Эх, Чумак, Чумак, матросская твоя душа, ну и глупые же вопросы ты задаешь, и ни черта, ни черта ты не понимаешь. Иди сюда. Иди, иди… Давай обнимемся. Мы оба с тобой выпили немножко. Это вовсе не сентиментальность, упаси бог. И Валегу давай. Давай, давай… Пей, оруженосец!… Пей за победу! Видишь, что фашисты с городом сделали… Кирпич, и больше ничего… А мы вот живы. А город… Новый выстроим. Правда, Валега? А немцам капут. Вот идут, видишь, рюкзаки свои тащат и одеяла. О Берлине вспоминают, о фрау своих. Ты хочешь в Берлин, Валега? Я хочу. Ужасно как хочу. И побываем мы там с тобой — увидишь. Обязательно побываем. По дороге только в Киев забежим на минутку, на стариков моих посмотреть. Хорошие они у меня, старики, ей— богу… Давай выпьем за них, — есть там еще чего, Чумак?
   И мы опять пьем. За стариков пьем, за Киев, за Берлин и еще за что-то, не помню уж за что. А кругом все стреляют и стреляют, и небо совсем уж фиолетовое, и визжат ракеты, и где-то совсем рядом наяривает кто-то на балалайке «Барыню».
   — Товарищ лейтенант, разрешите обратиться.
   — Чего там еще?
   — Начальник штаба вызывает.
   — А ты кто такой?
   — Связной штаба.
   — Ну?
   — Велено всех к восемнадцати ноль— ноль собрать. На КП в овраге…
   — С ума спятил!… Какого лешего. Сегодня выходной, праздник.
   — Мое дело маленькое, товарищ лейтенант. Начальник штаба приказал, и я передал.
   — Да ты толком объясни. А то — приказал, передал… На банкет, что ли, вызывают? По случаю победы?
   Связной смеется:
   — Северную группировку, слыхал, завтра будут доканчивать на «Баррикадах». Нашу и Тридцать девятую бросают туда.
   Вот те на!…
   Чумак ищет в темноте бушлат, пояс. Шарит по земле. Лисагор отряхивает солому с шинели.
   — Валега, собирай манатки и живо за Гаркушей. Во втором дворе отсюда, в подвале. Раз— два…
   Валега срывается.
   — Лопаты чтоб не забыл, смотри, — и повернувшись ко мне: — Ну, что ж, инженер, пошли НП копать. С места в карьер — мозоли наращивать.
   — Лопат хватит?
   — Хватит. Каждому по лопате. Мне, тебе, Гаркуше, Валеге. За ночь сделаем — факт. А может, и в доме где-нибудь пристроимся из окна… Пошли.
   На улице слышен зычный чумаковский голос:
   — В колонне по четыре… Стр— р— роевым. С места песню… Ша— а— агом марш!
   А во взводе у него всего три человека.
   Лисагор хлопает меня по плечу.
   — Не вышло нам к Игорю твоему сходить. Всегда у нас с тобой так… Завтра придется. Даст бог, живы останемся.
   Где— то высоко— высоко в небе тарахтит «кукурузник» — ночной дозор. Над «Баррикадами» зажигаются «фонари». Наши «фонари», не немецкие.
   Некому уже у немцев зажигать их. Да и незачем. Длинной зеленой вереницей плетутся они к Волге. Молчат. А сзади сержантик — молоденький, курносый, в зубах длинная изогнутая трубка с болтающейся кисточкой. Подмигивает нам на ходу:
   — Экскурсантов веду… Волгу посмотреть хотят. И весело, заразительно смеется.


1946



ЧЕРТОВА СЕМЕРКА

 
   Предлагаемые читателю главы из повести «В окопах Сталинграда» написаны были больше 25 лет назад, летом 1945 года, но в книгу не вошли. И не вошли по следующей причине. Закончив две части повести (кончались они тогда подготовкой к танковой атаке на водонапорные баки Мамаева кургана — глава 26— я), я отпечатал их на машинке и приступил к третьей части — к танковой атаке и последовавшим за ней событиям.
   Но тут подвернулась возможность, хотя я уже демобилизовался, побывать в Польше, Австрии, Чехословакии. Работа была прервана. Перед отъездом я успел только дать своему другу— москвичу отпечатанный текст — пусть отвезет в Москву, покажет кому-нибудь, авось…
   За время моего отсутствия рукопись побывала во многих руках и редакциях и в конце концов попала в «Знамя». Всеволоду Вишневскому она понравилась, и решено было немедленно сдать ее в набор. Но с условием: не канителиться с 3— й частью, а тут же, в Москве (я приехал из Киева), срочно написать концовку и сразу же — в типографию. Так родились последние четыре главы.
   Публикуемое ниже — начало несостоявшейся третьей части.
   Автор


— 1 -


   Все начинается с танка — одного из тех шести, которые с вечера прибыли в наше расположение, — вымазанного в белую краску танка с черной корявой цифрой "7" на боку.
   Рассчитали как будто правильно. На участке первого батальона в минных полях сделали три десятиметровых прохода, габариты отметили колышками. Расположение немецких минных полей, вернее отдельных заминированных участков, перенесли на соответствующие карты и лично каждому командиру танка показали путь следования…
   По плану наступление начинает второй батальон. Задача его — привлечь к себе внимание противника. Одновременно через три прохода двинутся танки с десантами по четыре человека на машине. Задача — смять огневые точки противника и выехать в тыл водонапорным бакам. За танками — пехота — первый батальон. Артподготовки никакой. Все на неожиданности.
   Как будто неплохо.
   Ровно в 5.00 второй батальон начинает свою демонстрацию. Немцы сосредоточивают на нем огонь. Ширяев дает сигнал танкам. Они благополучно переползают через маскировавший их вал и въезжают в проходы.
   Тут— то и подрывается первый, левофланговый танк с цифрой "7". И черт его знает на какой мине. В самом неожиданном месте — метрах в двадцати от наших минных полей. Подрывается и останавливается как вкопанный. Следующий за ним второй танк делает крутой поворот вправо и прямо въезжает в наше собственное минное поле No 11— бис — самое дьявольское из всех, смешанное из противотанковых и противопехотных мин. И тоже подрывается. Растерявшиеся десантники соскакивают на землю, на «мышеловки» — ПМД. Двое взлетают на воздух…
   Этого достаточно. Десантники первого танка бегут назад. Танки второго прохода, заметив суматоху, останавливаются, открывают беспорядочный огонь, тоже пятятся назад. Только два танка третьего прохода едут прямо на баки и скрываются за ними.
   Немцы открывают бешеный огонь.
   В итоге — баки остаются у немцев, мы не продвигаемся ни на метр, два танка подбиты, три вернулись, один пропадает без вести где-то за баками. Убитых — восемь, в том числе экипаж первого танка, раненых — двенадцать. Второй батальон откатывается назад… Полный провал…
   Танкисты матерятся…
   — Всегда так с пехотой… Натыкают своих мин где только влезет и кричат «танки вперед!». Инженеры тоже называются…
   Ширяев бледен, повязка сползает на брови, на меня не смотрит.
   И откуда там мина взялась, черт бы ее подрал? Сам Гаркуша, парень, на которого во всех отношениях можно положиться, делал первый проход… То, что это не немецкая и не моя, я ни минуты не сомневаюсь. Значит, дикая, оставшаяся от дивизий, сражавшихся здесь до нас еще. Но ведь все дикие мины сняты и обезврежены. Неужели прозевали? И нужно же было именно этой остаться и как раз на линии первого прохода…
   Бородин, командир полка, сух, даже садиться не предлагает.
   — Спасибо, Керженцев, помог… На старости лет самому по передовой на брюхе ползать придется, мины твои проверять… Пойдешь к комдиву. Вызывает тебя…
   Входя в блиндаж к комдиву, я чувствую, как начинает сильнее биться сердце. Полковник сидит спиной, подперев голову руками. Читает что-то при свете лампы. Блиндаж жарко натоплен. В углу на кровати адъютант в голубой майке подшивает подворотничок.
   — Полковой инженер тысяча сто сорок седьмого полка лейтенант Керженцев прибыл по вашему приказанию.
   Полковник медленно поворачивается, отодвигает рукой лежащую перед ним пачку бумаг. Смотрит на меня долго, не мигая. С тех пор как он был у меня в батальоне, я его ни разу не видел. За это время он еще больше похудел, и при боковом свете лампы особенно остро выделяются кости его лица.
   — Полковой инженер, говоришь? — тихо спрашивает он, не отрывая глаз от меня.
   — Полковой инженер, товарищ полковник.
   — Тысяча сто сорок седьмого?
   — Тысяча сто сорок седьмого…
   — Работы у вас там, вероятно, много, в тысяча сто сорок седьмом полку?
   — Много, товарищ полковник.
   — Минные поля, что ли?
   — И минные поля тоже, товарищ полковник.
   — И хорошие минные поля?
   Я чувствую, что начинаю краснеть. Полковник не сводит с меня глаз.
   — Я тебя спрашиваю, хорошие минные поля у вас?
   — Обыкновенные…
   — Обыкновенные? А вот по— моему, не совсем обыкновенные… Много на них немецких танков подорвалось?
   — Нет.
   — Сколько же?
   — Ни одного. Они не пускали танков.
   — Не пускали, говоришь… А мы пускали?
   Мне хочется провалиться сквозь землю.
   — Пускали.
   — И что ж?
   — Два подорвались, товарищ полковник… Полковник встает, подходит ко мне.
   — А знаешь ли ты, что эти шесть танков — все, что есть сейчас на этом берегу? Знаешь ли ты, что Чуйков их специально снял с «Красного Октября», чтоб помочь нам овладеть баками, и что послезавтра они должны быть опять там, в тридцать девятой дивизии? Знаешь ли ты все это?…
   Я молчу.
   — Знаешь ли ты, что баки для нас сейчас все? Что это ключ ко всему городу? Что каждый день пребывания немцев в них — это лишние жертвы, лишние снаряды, лишние…
   — Я все это знаю, но ведь по моей вине подорвался только один танк, и только за это я несу ответственность, а не за провал всего наступления…Черт его знает для чего, но я все это говорю полковнику.
   — Только один? — перебивает он меня, и бледное, худое лицо его становится вдруг красным. -только один? А этого мало? Один танк. Нет, не один… а шестая часть всех действующих танков на этом берегу… И весь экипаж… Только один…
   Он вынимает из кармана папиросу, разминает ее пальцами, она рвется, он выкидывает ее, вынимает другую и прикуривает от лампы. Делает несколько быстрых, коротких затяжек. Опять смотрит на меня.
   — Так вот, я тебе приказываю вернуть эти танки. Понятно? Те два, что подорвались.
   — У переднего моторная группа повреждена, товарищ полковник. Собственным ходом не выйдет.
   Полковник останавливается, до сих пор он ходил из угла в угол.
   — Эх, инженер, инженер… — Он укоризненно смотрит на меня. — А у второго как с моторами?
   — Когда я уходил, благополучно было.
   — Так вот… За ночь поможешь танкистам выбраться из мин. А тот, застрявший, в ДОТ преврати. Любыми средствами. Ясно? Под твою личную ответственность.
   Я козыряю.
   — Можешь идти.
   Я ухожу.
   Превратить танк в огневую точку, в дот. Но для этого его надо сначала захватить. А как? Рыть траншею? От наших окопов до него метров… Пять от окопов до минного поля, десять само минное поле, да за ним еще метров двадцать. Всего, значит, тридцать пять. А до немцев шестьдесят, от силы семьдесят. Как раз посередине. Как бы немцам не пришла в голову та же самая мысль — сделать из танка дот. Из— под него они смогут и в лоб и вдоль всей нашей передовой стрелять… Рыть траншею — единственный выход, открыто, в лоб, не возьмешь. Тридцать пять метров… При наших лопатах и замерзшем уже грунте не меньше тридцати пяти часов. Три ночи… Паршиво…
   Ширяев сидит в блиндаже — насупленный, расстегнутый, перевязанная рука на столе.
   — Можешь поздравить.
   — С чем?
   — Фрицы в танк забрались.
   — В какой?
   — В семерку.
   — Успели, черт…
   — Час тому назад. Перешли в контратаку и забрались.
   — А мы?
   — Что мы? Ни одного бронебойного и зажигательного. Как горох отскакивают.
   — Фу— ты, черт… А комдив приказал захватить его. В дот превратить… И тот вытащить…
   — В том три трака перебито…
   — До ночи ни черта не сделаем…
   — Ни черта… Танкисты ругаются на чем свет стоит.
   — Ну и пусть ругаются… А ночью мы с Гаркушей расчистим поле одиннадцать— бис, пусть меняют траки и вытягивают свой танк.
   — А дальше что? Как эту чертову семерку захватишь?
   — Рыть ход. Другого выхода нет.
   — М— да… — Ширяев почесал нос. — Ладно, посмотрим. Сначала надо этот вытащить.
   Ни один день в моей жизни не тянется так долго, как этот. Не знаю, куда себя приткнуть. Слоняюсь по передовой. Искурил трехдневную норму табака.
   Немцы сидят в танке, пытаются повернуть пушки в нашу сторону, но башню заело, и у них ничего не получается. К вечеру устанавливают под ним пулемет и без устали начинают сечь по нашему танку.
   Наконец наступает долгожданная ночь. Лихорадочно с Гаркушей снимаем мины с 11— бис, танкисты меняют траки — повезло еще, что повреждены они с нашей стороны, — и до восхода луны танк своим ходом возвращается в наше расположение. Это уже успех. Большой успех… Теперь надо приниматься за другой, за эту чертову семерку.


— 2 -


   В прошлую империалистическую войну, — я где-то об этом читал, — в сводках воюющих держав долгое время фигурировал «домик паромщика» — жалкое строеньице где-то на берегу Марны или Соммы, ставшее объектом ожесточенной борьбы. В сводках Информбюро наш танк не упоминается, в сообщениях главной квартиры фюрера, по— видимому, тоже нет. Но у нас в полку в течение добрых двух недель он спрягается и склоняется на все лады, фигурирует во всех донесениях, в виде черного, жирного ромба красуется на всех схемах и планах, торчит болезненной занозой на стыке первого и второго батальонов, многим, в том числе и мне, не дает спать и черт его знает сколько раз снится, хотя вообще сны на фронте — явление редкое.
   Трудно сказать, скольких человеческих жизней он нам стоил, сколько снарядов и мин всех калибров и сортов было выпущено по нему с нашей стороны. В радиусе двадцати метров вокруг него земля буквально вспахана. Как-то ночью немцы выкрашивают его в белый цвет, чтобы черные, закопченные бока его не так выделялись на снежном фоне окружающей местности. Раза два мы его поджигаем, и он долго, отвратительно коптит небо… Иногда мы подбиваем один из пулеметов — теперь у них там два, но через час там появляется новый. Немцы подтягивают к танку ход сообщения. Мы тоже копаем к нему траншею, но немцы обгоняют нас, танк в их руках, и копать они могут с двух сторон.
   А людей нет. В батальонах всего по девять— десять активных штыков. Бывает и меньше. Бойцы с десятидневным стажем считаются уже стариками. Во втором батальоне однажды в течение суток оборону держали два пулемета и 45— миллиметровая пушка. Стрелки все вышли из строя.
   Раз в три ночи приходит пополнение — озябшие, дующие в ладони юнцы, топчутся как раз у нашей землянки, получают обмундирование — валенки, тулупы, меховые рукавицы.
   — Это что, дяденька, Сталинград?
   — Сталинград.
   — А где же дома?
   — Домов нет. Были дома. Юнцы переглядываются.
   — А хлеба по скольку дают?
   — По восемьсот!
   — И приварок?
   — И приварок.
   — А строевой занимаются здесь?
   — Нет. Не занимаются.
   — Слава богу…
   И красноносые, покрытые пушком физиономии улыбаются. Потом их выстраивают, выкрикивают фамилии и уводят на передовую. Иногда только половина доходит до окопов — они пугаются мин, бросаются врассыпную…
   Немцы бешено, остервенело сопротивляются. Еженощно трехмоторные «юнкерсы» сбрасывают им боеприпасы. Где-то там, западнее, кольцо сжимается, стягивается, но здесь, на берегу Волги, передовая не сдвигается ни на метр.
   Вторую неделю по Волге идет сало, или шуга, как ее здесь называют. Сообщение с левым берегом осложняется. Боеприпасов не хватает. Батареи на этом берегу — артиллерийские и минометные — получают строгие лимиты на снаряды, а ночной тревожащий огонь из винтовок вообще запрещается. Артиллеристы воруют друг у друга снаряды.
   С продуктами тоже неважно. Снабжают нас «кукурузники». Сбрасывают по ночам завернутые в рогожу тюки с сухарями и концентратами. Адресатом считает себя всякий находящийся по эту сторону Волги. Кто увидел, тот и забрал, кому свалилось на голову -тот и хозяин. «Чумаковцы» — разведчики — проявляют бешеную активность. Раза два Чумака вызывают к самому комдиву. Оттуда он приходит злой и красный.
   — Отдай этим соплякам из сорок пятого два мешка сухарей, — бросает на ходу старшине, — и скажи, что в следующий раз морду им наклепаю, если так вести себя будут.
   И старшина ворча вытягивает мешки с сухарями, — в углу у него целый склад.
   Так идет жизнь.
   Громыхает артиллерия, строчат пулеметы, разведчики ходят за «языком», Устинов — дивинженер — одолевает меня бумажками, но я их не читаю. «Чертов танк», «проклятая семерка» — как прозвали его бойцы, не дает мне житья.
   Траншея почти не подвигается, грунт как камень, лопаты ломаются, кирки не берут, тол весь вышел, аммонит дрянной, а главное, немцы! Буквально поливают место работы свинцовым дождем, стреляют из минометов, бросают гранаты.
   К концу недели мы прокапываем еле— еле десять метров — меньше полутора метров за ночь. Теряю половину своего взвода — троих убитыми, остальных ранеными. Ко всему еще Агнивцев заболевает чем-то похожим на тиф, и его отправляют в медсанбат. За ним отправляется Валега. Стерегущий на той стороне лошадей ездовой Кухарь попадается на краже овса и угождает в штрафной батальон. Кроме Валеги, его некем заменить. Остается нас четверо я, Лисагор, Гаркуша и Тугиев…
   Траншею прекращаю копать.


— 3 -


   Как— то вечером приходит с левого берега Лазарь — начфин. Весь белый и дымящийся от мороза вваливается ко мне в землянку. Замерзшими, негнущимися пальцами вытягивает водку из кармана.
   — По случаю взятия танка. Вспрыснуть надо…
   Лисагор смеется. Я ничего не отвечаю. Мне уже надоели эти розыгрыши. Нет человека в полку, который не шутил бы по поводу моего танка. Даже тихий, скромный Лазарь — и тот вот острит.
   — Иди ты знаешь куда?
   Лазарь удивленно пожимает плечами.
   — А у нас, на той стороне, слух распространился — будто красный флаг уже на танке…
   — Вот приходите с той стороны и берите его, а потом уже слухи распространяйте.
   Лазарь улыбается, скидывает шинель, сапоги, забирается на койку.
   — Мороз такой, что голова трещит. К утру, наверное, Волга станет.
   — Давно пора. Может, тол тогда подвезут. Лисагор раскупоривает бутылку.
   — Взрывать, что ли, танк собрались? — спрашивает Лазарь.
   — Какой там танк. Землю, а не танк. Земля знаешь какая?
   — Вы что, подкапываетесь под него?
   Лисагор так и застывает с бутылкой в руке. Меня тоже точно током ударяет. Вот дураки! Неделю мучаемся под немецким огнем, а такая простая мысль до сих пор не пришла в голову…
   — Лазарище, будь ты проклят, золотая голова! Где ты только учился?
   Подкопаться! Просто, как колумбово яйцо! Ближе всего к танку от крайней правой фарберовской землянки. Метров тридцать, не больше. Вал около нее высокий — метра полтора. Немцы даже не увидят, как мы землю выкидывать будем. А грунт на глубине не такой мерзлый.
   — Здорово, черт возьми! — Лисагор хватает карандаш. — И людей много не надо. Копать сможет один человек -только часто менять. Один копает, другой землю вытягивает, двое разравнивают и маскируют. Восемь — десять человек с гаком хватит. Если дивизионных саперов человек пять подкинут — дня за три— четыре сделаем. Правда, инженер?
   Лисагор подводит черту и пишет под ней цифру "4" — четверо суток.
   — Устинов твой в восторге будет. Совсем как в Севастополе. Заложим толу килограмм сто — и как ахнем!… Представляешь воронку? Бойцы из нее прямо шеренгой пойдут.
   Мы выпиваем поллитровку, хлопаем от радости Лазаря по спине так, что он кашлять начинает. Натянув валенки, я бегу к Ширяеву, потом к майору.
   Звонок по телефону полковнику, трехминутный разговор, и с завтрашнего вечера я получаю в свое распоряжение взвод дивизионных саперов, сто пятьдесят килограммов аммонита и пятьдесят килограммов тола из неприкосновенного запаса. Срок — четыре дня.
   Ночью я никак не могу заснуть, ворочаюсь с боку на бок, мешаю свернувшемуся около меня клубочком Лазарю спать, курю одну папиросу за другой.
   Следующие четыре дня я, кажется, совсем не сплю. Где-то урывками, скорчившись, вздремну на полчаса, и все. В рот ничего не лезет.
   Лисагор тоже в лихорадке. Матерится за десятерых, сам землю таскает, раздобывает где-то три аккумулятора и десятиметровый шнур с лампочкой, кормит бойцов шоколадом, чтоб азартнее были.
   В первые сутки проходим десять метров. Во вторые — восемь с половиной. Задерживает земля. В ведрах и котелках, на карачках приходится вытягивать ее наружу. С каждым новым метром работа усложняется. Грунт все-таки мерзлый, хотя мы только на глубине двух метров.
   К утру первого декабря пройдено восемнадцать с половиной метров. Осталось одиннадцать с половиной. Меняем бойцов через каждые пятнадцать минут. Включаемся сами. В общей сложности нас работает пятнадцать человек. Этого более чем достаточно.
   Еще один день. К вечеру остается пройти три метра. Бойцы копают, как звери. Вылезают из туннеля потные и грязные как черти. Совершенно неутомим Тугиев — работает не по четверти, а по полчаса и в четыре раза превышает норму. Я выхожу из строя — со второго раза натираю себе мозоли на ладонях. Четыре дня — ни я, ни Лисагор не ходим на берег.
   Второго декабря часов в девять вечера звонит из штаба Ширяев.
   — В пять ноль— ноль «сабантуй». Успеешь?
   — Успею.
   — Я приду часа в четыре. Разведчики тебе нужны?
   — Для чего?
   — Живая сила. Вместо третьего батальона.
   — А не жалко?
   — У меня Чумак был. Предлагал свои услуги.
   — Что это с ним случилось?
   — Хочет первым в танк попасть. Полковник говорил, что к ордену представит.
   — Ну что ж, пускай приходит. Я ему всегда рад.
   — Человек пять хватит?
   — Хватит.
   — Жди, значит.
   — Жду.
   Я кладу трубку.
   Итого, значит, одиннадцать бойцов — по три от двух батальонов и пять разведчиков. Мощная операция. Надо только ребят подходящих подобрать. Звоню Синицыну и Фарберу. Синицын обещает дать хорошие «березовые колышки». На нашем телефонно— кодовом жаргоне «березовыми» (в противовес «горелым») колышками называются опытные бойцы, преимущественно из сибиряков.
   Фарбер сам приходит ко мне — в блиндаж первой роты, мой временный КП.
   У него желтуха. Лимонно— желтый, в круглых очках своих, он похож сейчас не то на китайца, не то на японца. Желтухой сейчас почти все болеют — от однообразной пищи. Противная болезнь — нападает инертность, сонливость, пропадает аппетит. То тут, то там на снегу видны красно— бурые следы мочи.
   — Кончать, значит, сегодня собираетесь? — говорит Фарбер, снимая и протирая запотевшие очки.
   — Как будто…
   — Волнуетесь?
   — Волнуюсь.
   Я чувствую, что мне страшно хочется спать — режет глаза, точно в них песок, — а сон не идет. Бывает такое!
   — От вашего батальона трое пойдут, знаете? — говорю я.
   — От моего три и от Синицына три. Так, что ли?
   — Так. Всего шесть.
   — Шесть… Почти целый батальон.
   Он улыбается своей тихой некрасивой улыбкой.
   — Сколько у вас людей теперь, Фарбер?
   — Каких? Которые хлеб получают или воюют?
   — Воюют.
   — Без минометчиков и пулеметчиков — девять. Это с командирами рот, взводов, отделений.
   — А их сколько?
   — Один.
   — Здорово.
   — Вчера было двое, сегодня один.
   — Убит?
   — Убит. Уразов. Вряд ли вы его знаете. Из новеньких. Татарин, кажется, или казах. Хорошенький такой, черноглазый…
   — Снайпер, должно быть?
   — Снайпер. Расплодилось их сейчас у фрицев — уйма. За последнюю неделю пятерых вывели у меня из строя.
   — Мне сегодня тоже попало, — сидящий в углу связист показывает потрепанную ушанку — в ней маленькая аккуратная дырочка в наушнике, — когда цепь проверял.
   — А Уразову в каску, — говорит Фарбер. — Прямо в лоб. Никогда раньше не носил. А тут надел. Точно предчувствовал. Утром все письма писал.
   — А вы верите в предчувствие, Фарбер?
   — Как сказать…
   — А все-таки…
   Фарбер опять снимает и протирает очки. Надевает их, поправляет за ушами, на переносице. Не мигая смотрит в огонь, на весело потрескивающие щепки.
   — Как вам сказать… — совсем тихо говорит он, — и верю, и не верю. Умом не верю, а вот где-то внутри, вопреки разуму… — Он старательно впихивает в печку смолистую, сверкающую янтарными капельками щепку, пламя с жадностью охватывает ее со всех сторон. — В детстве я боялся покойников, ни за что бы не пошел ночью на кладбище. Даже сейчас, когда я вижу убитого, мне трудно представить себе, что это уже все, абсолютный конец… Какой-то душевный атавизм?… — Он подбрасывает еще несколько щепок в огонь. — Был у меня друг. Собственно говоря, даже не друг — друзей у меня давно уже нет, — а человек, к которому я очень хорошо относился. И он ко мне как будто неплохо. Веселый такой мальчик, командир конной разведки. Шутник, весельчак, кровь так и играла. На любое самое сложное задание, как на прогулку, отправлялся. Заломит набекрень кубанку, папиросу в зубы — и пошел… И вот когда он на последнее свое задание отправлялся — было это весной этого года, на Донце, пришел он ко мне и попрощался… «Будь здоров, говорит, Фарбер, больше не увидимся». Я сразу даже не понял. Решил, что в другую часть переводят или в какое-нибудь училище посылают. «Нет, говорит, за „языком“ иду». — «Почему же не увидимся?» — «Не вернусь. Убьют». И в одну точку все смотрит. «Я уж точно знаю». Даже карточку мне на прощанье подарил.
   Фарбер расстегивает шинель и откуда-то из глубины достает старенький, потрепанный бумажник. Мы оба долго рассматриваем веселое, мальчишеское, почти без бровей лицо, смотрящее на нас с потрескавшегося и потертого глянцевого квадратика.