Астартою. Луна от глубокой древности почиталась божеством женщин. Одна связь лунного течения с периодическими очищениями женской природы заставляла предполагать божественную мифическую силу этого светила ночи, так как и месячные рождения луны необходимо связывались с понятием о рождении человеческом, о судьбе и счастье родившихся. Вот почему с поклонением Луне естественно связывалось и поклонение Вилам, тоже девам жизни, судьбы и счастья, иначе звездам-роженицам, Паркам, предвещавшим и предопределявшим судьбу и счастье новорожденного, которые властны при рождении дать человеку или добро, или зло. Слово «роженицы» в новых переводах заменяется словом «счастье». Отсюда само гадание по звездам-роженицам называлось родословием, то есть гаданием о том, что будет на роду написано, гаданием о счастье. Можно предполагать, что часто упоминаемая в древних письменных памятниках трапеза роду и роженицам составляла принадлежность поклонения Мокоше и была, собственно, молением о счастье и благополучии. В прямом смысле «род» означал «счастье», как и «роженицы» означало «девы жизни» и «судьба-счастье». Вместе с тем слово «род», по-видимому, имело тот же смысл, какой заключается в пословице-примете: «Пришел Федот (18 мая) – берется земля за свой род», – урожай, произрождение. В слове Святого Григория поклонение роду и роженицам проводится из Египта, от поклонения рожению Осирида, откуда это поклонение халдеи восстановили у себя в лице своих богов рода и роженицы. От халдеев взяли эллины-греки, поклоняясь Атремиду, рекше роду, и Артемиде – роженице. Так и до словен дошло, и они стали требы класть роду и роженицам, а прежде того клали требу упирем и берегиням (вилам). История, таким образом, сводится к перенесению халдейских божеств к славянам. И если Мокошь была Астартой, как находил Прейс, то и почитание рода и роженицы, по всему вероятию, составляло ее же мифический облик. По-видимому, в имени «род» (Артемид), как и в имени «роженица» (Артемида), разумели вообще силу родящую, силу произрождения, которая полнее олицетворялась в Египетской Изиде, матери-природе, матери – кормилице всего живущего, называемой также Мотой (матерью). У нас в областном языке существует слово «матика», «матуша», «матушь», что значит «мать», «бабушка», «старшая в семье» «зрелая дева», а также «самка-свинья», – следовательно, вообще «матка». Словарь Памвы Берынды прямо толкует роженицу: матица, породеля, пороженица, то есть рожающая, порождающая. Все это приводит к предположению, не значит ли имя Мокошь то же, что областное Матушь.