Чижик под Киевом погиб — в Голосееве. Мне еще мама об этом писала. Он лежал у нее в госпитале — обе ноги оторвало. Об остальных ничего толком не знаю. Вергун, кажется, в окружение попал. Руденского, как близорукого, не мобилизовали, и он, кажется, эвакуировался. Он провожал меня еще на вокзал. Анатолий связистом будто стал — кто-то говорил, не помню уже кто.
   А Люся?… Может быть, она все-таки эвакуировалась? Вряд ли… У нее старая больная мать, я писал ее тетке в Москву, и та ничего не знает. Два года тому назад, как сейчас помню, пятого июня, в день Люсиного рождения, мы были с ней на Днепре. Взяли полутригер, легкий, быстрый, с подвижными сиденьями, и поехали туда, далеко, за Наталку, за стратегический мост. У нас там было излюбленное местечко маленький, затерявшийся среди камышей и ракит очаровательный пляжик. Этого места никто не знал, и там никогда никого не бывало. Вода там прозрачная, как стекло, а с высокого бережка хорошо было прыгать с разбегу… Потом, усталые, со свежими мозолями от весел на ладонях, мы сидели в дворцовом парке и слушали Пятую симфонию Чайковского. Мы сидели сбоку, на скамейке, и рядом были какие-то яркие, красные, декоративные цветы, и у дирижера был тоже какой-то цветок в петлице…
   — Третий ряд будем делать? — спрашивает кто-то над самым моим ухом.
   Я вздрагиваю.
   Валега, сидя на корточках, вопросительно смотрит на меня своими маленькими, блестящими, как у кошки, глазами.
   — Третий ряд… Нет, третий ряд не будем делать. Переходите на четвертый участок, у пристани.
   Мы перетаскиваем оставшиеся мины к пристани и начинаем минировать. Осталось еще около сорока штук.


— 4 -


   Утром над нашим расположением долго кружится «мессершмитт». Мы огня не открываем — экономим боеприпасы. Две большие партии «хейнкелей» и одна «юнкерсов— 88» на большой высоте проплывают на северо— восток.
   Часов в семь вечера к нам на КП приходит молоденький лейтенантик, в новенькой фуражке с красным околышем, от нашего правого соседа — третьего батальона 852— го полка. Расспрашивает, как и что у нас и что собираемся делать. У них тоже все спокойно. Народу человек шестьдесят. Пулеметов пять. Зато нет минометов. Мы кормим его обедом и отправляем обратно.
   С наступлением темноты начинаем сворачиваться. Нагружаем две повозки, третью бросаем. Ширяевский старшина, одноглазый Пилипенко, никак не может расстаться со своими запасами — старыми ботинками, седлами, мешками с тряпьем. Ворча и ругая и немцев, и войну, и спокойно отмахивающегося от мух вороного мерина Сиреньку, он пристраивает свои мешки со всех сторон повозки. Ширяев выкидывает. Пилипенко с безразличным видом жует козью ножку, а когда Ширяев уходит, старательно запихивает мешки под ящики с патронами.
   — Такие ботинки бросать! Бога побоялся бы. Впереди еще столько колесить. — И он прикрывает рваной рогожей выглядывающие из— под ящиков мешки.
   Часов в одиннадцать начинаем снимать бойцов. Они поодиночке приходят и молча ложатся на зеленом когда-то газоне двора. Украдкой покуривая, укладываются, перематывают портянки.
   Ровно в двенадцать даем последнюю очередь. Прямо отсюда, со двора, и уходим.
   Некоторое время белеет еще сквозь сосны силуэт дома, потом исчезает.
   Обороны на Осколе более не существует. Все, что вчера еще было живым, стреляющим, ощетинившимся пулеметами и винтовками, что на схеме обозначалось маленькими красными дужками, зигзагами и перекрещивающимися секторами, на что было потрачено тринадцать дней и ночей, вырытое, перекрытое в три или четыре наката, старательно замаскированное травой и ветками, — все это уже никому не нужно. Через несколько дней все это превратится в заплывшее илом жилище лягушек, заполнится черной, вонючей водой, обвалится, весной покроется зеленой, свежей травкой. И только детишки, по колено в воде, будут бродить по тем местам, где стояли когда-то фланкирующего и кинжального действия пулеметы, и собирать заржавленные патроны. Все это мы оставляем без боя, без единого выстрела…
   Мы идем сосновым лесом, реденьким, молоденьким, недавно, должно быть, посаженным. Проходим мимо штабных землянок. Так и не докопали мы землянки для строевой части. Зияет недорытый котлован. Смутно белеют в темноте свежеобструганные сосенки. На плечах таскали мы их из соседней рощицы для перекрытия.
   Петропавловка — бесконечно длинная, пыльная. Церковь с дырой в колокольне. Полусгнивший мостик, который я по плану как раз сегодня должен был чинить.
   Тихо. Удивительно тихо. Даже собаки не лают. Никто ничего не подозревает. Спят. А завтра проснутся и увидят немцев.
   И мы идем молча, точно сознавая вину свою, смотря себе под ноги, не оглядываясь, ни с кем и ни с чем не прощаясь, прямо на восток по азимуту сорок пять.
   Рядом шагает Валега. Он тащит на себе рюкзак, две фляжки, котелок, планшетку, полевую сумку и еще сумку от противогаза, набитую хлебом. Я перед отходом хотел часть вещей выкинуть, чтоб легче было нести. Он даже не подпустил меня к мешку.
   — Я лучше знаю, что вам нужно, товарищ лейтенант Прошлый раз сами укладывались, так и зубной порошок, и помазок, и стаканчик для бритья — все забыли. Пришлось к химикам ходить.
   Мне нечего было возразить. У Валеги характер диктатора, и спорить с ним немыслимо. А вообще это замечательный паренек. Он никогда ничего не спрашивает и ни одной минуты не сидит без дела. Куда бы мы ни пришли — через пять минут уже готова палатка, уютная, удобная, обязательно выстланная свежей травой. Котелок его сверкает всегда, как новый. Он никогда не расстается с двумя фляжками — с молоком и водкой. Где он это достает, мне неизвестно, но они всегда полны. Он умеет стричь, брить, чинить сапоги, разводить костер под проливным дождем. Каждую неделю я меняю белье, а носки он штопает почти как женщина. Если мы стоим у реки — ежедневно рыба, если в лесу — земляника, черника, грибы. И все это молча, быстро, безо всякого напоминания с моей стороны. За все девять месяцев нашей совместной жизни мне ни разу не пришлось на него рассердиться.
   Сейчас он шагает рядом мягкой, беззвучной походкой охотника. Я знаю будет привал, и он расстелет плащ— палатку на сухом месте, и в руках у меня окажется кусок хлеба с маслом и в чистой эмалированной кружке — молоко. А он будет лежать рядом, маленький, круглоголовый, молча смотреть на звезды и попыхивать крохотной уродливой трубочкой, делающей его похожим на старика, хотя ему всего восемнадцать лет.
   О себе он ничего не говорит. Я знаю только, что отца и матери у него нет. Есть где-то замужняя сестра, которую он совсем почти не знает. За что-то он судился, за что — не говорит. Сидел. Досрочно был освобожден. На войну пошел добровольцем. Фамилия его по— настоящему Волегов, с ударением на первом "о". Но зовут его все Валега. Вот и все, что я о нем знаю.
   Мы редко с ним разговариваем — он молчалив и замкнут. Один только раз он чуть— чуть приоткрылся. Это было весной, месяца три тому назад. Мы дьявольски промокли и устали. Сушились у костра. Я выкручивал портянки, он в консервной банке варил пшенный концентрат. Мы уже две недели сидели на этом концентрате и не могли на него равнодушно смотреть.
   Кругом было темно и холодно. Промокшая плащ— палатка топорщилась и нисколько не согревала. Мы были вдвоем.
   С трубкой во рту, освещенный красноватым пламенем костра, он был похож на гнома, готовящего волшебное варево.
   — Когда кончится война, — сказал он, — я поеду домой и построю себе дом в лесу. Бревенчатый. Я люблю лес. И вы приедете ко мне и проживете у меня три недели. Мы будем ходить с вами на охоту и рыбу ловить…
   Я улыбнулся:
   — Почему именно три недели?
   — А сколько же? — Валега удивился, но лицо его ни на йоту не изменилось. Он все так же попыхивал трубочкой и равнодушно мешал кашу. — Вы больше не сможете. Вы будете работать. А на три недели приедете. Я знаю такие места, где есть медведи, и лоси, и щуки по пятнадцать фунтов весом. У нас хорошие места на Алтае. Не такие, как здесь. Сами увидите. — Он вынул и облизал ложку. — И пельменями я вас угощу. Я умею делать пельмени. По— особому, по— нашему.
   На этом разговор и кончился.
   Сейчас я смотрю на него и спрашиваю:
   — Ну как, Валега, когда же мы твоих пельменей попробуем?
   Он даже не улыбнулся.
   — Мяса такого нет. И приготовить его здесь по— настоящему нельзя.
   — Значит, до конца войны ждать будем?
   Он ничего не отвечает и продолжает шагать. Ботинки ему непомерно велики — носки загнулись кверху, а пилотка мала: торчит на самой макушке. Я знаю, что в нее воткнуты три иголки с белой, черной и защитного цвета нитками.
   Часов в семь делаем большой привал. На карте село называется Верхняя Дуванка. Здесь же его называют Вершиловкой. От Петропавловки оно в двадцати двух километрах. Значит, прошли мы около тридцати. Это неплохо, дорога трудная.
   Бойцы с непривычки устали. Скинув мешки, лежат в тени фруктового сада, задрав ноги. Наиболее проворные тащат в котелках молоко и ряженку. Валега тоже раздобыл где-то буханку белого хлеба и мед в сотах.
   Я ем и хвалю, хотя у меня нет аппетита. Нельзя обижать Валегу.
   Ноги гудят. Левая пятка немного натерта. Вообще с сапогами дело дрянь, совсем разваливаются. Так и не дождался я брезентовых. Прямо хоть проволокой обматывай. Надо было послушаться Валегу и походить один день в ботинках были бы отремонтированы сапоги. А теперь кто его знает, когда с вещевым складом встретишься. Полк, вероятно, уже далеко, километров за семьдесят— восемьдесят. Если они эти два дня шли, то никак не меньше. Возможно, они где-нибудь стали в обороне или пробиваются через немцев. Местное население говорит, что «ранком в недiлю проходили солдати. А у вечерi пушки йшли». Должно быть, наши дивизионки. «Тiльки годину постояли i далi подались. Такi заморенi, невеселi солдати».
   А где фронт? Спереди, сзади, справа, слева? Существует ли он? На карте его обычно обозначают жирной красной линией; противника — синей. Вчера еще эта синяя линия была по ту сторону Оскола. А сейчас?
   Пожалуй, до утра немцы ничего не предпринимали. Разведчиков они, вероятно, не раньше двух часов послали, заметив, что мы молчим. Часа в три— четыре начали переправлять пехоту. Даже позже: сборы, приказы и тому подобное — часов в пять. Сейчас восемь, без пяти восемь. Моторазведка, конечно, могла бы уже нас догнать. Вероятно, ее нет у них. А пехота не догонит. Танки и автомашины раньше вечера, а то и завтрашнего утра, на эту сторону не переберутся. Все зависит от того, есть ли у них понтонные парки.
   Немцы подошли к Воронежу. Возможно, они его уже взяли. Почему не слышно стрельбы? Позавчера еще канонада доносилась с севера. Потом стала тише и передвинулась на северо— восток. Сейчас вообще ничего не слышно. Тишина.
   Солдаты толкутся у котла с кулешом. Как всегда, ворчат, что мало наливают. Трясут яблони. Я встаю и подхожу к Ширяеву. Он сидит и чистит пистолет. Рядом сохнут портянки.
   — Будем трогаться, что ли?
   Сощурив глаза, Ширяев рассматривает на свет ствол пистолета.
   — Вот хлопцы покушают, и двинем. Минут двадцать, не больше.
   — Сколько до Ново— Беленькой осталось?
   — Километров шестьдесят — семьдесят. Вон карта лежит.
   Я меряю по карте. Выходит шестьдесят пять километров.
   — Два перехода еще.
   — Если поднажмем — завтра к обеду будем.
   — Быть-то будем, но застанем ли мы там кого. Боюсь, что не того, кого нужно. Не нравится мне эта тишина…
   Подходит адъютант старший, весь красный от веснушек, лейтенант Саврасов. У него озабоченный вид. Подсаживается, закуривает.
   — Двух человек уже не хватает.
   Ширяев кладет пистолет на портянку и поворачивается к Саврасову.
   — Как не хватает?
   — А черт его знает как… Сидоренко из первой роты и Кваст из второй. Вечером еще были…
   — Куда же они делись?
   Саврасов пожимает плечами.
   — Может, ноги потерли? А?
   — Не думаю.
   — Давай сюда командиров рот.
   Ширяев быстро собирает пистолет и наматывает портянки. Приходят командиры рот.
   Оказывается, что Сидоренко и Кваст односельчане. Откуда-то из— под Двуречной. К одному из них даже жена приезжала, когда мы в обороне стояли. Всегда держались вместе, хотя были в разных ротах. Раньше за ними ничего не замечалось.
   Ширяев слушает молча, плотно сжав губы. Смотрит куда-то в сторону. Не вставая и не глядя на командиров рот, говорит медленно, почти без выражения:
   — Если потеряется еще хоть один человек — расстреляю из этого вот пистолета. — Он хлопает себя по кобуре. — Понятно?
   Командиры рот ничего не отвечают, стоят и смотрят в землю. У одного дергается веко.
   — Этих двух уже не найти. Дома, защитнички… Отвоевались… — Он ругается и встает. — Подымайте людей.
   Глаза у него узкие и колючие. Я никогда не видал его таким. Он оправляет гимнастерку, убирает складки с живота, — все это резкими, короткими движениями, — ставит пистолет на предохранитель и прячет в кобуру.
   Бойцы выходят на дорогу. На ходу заматывают обмотки. В руках котелки с молоком. У ворот стояли женщины — молчаливые, с вытянутыми вдоль тела тяжелыми, грубыми руками. У каждого дома стоят, смотрят, как мы проходим мимо. И дети смотрят. Никто не бежит за нами. Все стоят и смотрят.
   Только одна бабушка в самом конце села подбегает маленьким старушечьим шажком. Лицо в морщинах, точно в паутине. В руках горшочек с ряженкой. Кто-то из бойцов подставляет котелок. «Спасибо, бабуся». Бабуся быстро— быстро крестит его и так же быстро ковыляет назад, не оборачиваясь.
   Мы идем дальше.


— 5 -


   С Игорем сталкиваемся совершенно неожиданно. Он и Лазаренко — связной штаба, оба верхами, вырастают перед нами точно из— под земли. Кони взмыленные, храпят. Игорь без пилотки, черный от пыли, на щеке царапина.
   — Воды!
   Впивается в фляжку. Запрокинув голову, долго пьет, двигая кадыком. Вода льется за воротник, оставляя белые дорожки на шее и подбородке. Мы ничего не спрашиваем.
   — Перевяжи кобылу, Лазаренко…
   Лазаренко отводит лошадей. Большая рыжая кобыла — по— моему, Комиссарова — хромает. Пуля пробила левую заднюю ногу. Кровь запеклась, липнут мухи.
   Игорь вытирает ладонью губы и садится на обочину.
   — Дела дерьмовые, — коротко говорит он, — полк накрылся…
   Мы молчим.
   — Майор убит… комиссар тоже…
   Игорь кусает нижнюю губу. Губы у него совершенно черные от пыли, сухие, потрескавшиеся.
   — Второй батальон сейчас неизвестно где… От третьего — рожки да ножки. Артиллерии нет. Одна сорокапятимиллиметровка осталась, и та с подбитым колесом… Дайте закурить… Портсигар потерял.
   Закуриваем все трое. Газеты нет, рвем листочки из блокнота.
   — Максимов сейчас за командира полка. Тоже ранен. В левую руку… в мякоть. Велел вас разыскать и повернуть.
   — Куда?
   — А кто его знает теперь куда… Карта есть? У меня ни черта не осталось. Ни карты, ни планшетки, ни связного. Пришлось Лазаренко с собой взять.
   — А Афонька что, убит?
   — Ранен… Может, и умер уже… В живот попало… Направил в медсанбат, а тот тоже вдребезги…
   — И медсанбат?
   — И медсанбат. И рота связи дивизионная, и тылы все… Дай еще воды…
   Он делает еще несколько глотков, полощет рот. Сейчас я только замечаю, как сильно он похудел за эти два дня. Щеки провалились. Цыганские глаза блестят, волосы спиральками прилипли ко лбу.
   — Короче говоря, в полку сейчас человек сто, не больше. Вернее, когда я уезжал, было сто. Это вместе со всеми — с кладовщиками и поварами. Саперы твои пока целы. Один, кажется, только ранен… У тебя горит?
   Он прикуривает, придерживая пальцами мою цигарку. Глубоко затягивается. Выпускает дым толстой, сильной струей.
   — В общем, Максимов сказал — разыскать вас и на соединение с ним идти.
   Ширяев вытаскивает карту.
   — На соединение с ним? В каком месте?
   — Со штадивом связь потеряли. — Игорь скребет затылок мундштуком. Максимов сам принял решение. По— видимому, штадив от нас отрезан. Последнее место его было километров двадцать от Ново— Беленькой. Но до Ново— Беленькой мы так и не дошли.
   — А где сейчас немцы?
   — Немцы? Яичницу жрут километрах в десяти — двенадцати отсюда. И шнапсом запивают…
   — Много их?
   — Хватит! Машин сорок насчитали. Все пятитонки, трехосные. Считай по шестнадцать человек — уже шестьсот пятьдесят.
   — И куда движутся?
   — Мне не докладывали. Оттуда две дороги. Одна сюда, другая — вроде грейдера — на юг…
   — Максимов куда приказал?
   — Максимов? — Игорь тычет пальцем в карту. — На Кантемировку. Вернее, до села Хуторки. Если там не застанем, тогда строго на юг, на Старобельск.
   Мы подымаем бойцов.
   С большой дороги сворачиваем. Идем проселком. Кругом, насколько хватает глаз, высокие, сгибающиеся под тяжестью зерен хлеба. Бойцы срывают колосья, растирают ладонями и жуют спелые, золотистые зерна. Высоко в небе поют жаворонки. Идем в одних майках — в гимнастерках жарко.
   Оказывается, все произошло совершенно неожиданно. Пришли в какое-то село, расположились. Игорь был с третьим батальоном. Второй где-то впереди, километрах в пяти. Стали готовить обед. Проходящие через село раненые бойцы говорили, что немец далеко — километрах в сорока, сдержали как будто.
   И вдруг оттуда, из села, где второй батальон расположился, — танки. Штук десять — двенадцать. Никто ничего не понял. Поднялась стрельба, суматоха. Откуда-то появились немецкие автоматчики. Во время перестрелки убило майора и комиссара. Три танка подбили. Автоматчиков из села выгнали. Заняли круговую оборону. Тут-то Максимов и послал Игоря за нами. Как раз когда он выезжал из села, немцы перешли в атаку — десятка два танков и мотопехота, машин с полсотни. По пути Игоря обстреляли, ранили лошадь. Откуда у него царапина на щеке, он и сам не знает, он ничего не чувствовал.
   Пересекаем противотанковый ров. Громадными зигзагами тянется он по полю, теряясь где-то за горизонтом. Земля еще свежая, — видно, недавно работали. Траншеи чистенькие, аккуратные, растрассированные по всем правилам, старательно замаскированные травой. Трава зеленая, не успела еще высохнуть.
   Все это остается позади — громадное, ненужное, никем не использованное.
   Так идем целый день. Иногда присаживаемся где-нибудь в тени под дубом. Потом опять подымаемся, шагаем по сухой, серой дороге. Воздух дрожит от жары. Одолевает пыль. Проведешь рукой по лбу — рука черная. Тело все чешется от пота. Гимнастерки у бойцов мокрые насквозь, портянки тоже. Даже курить не хочется. Неистово звенят кузнечики.
   В каком— то селе бабы говорят, что час тому назад проехали немцы. Машин двадцать. А вечером мотоциклистов видимо— невидимо. И все туда, за лес.
   Положение осложняется. С повозками приходится расстаться. Снимаем пулеметы, патроны раздаем бойцам на руки. Часть продуктов тоже оставляем, ничего не поделаешь.
   Ночью идет дождь, мелкий, противный.


— 6 -


   На рассвете наталкиваемся на полуразрушенные сараи — каменные, без крыш, только стропила торчат. По— видимому, здесь когда-то была птицеферма: кругом полно куриного помета. День начинается пасмурный, сырой. Мы озябли, в сапогах хлюпает, губы синие. Но костров разжигать нельзя, сараи просматриваются издалека.
   Я не успеваю заснуть под натянутой Валегой плащ— палаткой, как кто-то носком сапога толкает меня в ноги.
   — Занимай оборону, инженер… Фрицы.
   Из— под палатки видны только сапоги Ширяева, собранные в гармошку, рыжие от грязи. Моросит дождь. Сквозь стропила видно серое, скучное небо.
   — Какие фрицы?
   — Посмотри — увидишь.
   Ширяев протягивает бинокль. Цепочка каких-то людей движется параллельно нашим сараям километрах в полутора от нас. Их немного — человек двадцать. Без пулеметов, — должно быть, разведка.
   Ширяев кутается в плащ— палатку.
   — И чего их сюда несет? Дороги им мало, что ли? Вот увидишь, сюда попрут, к сараям…
   Подходит Игорь.
   — Будем жесткую оборону занимать? А? Комбат?
   Он тоже, по— видимому, спал, — одна щека красная и вся в полосках. Ширяев не поворачивает головы, смотрит в бинокль.
   — Уже… Подумали, пока вы изволили дрыхнуть. Люди расположены, пулеметы расставлены. Так и есть… Остановились.
   Беру бинокль. Смотрю. Немцы о чем-то совещаются, стекла бинокля мокры от дождя, видно плохо. Приходится все время протирать. Поворачивают в нашу сторону. Один за другим спускаются в балочку. Возможно, решили идти по балке. Некоторое время никого не видно, потом фигуры появляются. Уже ближе. Вылезают из оврага и идут прямо по полю.
   — Огня не открывать, пока не скажу, — вполголоса говорит Ширяев. — Два пулемета я в соседнем сарае поставил, оттуда тоже хорошо…
   Бойцы лежат вдоль стен сарая у окон и дверей. Кто-то без гимнастерки, в голубой майке и накинутой плащ— палатке взгромоздился на стропила.
   Цепочка идет прямо на нас. Можно уже без бинокля разобрать отдельные фигуры. Автоматы у всех за плечами, — немцы ничего не ожидают. Впереди высокий, худой, в очках, — должно быть, командир. У него нет автомата и на левом боку пистолет; у немцев он всегда на левом боку. Слегка переваливается при ходьбе, — видно, устал. Рядом — маленький, с большим ранцем за спиной. Засунув руки за лямки, он курит коротенькую трубку и в такт походке кивает головой, точно клюет. Двое отстали. Наклонившись, что-то рассматривают.
   Игорь толкает меня в бок.
   — Смотри… видишь?
   В том месте, где появилась первая партия немцев, опять что-то движется. Пока трудно разобрать что — мешает дождь.
   И вдруг над самым ухом:
   — Огонь!
   Передний, в очках, тяжело опускается на землю. Его спутник тоже. И еще несколько человек. Остальные бегут, падают, спотыкаются, опять поднимаются, сталкиваются друг с другом.
   — Прекратить!
   Ширяев опускает автомат; щелкают затворы. Один немец пытается переползти. Его укладывают. Он так и застывает на четвереньках, потом медленно валится на бок. Больше ничего не видно и не слышно. Так длится несколько минут.
   Ширяев поправляет сползшую на затылок пилотку.
   — Дай закурить.
   Игорь ищет в кармане табак.
   — Сейчас опять полезут.
   Он вытягивает рыжую круглую коробку с табаком. Немцы в таких носят масло и повидло.
   — Ничего, перекурить успеем. С цигаркой все-таки веселее. — Ширяев скручивает толстенную, как палец, цигарку. — Интересуюсь, есть ли у них минометы? Если есть, тогда…
   Разорвавшаяся в двух шагах от сарая мина не дает ему окончить фразу. Вторая разрывается где-то за стеной, третья прямо в сарае.
   Обстрел длится минут пять. Ширяев сидит на корточках, прислонившись спиной к стенке. Игоря мне не видно. Мины летят сериями по пять— шесть штук. Потом перерыв в несколько секунд, и снова пять— шесть штук. Рядом кто-то стонет, высоким, почти женским голосом. Потом вдруг сразу тишина.
   Я приподнимаюсь на руках и выглядываю в окно. Немцы бегут по полю прямо на нас.
   — Слушай мою команду!…
   Ширяев вскакивает и одним прыжком оказывается у пулемета.
   Три короткие очереди. Потом одна подлиннее.
   Немцы исчезают в овраге. Мы выводим бойцов из сараев, они окапываются по ту сторону задней стенки. В сараях оставляем только два пулемета, — этого пока достаточно. У нас уже четверо раненых и шестеро убитых.
   Опять начинается обстрел. Под прикрытием минометов немцы вылезают из оврага. Они успевают пробежать метров двадцать, не больше. Местность совершенно ровная, укрыться им негде. Поодиночке убегают в овраг. Большинство так и остается на месте. На глинистой, поросшей бурьяном земле одиноко зеленеют бугорки тел.
   После третьего раза немцы прекращают атаки. Ширяев вытирает рукавом мокрый от дождя и пота лоб.
   — Сейчас окружать начнут… Я их уже знаю.
   В окно влезает Саврасов. Он страшно бледен. Мне даже кажется, что у него трясутся колени.
   — В том сарае почти всех перебило… — Он с трудом переводит дыхание. Осколком повредило пулемет… По— моему… — Он растерянно переводит глаза с комбата на меня и опять на комбата.
   — Что — «по— моему»? — резко спрашивает Ширяев.
   — Надо что-то… этого самого… решать…
   — Решать! Решать! И без тебя знаю, что решать… Сколько человек вышло из строя?
   — Я еще… не… не считал.
   — Не считал…
   Ширяев встает, подходит к задней стене сарая. Сквозь разрушенное окно видно ровное, однообразное поле без единого кустика.
   — Ну что ж? Двигаться будем, а? Здесь не даст житья…
   Поворачивается. Он несколько бледнее обычного.
   — Который час? У меня часы стали. Игорь смотрит на часы.
   — Двадцать минут двенадцатого.
   — Давайте тогда… — Ширяев жует губами. -только пулеметом одним придется пожертвовать. Прикрывать нас надо.
   Оказывается, из пулеметчиков один Филатов остался. Кругликов убит, Севастьянов ранен. Ширяев обводит глазами сарай.
   — А Седых. Где Седых?
   — Вон на стропилах сидит.
   — Давай сюда!
   Парень в майке, ловко повиснув на руках, легко спрыгивает на землю.
   — Пулемет знаешь?
   — Знаю, — тихо отвечает парень, почти не шевеля губами.
   Он смотрит прямо на Ширяева не мигая.
   Лицо у него совсем розовое, с золотистым пушком на щеках. И глаза совсем детские — веселые, голубые, чуть— чуть раскосые, с длинными, как у девушки, ресницами. С таким лицом голубей еще гонять и с соседскими мальчишками драться. И совсем не вяжутся с ним -точно спутал кто-то крепкая шея, широкие плечи, тугие, вздрагивающие от каждого движения бицепсы. Он без гимнастерки. Ветхая, вылинявшая майка трещит под напором молодых мускулов.