Старые и пожилые с любовью вспоминали старую жизнь и взывали к ней на могилах умерших родителей. Они их окликали такими речами: «Родненькие наши батюшки! Не надсажайте своего сердца ретивого, не рудите своего лица белого, не смежите очей горючей слезой. Али вам родненьким не стало хлеба-соли, недостало цветна платья? Али вам, родненьким, встосковалось по отцу с матерьей, по милым детушкам, по ласковым невестушкам? И вы, наши родненькие, вс таньт е, п робу дитес ь, п огляд ите на на с, н а св оих д етуш ек, как мы горе мычем на сем белом свете. Без вас-то, наши родненькие, опустел высок терем, заглох широк двор; без вас-то, родимые, не цветно цветут в широком поле цветы лазоревы, не красно растут дубы в дубровушках. Уж вы, наши родненькие, выгляньте на нас, сирот, из своих домков да потешьте словом ласковым!»
   «Родимые наши батюшки и матушки! Чем-то мы вас, родимых, прогневали, что нет от вас ни привету, ни радости, ни той прилуки родительской? Уж ты, солнце, солнце ясное! Ты взойди, взойди с полуночи, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не во тьме сидеть, не с бедой горевать, не с тоской вековать. Уж ты, месяц, месяц ясный! Ты взойди, взойди со вечера, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не крушить во тьма своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез по милым детушкам. Уж ты, ветер, ветер буйный! Ты возвей, возвей со полуночи, ты принеси весть радостну нашим покойничкам, что по них ли все родные в тоске сокрушилися, что по них ли все детушки изныли во кручинушке, что по них ли все невестушки с гореваньица надсадилися!»
   Это песня старой жизни. Молодое колено с любовью искало жизни молодой, искало самой любви и с этой мыслью уходило в луга и леса завивать венки, гадать о будущем счастье и воспевать это счастье, то есть самую любовь, которая, конечно, являлась Божеством и носила любовное имя Лады или Лада, откуда известные слова «ладить», «ладно», «лад», означающие союз, дружбу, любовь. Как зимние Святки открывали время свадьбам, почему рождественский мясоед и прозывался свадебницами, так и первая трава – Красная горка тоже законное время свадеб; с Красной горки начинались хороводы, песни и всякие игрища «между селы», как говорит летопись. «Браков у язычников не бывало, но были игрища между сел. Сходились на игрища, на плясание и на всякие бесовские игрища и тут умыкали себе жен, с которой кто совещался; имели по две и по три жены».
   К таким игрищам, несомненно, принадлежали известные и теперь горелки, в которых «гореть» – значит оставаться одиноким в то время, как все стоят парами, и затем бегать и разбивать пару, догонять и умыкать себе девицу. В известном смысле это жребий добывания себе девиц.
   Имя весны, как мы упоминали, родственно слову «ясный», а «ясный» одного корня с «ярый», почему у западных славян весна ночила имя «яро». У нас ярь, яровое называется жито, посеваемое весной, каков и овес, идущий от одного корня с весной; яроводье – весенний разлив реки, ярина – летняя шерсть на овцах, ярка – молодая овца и т. п. Другие виды корня «яр» суть жар, пыл; зар-я зар-ница, зр-еть. «Ярый» вообще значит «светлый», «чистый», «белый» (например, ярый воск, мед), «блестящий», «яркий». Это понятия о естестве весеннего времени, которые вместе с тем переносились и на естество нравственное, где «ярый», «яростный» значило «сильный», «буйный», «неукротимый», «горячий», «кипучий», «пылкий», «вспыльчивый», «пламенный», «страстный», отчего гнев царев, ярость царева назывались опалой. Все эти черты воссоздавали поклонение особому Божеству весны Яровиту, как оно называлось у западных славян, или яруну и яриле, как оно обозначается у нас на Руси. Жрец Яровита, высчитывая его качества, от его же имени произносил такие слова: «Я бог твой; я тот, который одевает поля муравою и листвием леса; в моей власти плоды нив и дерев, приплод стад и все, что служит на пользу человека: все это даю чтущим меня и отнимаю у отвергающих меня». Эта речь может отчасти раскрывать смысл поклонения и нашему Яруну. В его имени язычник обожал ярость самой жизни, ее плодотворящую силу, огонь и жар ее весеннего творчества.
   Празднование Яровиту, начинавшееся с Красной горки, вероятно, продолжалось в течение всего весеннего времени, до самого Купалья, или до того момента, когда растительное царство восходило к полной своей красоте и зрелости, что приходилось на конец июня. Видимо, это празднование выражалось в обычных хороводах, песнях и игрищах между селами, которые не переставали и не умолкали до самого Купалья. Проводы весны или похороны самого Ярилы, Яруна в образе особой куклы, которую хоронили в земле, сопровождались, как и другие проводы праздничных дней, шумной вакханалией. В иных местах куклу делают из соломы, наряжают в бабий наряд, убирают цветами, кладут в корыто и с песнями несут к реке или озеру, вообще к воде; там по окончании обряда срывают наряд, топчут чучело ногами и бросают в воду.
   Должно вообще заметить, что всякие проводы языческих празднеств или особых времен года всегда сопровождались похоронами особой соломенной или другой куклы, которую обыкновенно сжигали, а теперь, с окончанием дней Ярилы, топили в воде, что означало те же похороны, совершаемые только во время Купалья.
   Это вещественное олицетворение Божества или самого празднества, естественно возникавшее в уме язычника из всех оснований его верования, служило поводом и для так называемых идолов, кумиров, болванов. От соломы переходили к дереву, от снопа – к образу человека и вытесывали надобную фигуру, а в малом виде лепили ее из глины и даже выливали из металла, как можно судить по некоторым находкам подобных изображений. Такие болваны, которым поклонялись руссы даже и на походе, в чужой земле, описывает араб Ибн-Фадлан.
   Красная горка, или первая зеленая трава, как мы говорили, составляла высоту первого весеннего времени. В средней России это приходилось на Юрьев весенний день (23 апреля) или вообще на конец апреля. С первого оклика весны до этих дней проходило около восьми недель. Столько же времени проходило от Красной горки до Купалья, особого празднества в честь летнего солнцестояния или солнечного поворота к зиме, когда теплое время восходило к своей макушке и начинались летние жары. Как в зимние Святки языческое празднество свету-огню сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Христова, так и языческое купалье сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Святого Иоанна Крестителя – 24 июня. Таким образом, от первого зарождения света-солнца до его высшего торжества проходило целое полугодие, исполненное явственных признаков быстро и сильно развивавшейся жизни во всей природе. Каждую ступень этого развития язычник переживал полным чувством радости, удивления, изумления, поклонения, окликая и закликая песней каждый новый дар Божьей милости, олицетворяя действие этого дара в особом обряде или в особом игрище, творя ему жертвы за домашним столом, изготовляя на жертву особые виды хлебного печенья, особые кушанья. Первый светлый и теплый луч солнца, первое дуновение весеннего тепла, первое движение весенних вод, первая зелень луга, первая зелень дерева, первый цветок, первый дождь, первый гром – все это одно за другим принималось как ниспосылаемый Божьей милостью дар, восхвалялось песней, чествовалось поклонением и, как Божья святыня, получало целебные свойства и силы, употреблялось как, например, умовение весенней водой, или первой росой и первым дождем, или дождем после первого грома – на здоровье, на очищенье или на красоту живому человеку. Свет – огонь жизни, восходя к своей полноте, наконец разгорался чудодейственной силой. Это бывало в ночь на Ивана Купалу. Растительная природа в это время исполнялась чудесами. Цветы и травы приобретали именно в эту ночь такие волшебные силы и свойства, каких в другое время в них не существовало. Теперь-то и необходимо сторожить минуту, когда эти волшебные существа давались в руки. Весь лес горел особой жизнию; деревья переходили с места на место и шумом ветвей разговаривали между собой; «дубы расходились и составляли свою беседу». Сама река в эту ночь бывает подернута каким-то особым, серебристым блеском. Во всем воздухе носится очарование, волшебство, особый (поэтический) страх, оттого что тут же носятся невидимые и неведомые духи, способные натворить всяких бед. К слову сказать, язычник в эту ночь во всей природе созерцал, чувствовал горящий и палящий огонь жизни. Конечно, это был праздник огню-солнцу, почему в это время и зажигались пожары или костры огнем животворным, добытым от трения дерева. Огни зажигались на горах, при реках и источниках, в рощах и лесах. Вокруг огня собирались толпой мужчины и женщины, в венках из цветов, в поясах из трав, пели песни, водили хоровод, плясали и перепрыгивали через костер – на очищение и на здоровье. В иных местах сжигали на костре белого петуха. Все это происходило до самой утренней росы, когда толпа поспешно умывалась росой или уходила к реке, к озеру, к источнику, вообще к воде, и также умывалась и купалась – на очищение от очарований и болезней и на здоровье. Таков существенный смысл употребления в это время огня и воды. В понятиях язычника это купалье, крещение-обновление и очищение водой и огнем, – так, и само слово «купалье», «купало» лингвисты сближают со словом «кипеть», «кипень». В своем коренном значении это слово вполне соответствует слову «ярый», почему ярило и купало в коренном смысле однозначительны. Они сливаются и в языческом поклонении.
   По-видимому, как на купальском празднике, так и при всех других годовых обрядах сжигаемый огонь представлял видимый образ того невидимого, но ощущаемого духа, который возводил весну и лито, творил созревание жита и всякой растительности, давал спорынью, плодородие; который и в существе самого человека обнаруживал свои действия особым буйством и яростью жизни, что, конечно, всегда и сопровождалось обычными вакханалиями и игрищами. В 1505 году один игумен так описывал купальскую вакханалию в городе Пскове: «Когда приходит этот великий праздник, день Рождества Предтечева, и в ту святую ночь мало не весь город возмятется и взбесится… Встучит город сей, и возгремят в нем люди… стучат бубны, голосят сопели, гудут струны; женам и девам плескание (плеск в ладоши) и плясание, и главам их накивание, устам их кличь и вопль, все скверные песни, хребтом их вихляние и ногам их скакание и топтание; тут мужам и отрокам (парням) великое прельщение и падение; женам замужним беззаконное осквернение, девам pacтление…» По свидетельству Стоглава, люди, возвращавшиеся домой с этих вакханалий, падали, аки мертвые, от того великого хлохотания. «Те же псковичи, – прибавляет игумен, – в тот святый день выходят, обавники, мужчины и женщины, чаровницы, по лугам и по болотам, в пути и в дубравы, ищут смертной травы и привета, чрево-отравного зелия, на пагубу человечеству и скотам, тут же и дивие копают коренья на потворение и на безумие мужам; это все творят с приговоры сатанинскими…» Мы видели, что вещие травы собирались и на Петров день – 29 июня. Точно так же на другой день после этого праздника, то есть с наступлением мясоеда, происходят особые вакханалии, которые, несомненно, те же купальские или Яруновы вакханалии, перенесенные на мясоед, вероятно, вследствие церковных запрещений веселиться в постные дни.
   Таким образом, в течение целого полугодия, в промежутке солнцевых поворотов от зимы на лето и от лета на зиму, язычник праздновал постепенное восхождение природы от холодного, мертвого сна к цветущей и огненной поре лета. Он внимательно и чутко следил за каждым дуновением весеннего тепла, этого радостного и милостивого духа, пел ему песни, водил хороводы, завивая и развевая венки, гадая о счастье и любви и живя сам радостной жизнью всеобщего возрождения; искренне веровал, что той же жизнью должны веселиться и умершие (каковы русалки), что они заодно со всей природой участвуют в ее возрождении и дышат тем же теплом жизни и веселья. По пословице «живой живое и думает», язычник не мог иначе и понять состояние земных дел во время оживления всей природы.
   С окончанием купальских празднеств наставала, по народному выражению, макушка лета, начиналась страда – горячая пора полевых работ, следовавших одна за другой без устали и без отдыха. Песни, хороводы, игрища притихали. «Плясала бы баба плясала, да макушка лета настала», – говорит народ об этой страдной поре. «Всем лето пригоже, да макушка тяжела!»
   Работы начинались сенокосом, потом следовало жнитво. Созревший хлеб, конечно, возводил мысль язычника к «растителю класов», к Божеству хлебного плодородия, которым, по-видимому, у нас почитался Волос или Велес. Сам праздник жатвы называется волотками. На юге России в начале жатвы завивают волосу бороду. Это делает одна из жниц: захватив в руку куст колосьев, она свивает их на корню, как косу, потом заламывает и в таком виде оставляет. Этот куст-завиток приобретает святое значение; к нему опасаются и прикоснуться из боязни, что от прикосновения того человека изогнет и скорчит в такой же завиток. В костромских местах в начале жатвы оставляют на ниве волотку на бородку – куст несжатых колосьев. На севере (Архангельская губерния) подобный обряд делается в конце жатвы: последние несжатые колосья связывают на корню снопом и украшают этот сноп цветами. Там употребляются даже выражения «хлебную бороду завить» – значит окончить жатву и убрать хлеб; «сенную бороду завить» – окончить сенокос и убрать сено. В Новгородской губернии при завивке Волосу бороды жница воспевает:
 
Благослови – ка меня, Господи,
Да бороду вертеть:
А пахарю-то сила,
А севцу-то каравай,
А коню-то – голова,
А Микуле – борода.
 
   Если это имя, Микула, должно обозначать известного мифического пахаря русских былин Микулу Селяниновича, то здесь он прямо сближается с Волосом, который, следовательно, не только пастух, скотий Бог, но и селянин-пахарь. Мы уже заметили, что он, точно так же как скифский третий брат, обладал золотой сошкой.
   В иных местах подобную бороду завязывают Илье Пророку, из овса, также чудотворцу Николе или самому Христу – явное влияние уже христианских понятий.
   Конечно, нива, растущий хлеб, вызывали у язычника чувство особого благоговения и особое внимание ко всем переменам, происходившим там с развитием растительности. С радостью язычник встречал первый колос и освящал его появление особым обрядом. И теперь во Владимирской губернии молодежь собирается на краю села, становится в два ряда лицом друг к другу, схватывается друг с другом обеими руками и таким образом устраивает между рядами как бы мост, по которому проходит малютка-девочка, убранная разноцветными лентами. Каждая пара, как только девочка уходит дальше, перебегает вперед и снова устроивает из рук мост для шествия малютки. Таким образом с перебегами доходят до самой нивы. Это значит – водить колосок. У нивы девочку спускают наземь; она срывает несколько колосьев, бежит с ними в село, прямо к церкви, где и бросает их. При обряди поют песни:
 
Пошел колос на ниву,
На белую пшеницу…
Ходит колос по яри,
По белой пшенице;
Где царица шла —
Там рожь густа:
Из колоса осьмина,
Из зерна коврига,
Из полузерна пирог.
Родися, родися,
Рожь с овсом;
Живите богато,
Сын с отцом.
 
   Первый сжатый сноп, как и рождественский дед, приобретал значение священное и целебное. Его приносили в избу и ставили в переднем углу. Его семена теперь носят в церковь для освящения, мешают с посевными семенами, а часть берегут на всякую надобность, как целебное средство.
   Такое же значение приобретал и последний сноп, который вдобавок наряжали куклой, в женский или мужской убор, с песнями несли во двор и ставили в избе в передний угол. Этот сноп также прозывался дедом и по языческим понятиям действительно представлял самого житного деда – обитателя нивы. Как в доме Домовой, в лесу Леший, в воде Водяной, так и в ниве живет ее живой дух – дед Полевой или Полевик: ростом равен высоте хлеба, а после жатвы – каждому оставшемуся срезанному стеблю. В поле живут также и полудницы русалки, которые в летнюю пору сидят во ржи и хватают малых детей. В Галиции Житного деда представляют стариком с тремя длиннобородыми головами и тремя огненными языками. Не это ли образ Триглава Штетинского, которому поклонялись балтийские славяне.
   Все это остатки и отрывки поклонения паханой ниве, созревшему хлебу; все это выражения поэтического чувства и поэтической мысли, которые ни на минуту не покидали язычника во всех его отношениях к Матери-Природе.
   В одно время с жатвой, по замечанию поселян уже с Ильина дня, когда настают холодные утренники, приходит осень. Действительно, от самого поворота солнца на зиму, а лета на жары природа мало-помалу уносит куда-то свои живые и веселые силы. С этого времени умолкают певчие птицы; живой лес и поле становятся молчаливыми; птицы потом совсем улетают в неведомые страны, в неведомый Ирий или Вырай, то есть Рай. Ласточки собираются вереницами, ложатся в озера и колодцы, из которых, как сказано выше, весной появлялись русалки – явное дело, что здесь разумелись души померших людей. В первые дни октября в лесу сам Леший куда-то пропадал и лес оставался пустым, как он на самом деле остается пустынным, молчаливым и голым, без листа. Водяной, окованный первым льдом, тоже засыпал на всю зиму. Ясно, что с осенью исчезала жизнь природы, исчезали мало-помалу и духи – образы этой жизни. Ясно, что всякий дух, живший в лесу, в реке, в поле, на ветвях дерева, как русалка, и т. п., – сама жизнь, которую и понять и представить себе язычник иначе не мог, как в образе духа. В этот образ живого духа он облекал и все умершее, не веря от полноты созерцаний жизни, что в мире что-либо умирает навеки. Язычник боготворил природу со всех сторон, поклонялся и веровал ей на всяком месте, при всяком случае. Что бы он ни делал, религиозное чувство к природе не оставляло его ни на минуту. Начало и конец всякого дела он освящал молением – поклонением и жертвой в различных видах, по различию дел, но всегда с глубоким чувством сыновней детской любви и зависимости. В своих отношениях ко всем явлениям природы он истинный ребенок, истинный ее внук, как называл сам себя, упоминая о своих дедах – богах. Его чувства к ней исполнены любви и страха. И это два неиссякаемых источника, из которых били неистощимым ключом все его мифы, все его верования, все его разумение природы, до самых мелких подробностей. Здесь же заключалась и та основа его воззрений на дела внутреннего и внешнего мира, по которой он не мог резко отделять друг от друга добро и зло. Где нынче страх, там завтра все освещалось чувством приязни и любви; где нынче устрашала видимая или невидимая вражда природы, там завтра все покрывалось отношениями полной дружбы и родства. Как ребенок, он веровал в природу как в одно живое, цельное, неразделимое существо и не понимал еще того философского отделения света от тьмы, добра от зла, которое появляется в язычестве уже при философской обработке его начал с помощию мудрых размышлений и глубокомысленных отвлечений.
   Представления о злом мире, исполненном неугасимой вражды к человеку, которые теперь существуют в народных верованиях и причисляются к древнему язычеству, несомненно, появились уже в позднее время, когда водворились истинная вера и учение о грехопадении. Наш язычник не понимал еще, что такое грех и откуда он идет, а потому и не мог себе создать точного и ясного представления о началах добра и зла, нравственного света и нравственной тьмы. Все его боги и духи не дают никаких определенных намеков на такое понимание их природы. Никаким враждебным силам наш язычник не поклонялся. Он их не знал. Некоторые исследователи находят эти враждебные силы в умершем мире, в таких духах жизни, которые восставали в зимние Святки или носились в купальскую ночь, появлялись и в другое время повсюду, где их видела языческая мысль. Но это только страшные силы, способные и на добро и на зло, – страшные по той причине, что являлись живущими там, где истинного живого существа не видно, и в такое время, в полночь, когда весь живущий мир спал крепким сном и на улицу не выходил, а между тем звук и шелест жизни не умолкал и в понимании язычника непременно облекался в живое существо. Домовой, Водяной, Леший, Полевой враждовали в то лишь время, когда к тому их побуждала сама жизнь природы, восходящая к своему весеннему расцвету или уходящая к зимнему сну. В сущности, все создания языческого воображения, все божества язычника – добрые его соседи, с которыми надо только знать, как поступать и как устраивать их соседство себе на пользу, для чего существовали умилостивления и жертвы и очень помогали даже чудные силы некоторых трав и других вещих веществ и предметов; помогала сила заклятий или заговоров, разных мифических действий и обрядов и т. п.
   Исследователи, вникавшие в существо славянского язычества, и в особенности русского, единогласно обозначают его верой природной, естественной, то есть, надо полагать, такой верой, которая создалась сама собой, как бы выросла из самой земли, как бы народилась вместе с самим народом. Она действительно есть произведение нашей страны и представляет образ понимания и созерцания природы простым умом и чувством простого селянина. Так по крайней мере мы должны судить о нашем язычестве по тем остаткам и обломкам, какие уцелели от его миросозерцания в народном быту и в показаниях старой церковной письменности. Мы видим, однако, что в народных верованиях уцелели больше всего, так сказать, только психические основы язычества, то есть простое чувство природы, с его поэтическими олицетворениями во всех видах, и простое детски слепое верование человека во все, что ни рассказывают ему его чувство и воображение. Мы знаем, что на этих естественных и прирожденных человеку основах народ устраивал свое миросозерцание и под влиянием христианского учения и христианских идей воспринимал эти идеи тоже в живых образах путем олицетворения, так как иначе он не мог их постигнуть.
   Как известно, народный ум нигде и никогда не бывает богат отвлеченным мышлением. Он легче всего понимает только то, что может вообразить. Воображение больше всего и управляет его мышлением. Таким образом, эта сторона народных верований в строгом смысле не может быть названа и язычеством. Она простое детство народного ума и чувства, равное по своему существу настоящему детству каждого человека. Во всякое время, и в язычестве, и в христианстве, это детство постоянно создавало и постоянно создает себе живые образы своего разумения вещей и идей. Это простое, прирожденное человеку творчество его поэтической мысли и чувства.
   Но можем ли мы основательно говорить, что иного язычества у нас и не было, что наше язычество осталось на первой поре своего развития, то есть, как мы упомянули, на простых, естественных основах простого детского творчества народной фантазии; что оставленные нам летописью и церковной письменностью имена языческих богов и в языческое время оставались одними голыми именами? И здесь мы опять встречаемся с известным заключением худо понятой шлецеровской критики: чего мы не знаем, о чем не сохранилось свидетельств, того не могло существовать и в живой действительности. Остались от языческих богов одни имена, потому что их капища и мифы разрушены христианством, a христианская, одна лишь церковная грамотность в течение веков редко позволяла себе даже упоминать эти проклятые имена, а тем меньше описывать подробности языческого поклонения; мирской светской грамотности, как и светской школы, у нас вовсе не существовало и по церковным запрещениям не должно существовать – вот достаточная причина, почему поэтические рассказы древнего язычества никем не записаны и исчезли из памяти. В устах народа они, несомненно, хранились многие века, воспевались в песнях-былинах, в которых и до сих пор все еще явно ощущается присутствие мифических образов высшего порядка, так называемых старших богатырей. Случайно уцелевшее еще от XII века «Слово о полку Игореве» вводит нас в такой мир живых мифических воззрений и созерцаний, который отстраняет и малейшее сомнение в существовании целого и полного круга русских мифов, носившихся живой жизнью даже над сознанием, воспитанным уже христианскими идеями. Суемудрие некоторых новейших филологов, доказывающих, что наше «Слово», в сущности, есть книжная и, стало быть, мертвая компиляция и в мыслях и в словах, собранная из какого-то неведомого и самим филологам болгарского источника, по меньшей мере обнаруживает только недостаточное знакомство не с одной буквой, а больше всего со смыслом и духом тех старых словес этой песни, которые составляли некогда поэтический язык древних боянов и рассыпаны не в одном «Слове» про Игоря, но и в других памятниках русской древней письменности.
   Это «Слово», как давно уже отмечено, есть произведение литературное. Оно не былина народного песнопения, но творение грамотное и, однако, вовсе не книжное, не подражание книжным словесам, то есть книжной церковной речи, а подражание старым словесам поэтического творчества певцов – боянов, откуда эти словеса, как ходячие пословья, общие места, целиком вошли в состав «Слова». В отношении языка основой «Слова» служат только эти старые словеса. Это в собственном смысле литературный язык древней Руси. Некоторые его выражения могут идти от глубокой древности, потому что общие места, ходячие пословья всегда очень любимы народом и всегда долго удерживаются в народной памяти. Таким же путем образовался и церковный поучительный язык, заключающий в себе множество любимых или привычных выражений, которые в течение многих столетий удерживаются во всех произведениях собственного русского написания. Вот причина, почему в старых словесах Игорева певца находим выражения, проникнутые полным мифическим сознанием. «Слово о полку Игореве» вполне удостоверяет, что в нашей старой письменности существовали и другие ему подобные и также записанные песни, в числе которых могли быть и такие, где русские мифы и русское язычество изображены в желанной полноте или по крайней мере с желанными подробностями.