Поворот солнца на лето у нас на Украине праздновался таким образом. С 12 декабря варили пиво и каждый день откладывали по полену. Накоплялось 12 дней и 12 поленьев к вечеру на Рождество Христово, когда и затапливалась этими полыньями печь «на святой вечер». Вечер начинался с восхода на небе звезды, несомненно Сириуса при созвездии великолепного Ориона, которое к тому же представлялось нашему селянину плугом.
   «Как только загорится на небе вечерняя звезда, селянин приносит в хату охапку соломы или сена и в переднем углу, под образами, на лавке устраивает место: раскладывает солому и постилает ее чистой скатертью. Затем с благоговением приносит большой необмолоченный сноп хлеба – какой случится, ржаной, пшеничный, овсяный, ячменный, – и ставит его под образа на приготовленное место. Этот сноп называли дедом – имя, которое прямо указывает, что сноп в этом случае получал значение Божества. У Карпатской Руси он называется также крачуном. Возле снопа ставили кутью (кашица из вареной пшеницы, разведенной на медовой сыте) и взвар (сваренные сушеные плоды – яблоки, груши, сливы, вишни, изюм). Горшки с этими припасами накрывались пшеничными хлебами. Семейный стол тоже покрывался сеном и по сену – чистой скатертью. Помолившись Богу, семья садилась за стол по старшинству мест и вечеряла – ужинала. Перед каждым участником трапезы кладут головку чесноку – для отогнания злых духов и болезней. Кутья и взвар подавались после всех других яств. Часть кутьи отделяли и для кур, чтобы хорошо неслись. В то же время гадали о будущем урожае, выдергивая из снопа соломину или со стола былинку сена: с полным колосом соломина – урожай, с пустым – неурожай; длинна былинка сена – таков длинен уродится лен и т. п. Через неделю, уже на Новый год, этот дед-сноп обмолачивали, соломой кормили домашнюю скотину, а зерно раздавали мальчикам-посыпальщикам, которые ходили по дворам и, войдя в избу, посыпали хлебным зерном по всем углам, приговаривая: «На счастье, на здоровье – на новое лето роди, Боже, жито, пшеницу и всякую пашницу!» Посыпальщика чем-либо дарят, а зерна собирают и хранят до посева яровых, когда смешивают с посевными семенами. По тем же зернам опять гадают о будущем урожае: сколько каких зерен соберут, таков будет и урожай тех хлебов. Кормят ими кур и тоже гадают: как клюют куры, какое зерно.
   Вечер на Новый год, называемый щедрым, богатым, сопровождается еще следующим обрядом: хозяйка к этому вечеру напекает много пирогов и хлебов или печет один, самый большой пирог с тем намерением, чтобы устроить на столе большую кучу этого печенья. Приготовив стол таким образом, она просит мужа «исполнить закон». Хозяин, помолившись Богу, садится за стол в переднем углу, под образами. Входят дети и домочадцы и будто не видя отца спрашивают: «Где ж наш батько?» «Или вы меня не видите?» – спрашивает отец. «Не видим, тятя!» – говорят домочадцы. «Дай Боже, чтоб и на тот год не видели», – оканчивает отец, выражая в этом пожелание, чтобы и на будущий год было такое изобилие в пирогах и во всяком хлебе. Затем семья садится за стол и отец оделяет всех пирогами. В Герцоговине, у сербов, хлеб, за который точно так же скрывается хозяин и вопрошает, называется чесницей. Точно такой обряд в XII столетии совершался у балтийских славян, у рутенов или ругиян, на острове ругене, в Арконе, в храме Световита, только на праздники после жатвы. Там к этому времени изготовлялся огромный медовый круглый пирог-пряник, вышиной почти в рост человека. Жрец прятался за этот пирог и спрашивал народ: видят ли его? Получив ответ, что видят, он говорил пожелание: будущий год – еще плодороднее, а пирог – полнее, за пирогом и самого жреца совсем не видно.
   Вероятно, подобный обряд существовал повсюду в славянских землях. На севере России, отчасти и на юге его следы остаются в обычае приготовлять к этому дню печенье из пшеничного теста в виде разных животных (овец, коров, быков, коней), также разных птиц и пастухов. Этим печеньем украшали столы и окна в избах и домах; посылали в подарок родным, друзьям и знакомым, раздавали детям во время коляд. В древних обличительных поучениях, по спискам XIV века, упоминается, что «в тесте мосты делали и колодези», – конечно, принадлежность какого-либо мифического обряда. Мосток, по которому идти трем братцам (Рождеству Христову – коров стадо гонит, Крещению – коней стадо гонит, Василью Щедре – свиней стадо гонит), воспевается в колядках. Несомненно, что от языческих же обрядов и празднеств идут разнообразные формы всяких деревенских пряников.
   Обряды с дедом-снопом и дедом-пирогом происходили в храмах, в домах, в избах, в хатах, у домашнего очага. На улицах в это время толпы детей, а в древности, вероятно, и взрослых воспевали, кликали Коледу, как называется этот рождественский праздник и доныне. По-видимому, это слово не славянское и пришедшее к славянам, быть может, уже в христианское время, от римских календ и византийской коланды, ибо этим именем греческое церковное поучение обозначало и славянские языческие празднества на Рождество Христово. В иных великорусских местах Коледа заменяется словами «усень», «овсень», «говсень», «таусень», идущими, как доказывают, от одного корня с «ясный» и «весна», что вообще обозначает «загорающийся свет», «рассвет», «заря», «утро». По имени празднества и воспеваемые песни называются колядками. Мы видели, что детей высылали на улицу с хлебным зерном, чтобы посыпать, обсевать счастьем и благодатью все дворы. Оттого они назывались посыпальщиками. Несомненно, это главное и существенное их дело, а песни-колядки составляли уже необходимое слово для прославления этого дела.
   Все колядские и другие песни этого празднества воспевали в разных видах и в различных оттенках главным образом урожай, прославляли и призывали в дома всякую благодать земледельческого быта, все то, что высказывалось в одном слове – «жизнь», «обилие», «изобилие», «богатство», ибо в древнем смысле слово «жизнь» прямо означает обилие в скоте и хлебе и во всякой земледельческой благодати. И так как основа жизни – хлеб, то во всех песнях, как и во всем рождественском обряде, он и стоит на первом месте, является Божеством – ему песню поют, ему честь воздают, как говорит великорусская подблюдная песня. Одна колядка в Галицкой Руси воспевает пожелание урожая такими словами:
 
Ой в поле, в поле, в чистом поле
Там орет золотой плужок;
А за тем плужком ходит сам Господь,
Ему погоняет да Святый Петр,
Матерь Божья семена носит,
Семена носит пана Бога просит:
Зароди, Боженька, яру пшеничку,
Яру пшеничку и ярое жито;
Будут там стебли – самые трости,
Будут колоски как былинки,
Будут копны (часты) как звезды,
Будут стоги как горы,
Соберутся возы как черные тучи…
 
   Золотой плужок, по другой колядке, с четырьмя волами, которые в золоте горели, несомненно, сохраняет память о золотом горящем плуге и ярме днепровских геродотовских скифов. Само собой разумеется, что в отдаленной древности эти песни носили в себе иные краски быта, рисовали иные образы, иные представления и созерцания, в которых языческое и мифическое высказывались с большей полнотою и определенностью. Известна золотая сошка и у нашего мифического пахаря богатыря Микулы Селяниновича, которая «так же, как и у скифов, – говорит г. Буслаев, – пала с поднебесья и глубоко засела в землю». Богатырская былина о Микуле Селянине, конечно, только случайно уцелевший отрывок обширного мифического песнопения, какое некогда существовало и у русского народа.
   Возврат солнца на лето, возрождение небесного света-огня, дававшее мысль о пробуждении природы к силам своего плодородия, или к силам своего разнообразного творчества, порождали в человеке естественные надежды и пожелания, чтобы дом и двор его в этом светлом будущем был полон всяким земным добром, чтобы его житейские отношения и дела были полны счастья и благополучия. Но желание сердца неизменно приводит и мысль к гаданию о том, в каком виде и в каком объеме предстанет это ожидаемое будущее, в какой степени желанное сбудется. В уме земледельца хлебное зерно, которым он олицетворял свое пожелание всякого блага, рассыпая его, как самую благодать, на счастье и здоровье всякому дому, – это зерно, как зародыш урожая, уже само по себе вызывало мысль ко всякому гаданию. В зерне-зародыше существовала только возможность счастливого урожая, а потому оно и увлекало мысль к мечтам о полноте этого счастья. Так точно и в самом зародыше света-огня, в этом зерне будущего творчества природы, заключалось только обещание жизни, почему и здесь с первыми явственными признаками прибывающего дня, когда небесный свет все больше загорался огнем жизни, языческая мысль невольно отдавалась тому же гаданию о будущем счастье, какое кому наиболее желалось. Зародыши жизни невольно возбуждали мечты о том, как эта жизнь явится в своей полноте, чту она даст, чту пошлет и чего не пошлет с своей высоты.
   Естественно, что время зимних Святок само собой становилось источником всяческих гаданий, и особенно в том возрасте и в той среде, где возбуждалось больше желаний. Все это празднество во всех своих песнях, обрядах и поклонениях в существенном смысле только моление и гадание о жизни – и в смысле всякого земледельческого обилия, и в смысле ее радостного и счастливого течения.
   Созерцая в солнечном повороте явственное воскресение Божьего света или воскресение природы от зимнего мрачного сна и вместе с тем понимая весь видимый мир живым существом, язычник по естественной связи этих воззрений мыслил живое и об умершем мире. Он убежден, что и посреди умерших в это время совершается такой же возврат к свету и к жизни, что и умершие точно так же празднуют общее торжество живых. Вот по какой причине святочные ночи в воображении язычника населялись незримыми духами, торжествовавшими свое пробуждение. Это нйжить, которая по народным представлениям своего обличья не имеет и потому ходит в личинах. Очевидно, что ряжение во время Святок служило олицетворением неживущего мира, который под видом различных оборотней, женщин, переодетых в мужчин, и мужчин, переодетых в женщин, особенно страшилищ в шкурах зверей, медведей, волков и т. п. являлся в среду живых и, ходя толпой по улицам, совершал свою законную вакханалию – русалью, воспевая песни, творя бесчинный говор, плясание, скакание. Довольно ясно указывает на такое понимание оборотней и старая письменность, которая к тому же относит эти языческие представления к области чарования и гадания. В ней упоминается о двенадцати опрометных лицах звериных и птичьих; «се есть первое: тело свое хранит мертво и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлем; рыщут лютым зверем и вепрем диким, волком; летают змием; рыщут рысью и медведем». В христианское время все это стало делом бесовским, и воспроизводимый ряжением померший мир стал миром демонов-чертей. Но так ли думал об этом язычник? Он, конечно, чувствовал, что это мир смерти, этой существенной вражды всего живого; что это мир глухой ночи, вообще наводящей страх и ужас, как скоро в ее мертвой тишине огласится какой-либо шелест и звук жизни. Однако в сонме ряженых язычник из самой смерти воспроизводил живое, а потому едва ли верил только в одну вражду этого мира. И ночью он страшился не мертвой тишины, не смерти, а именно призраков жизни, которая потому и казалась страшной, что появлялась в необычное время. Суженого-ряженого он призывал в своих гаданиях как живое существо. Надо полагать, что понятий о демонской нечисти у язычника еще не существовало и он взирал на умерший мир как на все живое, способное и на добро и на зло, смотря по отношениям и обстоятельствам. В языческих представлениях славянства незаметно следов так называемого дуализма, или разделения мира между двумя началами – добра и зла. До такой философской высоты славяне еще не успели, да и не могли дойти в своем простом воззрении на природу, как на единство всеобщей жизни.
   После празднества солнечного поворота внимание язычника естественно останавливалось на весеннем равноденствии, которое довольно явственно отделяло время зимней стужи от теплых дней весны. Это новое языческое празднество теперь разрушено в своем составе переходящими днями христианского празднования Пасхи и Великого поста, но и здесь все это время существенной чертой языческого обряда являлось поклонение воскресающей жизни. Под влиянием этой главной мысли празднования язычник прежде всего сжигал или, собственно, хоронил зиму – смерть в образе соломенной куклы, наряженной бабой, которую или сжигали, или бросали в реку, что значило одно и то же – похороны. Поэтому Масленица являлась как бы временем тризны или языческого справления поминок по умершей зиме и стуже. Однако и посреди этих похорон все-таки видно, что праздновалось, собственно, воскресение жизни. Масленичная тризна совершалась с радостью и с обрядами и даже вакханалиями, во многом сходными с празднованием зарождения света и огня жизни в зимние Святки. Вакханалии на Масленице точно так же сопровождались ряжением. Даже лошадей, которые возили колесницу ряженого, тоже наряжали разными другими животными. В иных местах девушки рядились бабами, надевая на голову повойники и кички; в других мужчины надевали соломенные колпаки, которые потом сжигали. Иные переодевали платье навыворот, расписывали лица сажей и т. д. Нельзя сомневаться, что и в этом масленичном переряживании олицетворялась та же основная мысль о пробуждении умерших, которая устраивала и святочные вакханалии. В сущности, это обряд призывания умерших. «Древнейшее свидетельство об этом, – говорит Касторский, – сохранил Косма Пражский, повествуя, что князь чешский Брячислав (1092) запретил сценические представления, совершаемые на распутьях, для удержания душ, и языческие игры, которые отправлял народ с плясками и надевши маски, чтобы вызвать тощие души усопших».
   На Масленице первый испеченный блин оставлялся на слуховом окне для родителей, которые невидимо приносились и съедали его. Вот о ком вспоминал язычник при первом дуновении весеннего тепла. В его разумении само это тепло происходило от пробуждения мертвых. Еще в зимние морозы, когда вдруг случалась оттепель, он говаривал: родители вздохнули. Вот по какой причине в великий страстной четверг рано утром палили солому и кликали мертвых, как свидетельствует церковное запрещение XVI века. Это похороны зимы или сожжение снегов и призывание живой жизни из самих гробов. Свои понятия, быть может еще мифические, о весеннем таянии снегов народ выразил в присловье о первом дне апреля, когда церковь празднует Марию Египетскую – Марью Зажги Снега. Сам снег, идущий в марте, приобретал особое, мифическое свойство и особую силу. Клич умерших: «Встаньте, пробудитесь, выгляньте на нас, на свих детушек!», который исполняли старые женщины, сливался с кличем или закликанием самой весны, – его исполняли молодые и дети, если не в одни и те же дни, то в одно это время появления весеннего тепла. Для этой цели из пшеничного теста пеклись жаворонки; с ними женщины, девицы, дети выходили на проталинки, на высокие места, где снег уже стаял, на холмы и пригорки; дети влезали на кровли амбаров и воспевали:
 
Весна, весна красная!
Приди, весна, с радостью,
С радостью, радостью,
С великою милостью,
Со льном высокиим,
С корнем глубокиим,
С хлебом обильным!
 
   Само собой разумеется, что в один из тех же дней язычник кликал и солнце, когда оно играло, – это теперь совершается рано утром в первый день Пасхи. Смотреть это играющее солнце выходили на пригорки, взлезали на кровли, и дети воспевали клич:
 
Солнышко, ведрышко,
Выгляни в окошечко!
Твои детки плачут,
Пить, есть просят…
Солнышко, покажись,
Красное, снарядись!
 
   Таким образом клич, обращенный к родителям, был, в сущности, клич к весеннему дуновению. Это дуновение тепла в языческих мыслях представлялось как бы душой умерших. Радость воскресения новой жизни переносилась от живых и в умерший мир. Когда наставало полное тепло и показывалась первая трава, живые давали умершим святой покорм, который назывался Радуницей. Теперь по переходящим дням Пасхи это приходится на вторник Фоминой недели и не всегда совпадает с настоящим природным днем полного весеннего тепла. По поверью народа, на Радуницу родители из могил теплом дохнут. В Белоруссии Радуница прямо и называется дедами. В это время живые приходят на могилы дедов-родителей, приносят кушанья (закуски) и напитки и вместе с умершими совершают трапезу, но в собственном смысле угощают только умерших, причем кладут или катают на могилах великоденские яйца, даже зарывают яйцо в могилу, льют на могилы мед и вино.
   Надо заметить, что в языческое время родителей хоронили обыкновенно на высоких горных местах или на горах; относительно живущего поселения в Шенкурском и Вельском округах выражение «идти на горы» значит «идти на кладбище»; на такие же горы язычник выходил и закликать весну; на горах он встречал играющее солнце; на горах и на могильных холмах или курганах, какие язычник ссыпал над умершими, после таяния снегов показывалась первая проталина и затем первая травка. Время появления этой первой зелени и получило наименование Красной (то есть прекрасной) горки, как известной высоты весеннего тепла. Родительский покорм Радуницы совершался на первой зелени и потому совпадал с временем Красной горки.
   Дух весеннего тепла веял из могил родителей; их души оживали и носились между живыми. Но весеннее тепло приносили и прилетавшие птицы. Вот немалое основание для заключений языческой мысли, что прилетающие птицы есть эти самые живые души родителей, то есть вообще умерших. Они прилетают из Ирья, из неведомой теплой страны, которая соответствует христианскому раю.
   И не одни птицы, но и насекомые, особенно порода жуков, приобретали значение живых душ, способных, как и птицы, о многом вещать и рассказывать живому человеку.
   Весной вся природа населялась живыми существами, и по разумению язычника все это такие же вещие души, какую он чувствовал и в собственном существе.
   Весенний разлив реки восстанавливал в глазах язычника величавый образ жизни в водяном царстве, и как скоро река после зимнего оцепенения становилась живым существом, то и в ней возрождались живые души – русалки или берегини. Они появлялись на Божий свет с первой зеленью на деревьях и пропадали глубокой осенью, когда пропадала и одежда леса. Это существа земноводные; они жили и в реках, и в лесах на деревьях. По многим признакам язычник и в этих образах своего мифического созерцания почитал души умерших. Сама одежда русалок – белые полотняные развевающиеся сорочки без пояса и зеленые ветви и листья – как среда их весенней жизни уже рисует образ покойника. Они ходят также и нагие, но просят у живых себе одежды. По этой причине им жертвуют полотно или холст на рубашки, также полотенца и целые сорочки, развешивая их на ветвях дуба и на других деревьях. По белорусскому поверью на Троицкой неделе ходят по лесам голые женщины и дети (русалки), которым при встрече во избежание преждевременной смерти необходимо бросить платок или хотя бы лоскут, оторвав от своей одежды. Неделя перед Троицыным и Духовым днем называлась русальной, а четверг этой недели, именуемый семиком, в Вологодской губернии прямо называется русалкой. В Малороссии этот день называется Великим днем русалок, то есть их светлым воскресением; он же назывался навьским великим днем (от «навь» – «мертвец»).
   Русальная неделя со днями Троицыным и Духовым носят также имя зеленых Святок, в отличие от Святок рождественских. Действительно, в существенных чертах оба празднества сходны. То были Святки по случаю возрождения небесного огня – света; теперь наставали Святки по случаю возрождения живой природы, распускавшейся зеленым листом деревьев и расцветавшей полевыми цветами. Там во всех обрядах зарождение жизни чествовалось осыпанием, обсевом хлебными семенами. Здесь тоже значение имело яйцо, обыкновенно крашеное, желтое, иногда красное, с которым выходили закликать весну, которое приносили на могилы родителей, кумились им, то есть подавали яйцо сквозь венок и целовались, что означало союз любви и дружбы; пекли с яйцами пироги, лепешки, драчоны, караваи; приготовляли яичницу, с которой в Семик, в день русалок и на Троицу ходили в лес завивать венки. Яичница в эти дни вообще представлялась каким-то необходимым, как бы жертвенным блюдом. Яйцо ведь заключало в себе семя жизни уже не растительной, а прямо живой, или животной.
   Вместо снопа, которым олицетворялось божество плодородия и которому поклонялись в рождественские Святки, теперь, в зеленые Святки, такое же почетное место занимала одетая листвой кудрявая березка, пестро разукрашенная лоскутками и лентами как знаками расцветших цветов. В зимние Святки моломой или сеном постилали обрядовый стол, соломой устилали место и путь снопу, ею же постилали пол в избе; теперь вместо соломы на те же надобности употреблялись зеленые ветви, цветы и трава. Тогда обряд празднества находился в руках старших; теперь праздновала молодежь.
   Русалки были девы; в зеленые Святки они выходили из рек, озер, колодезей (криниц, родников), на сушу в луга и леса, и шумными гульбищами справляли свое возрождение. Они плескались в воде, хлопали в ладоши, хохотали, аукались, водили хороводы, плясали, пели песни. И для живых русальная неделя – праздник девичий. Как в зимние Святки девицы хоронили по рукам золото со своими мечтами о будущем счастье, так и теперь они завивали свои мечты о счастье в зеленые венки и гадали о том же суженом, о своей судьбе, о девичьей доле. Завивание венков, справляемое обыкновенно в семик, в иных местах так и называется – встреча русалок. В коренном значении «вен», «венок» (от глагола «вить») обозначал «связь», «союз любви». Иначе он назывался вьюнок, вьюн, отчего и весь обряд венков носил имя вьюнец. Впоследствии веном назывался брачный договор и венок, венец освятился церковью как символ бракосочетания. В языческое время венок, свитый из первой березовой листвы и опетый первой весенней песней, конечно, приобретал очаровательную силу. Эти-то венки девицы с песнями несли в лес и бросали русалкам или бросали в реку, отдавая тем же русалкам, все с теми же мыслями и вопросами о будущем счастье.
   К кому же обращались эти гадания и эти вопросы? Язычник по своим созерцаниям ни в каком случае не мог говорить с пустым местом, с какой-либо стихией или отвлеченностью, какую может представлять себе только отвлеченная ученость. Он говорил непременно живому существу, а таким живым существом он мог представлять себе только живую душу, таких же людей, как он сам, правда, изменявших свой лик переходом в другое существование, но по его разумению никогда не исчезавших из живого мира. Повсюду в природе язычник видел одно существо – собственную душу. В его глазах это та самая жизнь, которую он боготворил везде, во всякой былинке. Существом собственной души он и населял весь мир. Кто мог отвечать на какой бы то ни было человеческий вопрос, как не то же существо человека, мыслившее и чувствовавшее одинаково с живыми людьми? Поэтому всякое гадание, особенно на Святках во время рождения света, и на Святках во время рождения зеленой природы, в сущности, беседа, переговоры с невидимым миром особой, человеческой же жизни. Живому человеку – язычнику, прирожденному поэту по своим воззрениям, так свойственно обращаться в этот мир и спрашивать о том, что думают о нем милые предки родители и как желают устроить его судьбу.
   Вот почему и в старой письменности верование в мертвецов-оборотней входило в состав особых гадательных книг, которых четыре: «Остролог, Острономиа, Землемериа, Чаровник, в них же суть вся дванадесять опрометных лиц звериных и птичиих», о которых свидетельство мы привели выше.
   Вот почему и на русальной неделе, как и в зимние Святки, совершалась шумная вакханалия с переряживанием. Да и всякое подобное игрище в старой письменности носило имя русалье. Быть может, в этом имени и лежит коренное понятие о ряженых игрищах как о сходбищах, олицетворявших сонм вызванных к жизни умерших, вообще сонм воскресающей жизни во всей природе.
   Поклонение умершим – это не поклонение какому-либо Божеству смерти. Здесь о смерти не было и помышления.
   Язычник чествовал своими обрядами живую жизнь и в самых могилах. Поклонялся ожившему духу жизни, который являлся ему в весеннем тепле, в весеннем запахе первой зелени и первых цветов. Чувствовал, что с наступлением весны одухотворение разливалось во всей природе. Кровное родство идей и самых слов о духе, воздухе и душе неизбежно влекло языческую мысль к олицетворению воскресшего духа природы и в образе человеческого духовного существа, теперь из самых могил дохнувшего теплом. Язычник вспоминал об умершем именно в тот момент, когда в природе повсюду замечал пробуждение жизни, и чем это пробуждение ощутительнее, тем сильнее становилось и его желание вызвать на Божий свет этот родной и любезный мир, с которым в свое время он так же радостно встречал весеннее возрождение той же жизни-природы.
   В сущности, здесь и в самом человеке воскресало и возрождалось, можно сказать, застывавшее в зимний холод чувство природы, в собственном смысле чувство жизни, которое неотразимо действует на каждое живое существо. Весна в самом человеке раскрывает какие-то неведомые стремления, какую-то неведомую тревогу и тоску, неизъяснимые желания и искания. По языческим понятиям весной (30 марта) даже и домовой очень неспокоен. Весеннее чувство исполняло каждое существо особой потребностью жизни. Эта потребность в разных возрастах различно и выражалась.