Страница:
— Перебило автомат… Возьмите этот…
Это, кажется, Валега, но у меня нет времени оборачиваться.
Сквозь сетку — я лежу у низенькой каменной стенки, с мелкой, как в птичниках, натянутой сеткой — опять видны бегущие немцы. Их много. Они бегут через заводской двор, стреляют из своих черных автоматов, прижимая их к животам, и это похоже на какой-то нелепый фейерверк. Немцы даже днем стреляют трассирующими пулями.
Я выпускаю целый магазин, потом другой. Фейерверк исчезает. Становится вдруг сразу тихо. Я пью воду из чьей-то фляжки и никак не могу оторваться.
— Селедку, что ли, ели, товарищ лейтенант? — говорит кто-то, придерживающий фляжку, чубатый, в тельняшке и матросской бескозырке, маленькой и мятой.
Я допиваю воду. Никогда такой, кажется, вкусной, холодной не пил. Ищу Валегу. Он тут же, набивает магазин. Маленькой золотой кучкой лежат сбоку патроны. Рядом с ним круглолицый парень торопливо, затяжка за затяжкой, докуривает бычок. Плюет на него и вдавливает в землю.
Впереди двор — асфальтированный, совершенно гладкий заводской двор. За ними свалка железа, паровоз с разбитыми вагонами и какое-то белое строение вроде железнодорожного блокпоста с балкончиком. Сзади тоже двор — пустой и большой.
Место дрянное: ни окопаться, ни укрыться — один низенький каменный заборчик.
Надо захватить будку и железо, это ясно. Здесь нам не усидеть. Я передаю приказание Фарберу и Петрову. Они тоже возле стенки, справа и слева от меня. Парень в тельняшке втыкает капсюли в круглые с крупными насечками гранаты.
— Во… правильно, — подмигивает он черным сощуренным глазом. — Я эту будку знаю. Мировая будка. И подвальчик что надо!
— Ты был там?
— Всю ночь просидели. Пока фриц не выгнал.
С вечера еще пришли. Разведка. КП искали.
Сует гранату в карман, одну втыкает за пояс. Фарбер подает знак, что у него все готово. Несколько позже — Петров. Немцы начинают стрелять из пулеметов откуда-то слева. Окопались уже, значит, сволочи. Надо торопиться, пока другие не заработали.
Парень в тельняшке, пригнувшись, точно на старте, — одна нога отставлена, другая согнута, — уголком глаза, напряженного, немигающего, смотрит на меня. На левой руке, чуть пониже локтя, что-то наколото, кажется, имя.
Я даю сигнал.
Что— то мелькает — темное и быстрое, обдающее ветром. Со стенки сыплется штукатурка. Парень в тельняшке бежит прямо к будке, размахивая автоматом. До будки метров шестьдесят, и двор абсолютно гладкий.
И вдруг весь он заполняется людьми, бегущими, кричащими, зелеными, черными, полосатыми. Парень в тельняшке уже у будки. Исчезает в дверях. Немцы беспорядочно стреляют. Потом перестают. Видно, как они бегут за будкой. Их легко узнать по широким, без поясов, шинелям.
Все это происходит так быстро, что я ничего не успеваю сообразить. Вокруг пусто. Я и Валега. И чья-то пилотка на сером асфальте.
Перелезаем через сетку. Согнувшись, бежим к будке. Посреди двора трое или четверо убитых. Все ничком. Лиц не видно.
Около будки длинная, теряющаяся где-то в железе траншея. Спрыгиваю туда. Кто-то роется в карманах убитого немца.
— Ты что делаешь?
Боец, не подымаясь, поворачивает голову. Два серых маленьких глаза на угреватом, смуглом лице удивленно смотрят на меня.
— Как что?… Трофеи беру…
Он засовывает что-то в карман, торопливо, путаясь в цепочке. По— видимому, часы.
— Шагом марш отсюда, чтоб духу твоего не было! Кто-то толкает меня в плечо.
— Да это же мой разведчик, лейтенант. Потише немножко.
Я оборачиваюсь. С сигарой во рту, парень в тельняшке. Глаза у него узкие и недобрые. Блестят из— под челки.
— А ты кто?
— Я? — Глаза его еще больше суживаются, и на шершавых загорелых щеках прыгают желвачки. — Командир пешей разведки — Чумак.
Каким— то неуловимым движением губ сигара перебрасывается в другой угол рта.
— Сейчас же прекрати этот кабак. Понятно? Я говорю медленно и неестественно спокойно.
— Собери своих людей, расставь посты. Через пятнадцать минут придешь и доложишь. Ясно?
— А вы кто такой, что приказываете?
— Ты слыхал, что я сказал? Я лейтенант, а ты старшина. Вот и все. И чтоб никаких трофеев, пока не разрешу.
Он ничего не отвечает. Смотрит. Лицо у него узкое, губы тонкие, плотно сжатые. Косая челка свисает прямо на глаза. Стоит, расставив ноги, засунув руки в карманы и слегка раскачиваясь взад и вперед.
Так мы стоим и смотрим друг на друга. Если он сейчас не повернется и не уйдет, я вытащу пистолет.
«Цвик— цвик…» Две пули ударяют прямо в стенку окопа между мной и им. Я приседаю на корточки. Одна из пуль волчком крутится у моих ног. Ударилась о что-то твердое. Разведчик даже не шевельнулся. Тонкие губы его чуть вздрагивают, и в глазах светится насмешка.
— Не понравилось, лейтенант, а?
И ленивым, привычным движением сдвинув крохотную бескозырку свою с затылка на самые глаза, он медленно, не торопясь поворачивается и уходит, слегка покачиваясь. Зад у него плотно обтянут и слегка оттопырен.
Двое бойцов тащат по траншее пулемет. Траншея узкая, и пулемет с трудом продвигается.
— Какого черта вы здесь возитесь, дорогу только загромождаете! — кричу я на них, и меня раздражает, что они молчат и только глазами моргают.
Чтобы меня пропустить, они встают и жмутся к стенке.
— Ну чего стали? Тащите дальше.
Они оба сразу хватаются за станину и стараются протиснуть пулемет дальше. Я перелезаю через него и иду по траншее.
— Точно с цепи сорвался… — доносится до меня голос одного из них.
Я сворачиваю вправо. Бойцы уже копаются в земле. Петров суетится, покрикивает на бойцов, никак не может установить пулемет, — он почему-то скатывается.
Петров еще очень молод. Недавно, по— видимому, из училища. Тоненькая шейка. Широченные, болтающиеся на ногах сапоги.
— Ну как, по— вашему, хорошо, товарищ лейтенант? — спрашивает он, подсунув под пулемет какой-то ящик. Смотрит вопросительными, невыносимо голубыми глазами.
— Ладно, сойдет.
— А второй у меня там, за тем заворотом. Хотите посмотреть? Оттуда всю насыпь видно.
Мы идем туда. Оттуда действительно хорошо видно. Немцы сидят за насыпью. Иногда мелькают каски.
Присев на корточки, я пишу донесение. Четвертая и пятая роты и взвод пеших разведчиков заняли оборону по западной окраине завода «Метиз». Людей столько-то, боеприпасов столько-то. Последнюю цифру я несколько преуменьшаю, хотя так или иначе рассчитывать сегодня на подкидку боеприпасов трудновато.
Сидорко, тот самый, которого рекомендовал мне Клишенцов, юркий, раскосый, похожий на китайчонка, только успевает засунуть донесение в пилотку, как немцы начинают атаку.
Откуда— то появляются танки. Шесть штук. Ползут справа. Из— за насыпи. Там, кажется, мост есть — от нас не видно. А у нас только четыре противотанковых ружья и десятка два гранат. Это все. Куда делась пушка? Я совсем забыл о ней. Неужели опять удрали… Вся надежда теперь на железо. Может, и не перелезут танки…
Рядом со мной загорелый бронебойщик с русыми, придающими молодцеватый вид, закрученными усиками. Ему жарко. Он по очереди сбрасывает с себя все телогрейку, гимнастерку, рубашку. Остается голый, сверкая невероятно белой, гладкой спиной.
В траншее тесно и неудобно. Все время переползают, ударяют коленями, чертыхаются.
Танки идут прямо на нас…
Плохо, что нет телефона. Трудно понять, что где делается.
Танки, остановившись у железа, открывают огонь. Снаряды ложатся где-то сзади. Вероятно, болванки, разрывов не слышно. Откуда-то справа доносится голос Чумака, резкий и гортанный. Кричит какому-то Ванюшке, чтоб гранат ему дали противотанковых.
— В подвале, в углу, где чайник стоит…
Один танк перебирается все-таки через железо. Лязгает гусеницами. Переваливаясь с боку на бок, ползет прямо на нас. Хорошо виден черный, противный крест. Полуголый бронебойщик целится, расставив ноги и упершись задом в стенку траншеи. Пилотка свалилась, и на бритой голове белый, как спина его, незагоревший кружок.
Подобьет или не подобьет?
Крест все приближается…
Кто— то кричит мне в самое ухо. Ничего не могу разобрать.
— Что такое?
— Немцы обходят слева. Пехота их левей паровоза пошла…
Почему же пулеметы молчат? Ведь там два пулемета.
Я бегу вдоль траншеи. У пулемета Петров и еще кто-то. Заело. Не пролезает лента.
— Почему второй пулемет молчит? Голубые детские глаза готовы заплакать.
— Ей— богу, не знаю. Пять минут тому назад…
— Гранаты! Давай гранаты!
Пули свистят над самой головой.
Я бросаю гранаты одну за другой. Немецкие, с длинными ручками. Дергаю за шнурок и бросаю через бруствер. Немцы уже у самых окопов. Кричат…
Почему пулемет не работает?
— А— а— а— а— а— а…
Что— то валится на меня… Я отскакиваю, с размаху ударяю гранатой… Больше у меня ничего нет в руках. Что-то грузно оседает на дно траншеи. Я бросаю еще четыре гранаты. Это последние — больше нет. Где автомат, черт возьми?
Хочу выдернуть из кобуры пистолет, ремешок зацепился. Никак не вылезает… Черт!
И вдруг… тишина…
У ног моих кто-то в серой шинели, уткнувшись лицом в угол траншеи. Перед окопами никого. Пусто. Неужели отбили?
Я бегу по траншее назад. Бойцы щелкают затворами. Все как было. Петров у пулемета.
— Все в порядке, товарищ лейтенант. Работает. Голубые глаза смеются весело, по— детски.
— Видали, как отсекли? Сразу побежали. Повернувшись к пулемету, он дает очередь. Худенькая шейка его трясется. Какая она тоненькая и жалкая! И глубокая впадина сзади. И воротник широк. Шея в нем болтается, как былинка. Вот так вот, вероятно, еще недавно стоял он у доски и моргал добрыми, голубыми глазами, не зная, что ответить учителю.
— А почему тот не работал? Он, по— моему, к вам тоже имеет кое— какое отношение.
Голубые глаза смущенно опускаются вниз.
— Я сейчас пойду узнаю, товарищ лейтенант.
Он подымается, опираясь на ствол пулемета. Руки у него тоже тоненькие, детские, с веснушками.
— Мне кажется…
Глаза его вдруг останавливаются, точно он увидел что-то необычайно интересное, и весь он медленно, как-то боком, садится на дно.
Мы даже не слышали выстрела. Пуля попала прямо в лоб, между бровями.
Его оттаскивают. Беспомощно подпрыгивают по земле ноги -тоненькие, в больших болтающихся сапогах. На пулемете уже другой. И шея у него толстая и красная. Командиром роты назначаю политрука. Иду к белой будке.
Немцы молчат. По— видимому, готовятся к следующей атаке. По траншее волокут убитых. Они мешают сейчас живым. Складывают в боковую щель. Двое бойцов, согнувшись, несут кого-то. Я сторонюсь. Белые гладкие руки с загорелыми, точно в перчатках, кистями волочатся по земле. Лица не видно. Оно в крови. Голова мотается. На макушке белый, как тюбетейка, кружок от пилотки. Бронебойщик -тот самый. Тоже кладут в щель на кого-то в замазанных кровью штанах и с выглядывающей из— за обмотки алюминиевой ложкой.
Я не успеваю дойти до белой будки. Немцы опять атакуют. Отбиваем. Потом снова…
Так длится до обеда. Двадцать — тридцать минут отдыха — перекур, набивка патронов, кусок хлеба за щеку — и опять. Опять серые фигуры, крик, трескотня, неразбериха.
Один раз «хейнкели» высоко, из поднебесья, — мы даже их не замечаем, бомбят нас. Но бомбы падают на немцев. Бойцы смеются.
Сидорко все еще нет. И двух других, посланных позже, тоже нет. Возможно, попали под бомбежку. В воздухе ни на минуту не прекращается гудение моторов. С вышки хорошо видно, как стелется белое облако над берегом.
После обеда откуда-то начинает стрелять наша артиллерия. Бьет по насыпи. Несколько шальных снарядов попадает и в наши окопы. Немцы не унимаются. Танков не пускают. Тот, с крестом, так и застрял на железе подбили. Одолевают минометы. У нас много убитых и раненых. Легких отправляем на берег. Тяжелых переносим в подвал будки, просторный, с железобетонным перекрытием.
Часам к девяти немцы выдыхаются. В десять все успокаивается. Изредка только пулеметы пофыркивают.
За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь— ясно— голубой, по— майскому теплый, с обворожительными утрами и задумчивыми фиолетовыми закатами. По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Левый берег из зеленого становится желтым, затем красновато— золотистым. На рассвете, до первых залпов артиллерии, затянутый предрассветным прозрачным туманом, беззаботно спокойный и широкий, с еле— еле прорисовывающимися только полосками дальних лесов, он нежен, как акварель.
Медленно и неохотно рассеивается туман. Некоторое время держится еще застывшей молочной пеленой над самой рекой, потом исчезает, растворившись в прозрачном утреннем воздухе.
И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Переливисто раскатывается эхо над непроснувшейся Волгой. Затем вторая, третья, четвертая, и, наконец, все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады.
Так начинается день. А с ним…
Ровно в семь, бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется «рама». Поблескивая на виражах в утренних косых лучах стеклами кабины, долго, старательно кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым, прерывистым по звуку мотором и медленно, точно фантастическая двухвостая рыба, уплывает к себе на запад.
Это вступление.
За ним — «певуны». «Певуны», или «музыканты» — по— нашему, «штукас» по— немецки, красноносые, лапчатые, точно готовящиеся схватить что-то птицы. Бочком как-то, косой цепочкой плывут они в золотистом осеннем небе среди ватных разрывов зенитных снарядов.
Едва протерев глаза, покашливая от утренней папиросы, вылезаем мы из своих землянок и, сощурившись, следим за первой десяткой. Она определит весь день. По ней мы узнаем, какой у немцев по расписанию квадрат, где сегодня земля будет дрожать, как студень, где солнца не будет видно из— за дыма и пыли, на каком участке всю ночь будут хоронить убитых, ремонтировать поврежденные пулеметы и пушки, копать новые щели и землянки взамен исчезнувших, стертых с лица земли.
Когда цепочка проплывает над нашей головой, мы облегченно вздыхаем, скидываем рубашки и поливаем друг другу воду на руки из котелков.
Когда же передний, не долетев еще до нас, начинает сваливаться на правое крыло, мы забиваемся в щели, ругаемся, смотрим на часы — господи боже мой, до вечера еще целых четырнадцать часов! — и, скосив глаза, считаем свистящие над головой бомбы. Мы уже знаем, что каждый из «певунов» тащит у себя под брюхом от одиннадцати до восемнадцати штук, что сбросят их не все сразу, сделают еще два или три захода, психологически распределяя дозы, и что в последнем заходе особенно устрашающе загудят сирены, а бомбы сбросит только один, а может, даже и не сбросит, а только кулаком помашет.
И так будет длиться целый день, пока солнце не скроется за Мамаевым курганом. Или нас, или соседей. Если не соседей, так нас. Если не бомбят, так лезут в атаку. Если не лезут в атаку — бомбят.
Время от времени прилетают тяжелые «юнкерсы» и «хейнкели». Их отличают по крыльям и моторам. У «хейнкелей» крылья закругляющиеся, у «юнкерсов» обрубленные и моторы с фюзеляжем в одну линию, как гребешок.
Плывут высоко, углом вперед, и бомбы свои, светлые и тяжелые, роняют лениво, вразнобой, не снисходя до пикировки. Поэтому мы их не любим — эти тяжелые «юнкерсы»: никогда не знаешь, куда уронят бомбы. И залетают всегда со стороны солнца, чтоб глаза слепить.
Целый день звенят в воздухе «мессеры», парочками рыская над берегом. Стреляют из пушек. Иногда сбрасывают по четыре небольшие аккуратненькие бомбочки, по две из— под каждого крыла, или длинные, похожие на сигару, ящики с трещотками, противопехотными гранатами. Гранаты рассыпаются, а футляр долго еще кувыркается в воздухе, а потом мы стираем в нем белье — две половинки, совсем как корыто.
По утрам, с первыми лучами солнца, неистово гудя, проносятся над головами наши «илюши» — штурмовики, и почти сейчас же возвращаются, продырявленные, бесхвостые, чуть не задевая нас колесами. Возвращается половина, а то и меньше. «Мессеры» долго еще кружатся над Волгой, а где-то далеко, за Ахтубой, чернеет печальный черный гриб горящего самолета.
Задравши до боли в позвоночнике головы, мы следим за воздушными боями. Я никак не могу угадать, где наши и где немцы — маленькие черненькие самолеты вертятся как сумасшедшие высоко в поднебесье — иди разбери. Один Валега никогда не ошибается, глаз у него острый, охотничий — на любой высоте «миг» от «мессера» отличит.
Это, кажется, Валега, но у меня нет времени оборачиваться.
Сквозь сетку — я лежу у низенькой каменной стенки, с мелкой, как в птичниках, натянутой сеткой — опять видны бегущие немцы. Их много. Они бегут через заводской двор, стреляют из своих черных автоматов, прижимая их к животам, и это похоже на какой-то нелепый фейерверк. Немцы даже днем стреляют трассирующими пулями.
Я выпускаю целый магазин, потом другой. Фейерверк исчезает. Становится вдруг сразу тихо. Я пью воду из чьей-то фляжки и никак не могу оторваться.
— Селедку, что ли, ели, товарищ лейтенант? — говорит кто-то, придерживающий фляжку, чубатый, в тельняшке и матросской бескозырке, маленькой и мятой.
Я допиваю воду. Никогда такой, кажется, вкусной, холодной не пил. Ищу Валегу. Он тут же, набивает магазин. Маленькой золотой кучкой лежат сбоку патроны. Рядом с ним круглолицый парень торопливо, затяжка за затяжкой, докуривает бычок. Плюет на него и вдавливает в землю.
Впереди двор — асфальтированный, совершенно гладкий заводской двор. За ними свалка железа, паровоз с разбитыми вагонами и какое-то белое строение вроде железнодорожного блокпоста с балкончиком. Сзади тоже двор — пустой и большой.
Место дрянное: ни окопаться, ни укрыться — один низенький каменный заборчик.
Надо захватить будку и железо, это ясно. Здесь нам не усидеть. Я передаю приказание Фарберу и Петрову. Они тоже возле стенки, справа и слева от меня. Парень в тельняшке втыкает капсюли в круглые с крупными насечками гранаты.
— Во… правильно, — подмигивает он черным сощуренным глазом. — Я эту будку знаю. Мировая будка. И подвальчик что надо!
— Ты был там?
— Всю ночь просидели. Пока фриц не выгнал.
С вечера еще пришли. Разведка. КП искали.
Сует гранату в карман, одну втыкает за пояс. Фарбер подает знак, что у него все готово. Несколько позже — Петров. Немцы начинают стрелять из пулеметов откуда-то слева. Окопались уже, значит, сволочи. Надо торопиться, пока другие не заработали.
Парень в тельняшке, пригнувшись, точно на старте, — одна нога отставлена, другая согнута, — уголком глаза, напряженного, немигающего, смотрит на меня. На левой руке, чуть пониже локтя, что-то наколото, кажется, имя.
Я даю сигнал.
Что— то мелькает — темное и быстрое, обдающее ветром. Со стенки сыплется штукатурка. Парень в тельняшке бежит прямо к будке, размахивая автоматом. До будки метров шестьдесят, и двор абсолютно гладкий.
И вдруг весь он заполняется людьми, бегущими, кричащими, зелеными, черными, полосатыми. Парень в тельняшке уже у будки. Исчезает в дверях. Немцы беспорядочно стреляют. Потом перестают. Видно, как они бегут за будкой. Их легко узнать по широким, без поясов, шинелям.
Все это происходит так быстро, что я ничего не успеваю сообразить. Вокруг пусто. Я и Валега. И чья-то пилотка на сером асфальте.
Перелезаем через сетку. Согнувшись, бежим к будке. Посреди двора трое или четверо убитых. Все ничком. Лиц не видно.
Около будки длинная, теряющаяся где-то в железе траншея. Спрыгиваю туда. Кто-то роется в карманах убитого немца.
— Ты что делаешь?
Боец, не подымаясь, поворачивает голову. Два серых маленьких глаза на угреватом, смуглом лице удивленно смотрят на меня.
— Как что?… Трофеи беру…
Он засовывает что-то в карман, торопливо, путаясь в цепочке. По— видимому, часы.
— Шагом марш отсюда, чтоб духу твоего не было! Кто-то толкает меня в плечо.
— Да это же мой разведчик, лейтенант. Потише немножко.
Я оборачиваюсь. С сигарой во рту, парень в тельняшке. Глаза у него узкие и недобрые. Блестят из— под челки.
— А ты кто?
— Я? — Глаза его еще больше суживаются, и на шершавых загорелых щеках прыгают желвачки. — Командир пешей разведки — Чумак.
Каким— то неуловимым движением губ сигара перебрасывается в другой угол рта.
— Сейчас же прекрати этот кабак. Понятно? Я говорю медленно и неестественно спокойно.
— Собери своих людей, расставь посты. Через пятнадцать минут придешь и доложишь. Ясно?
— А вы кто такой, что приказываете?
— Ты слыхал, что я сказал? Я лейтенант, а ты старшина. Вот и все. И чтоб никаких трофеев, пока не разрешу.
Он ничего не отвечает. Смотрит. Лицо у него узкое, губы тонкие, плотно сжатые. Косая челка свисает прямо на глаза. Стоит, расставив ноги, засунув руки в карманы и слегка раскачиваясь взад и вперед.
Так мы стоим и смотрим друг на друга. Если он сейчас не повернется и не уйдет, я вытащу пистолет.
«Цвик— цвик…» Две пули ударяют прямо в стенку окопа между мной и им. Я приседаю на корточки. Одна из пуль волчком крутится у моих ног. Ударилась о что-то твердое. Разведчик даже не шевельнулся. Тонкие губы его чуть вздрагивают, и в глазах светится насмешка.
— Не понравилось, лейтенант, а?
И ленивым, привычным движением сдвинув крохотную бескозырку свою с затылка на самые глаза, он медленно, не торопясь поворачивается и уходит, слегка покачиваясь. Зад у него плотно обтянут и слегка оттопырен.
Двое бойцов тащат по траншее пулемет. Траншея узкая, и пулемет с трудом продвигается.
— Какого черта вы здесь возитесь, дорогу только загромождаете! — кричу я на них, и меня раздражает, что они молчат и только глазами моргают.
Чтобы меня пропустить, они встают и жмутся к стенке.
— Ну чего стали? Тащите дальше.
Они оба сразу хватаются за станину и стараются протиснуть пулемет дальше. Я перелезаю через него и иду по траншее.
— Точно с цепи сорвался… — доносится до меня голос одного из них.
Я сворачиваю вправо. Бойцы уже копаются в земле. Петров суетится, покрикивает на бойцов, никак не может установить пулемет, — он почему-то скатывается.
Петров еще очень молод. Недавно, по— видимому, из училища. Тоненькая шейка. Широченные, болтающиеся на ногах сапоги.
— Ну как, по— вашему, хорошо, товарищ лейтенант? — спрашивает он, подсунув под пулемет какой-то ящик. Смотрит вопросительными, невыносимо голубыми глазами.
— Ладно, сойдет.
— А второй у меня там, за тем заворотом. Хотите посмотреть? Оттуда всю насыпь видно.
Мы идем туда. Оттуда действительно хорошо видно. Немцы сидят за насыпью. Иногда мелькают каски.
Присев на корточки, я пишу донесение. Четвертая и пятая роты и взвод пеших разведчиков заняли оборону по западной окраине завода «Метиз». Людей столько-то, боеприпасов столько-то. Последнюю цифру я несколько преуменьшаю, хотя так или иначе рассчитывать сегодня на подкидку боеприпасов трудновато.
Сидорко, тот самый, которого рекомендовал мне Клишенцов, юркий, раскосый, похожий на китайчонка, только успевает засунуть донесение в пилотку, как немцы начинают атаку.
Откуда— то появляются танки. Шесть штук. Ползут справа. Из— за насыпи. Там, кажется, мост есть — от нас не видно. А у нас только четыре противотанковых ружья и десятка два гранат. Это все. Куда делась пушка? Я совсем забыл о ней. Неужели опять удрали… Вся надежда теперь на железо. Может, и не перелезут танки…
Рядом со мной загорелый бронебойщик с русыми, придающими молодцеватый вид, закрученными усиками. Ему жарко. Он по очереди сбрасывает с себя все телогрейку, гимнастерку, рубашку. Остается голый, сверкая невероятно белой, гладкой спиной.
В траншее тесно и неудобно. Все время переползают, ударяют коленями, чертыхаются.
Танки идут прямо на нас…
Плохо, что нет телефона. Трудно понять, что где делается.
Танки, остановившись у железа, открывают огонь. Снаряды ложатся где-то сзади. Вероятно, болванки, разрывов не слышно. Откуда-то справа доносится голос Чумака, резкий и гортанный. Кричит какому-то Ванюшке, чтоб гранат ему дали противотанковых.
— В подвале, в углу, где чайник стоит…
Один танк перебирается все-таки через железо. Лязгает гусеницами. Переваливаясь с боку на бок, ползет прямо на нас. Хорошо виден черный, противный крест. Полуголый бронебойщик целится, расставив ноги и упершись задом в стенку траншеи. Пилотка свалилась, и на бритой голове белый, как спина его, незагоревший кружок.
Подобьет или не подобьет?
Крест все приближается…
Кто— то кричит мне в самое ухо. Ничего не могу разобрать.
— Что такое?
— Немцы обходят слева. Пехота их левей паровоза пошла…
Почему же пулеметы молчат? Ведь там два пулемета.
Я бегу вдоль траншеи. У пулемета Петров и еще кто-то. Заело. Не пролезает лента.
— Почему второй пулемет молчит? Голубые детские глаза готовы заплакать.
— Ей— богу, не знаю. Пять минут тому назад…
— Гранаты! Давай гранаты!
Пули свистят над самой головой.
Я бросаю гранаты одну за другой. Немецкие, с длинными ручками. Дергаю за шнурок и бросаю через бруствер. Немцы уже у самых окопов. Кричат…
Почему пулемет не работает?
— А— а— а— а— а— а…
Что— то валится на меня… Я отскакиваю, с размаху ударяю гранатой… Больше у меня ничего нет в руках. Что-то грузно оседает на дно траншеи. Я бросаю еще четыре гранаты. Это последние — больше нет. Где автомат, черт возьми?
Хочу выдернуть из кобуры пистолет, ремешок зацепился. Никак не вылезает… Черт!
И вдруг… тишина…
У ног моих кто-то в серой шинели, уткнувшись лицом в угол траншеи. Перед окопами никого. Пусто. Неужели отбили?
Я бегу по траншее назад. Бойцы щелкают затворами. Все как было. Петров у пулемета.
— Все в порядке, товарищ лейтенант. Работает. Голубые глаза смеются весело, по— детски.
— Видали, как отсекли? Сразу побежали. Повернувшись к пулемету, он дает очередь. Худенькая шейка его трясется. Какая она тоненькая и жалкая! И глубокая впадина сзади. И воротник широк. Шея в нем болтается, как былинка. Вот так вот, вероятно, еще недавно стоял он у доски и моргал добрыми, голубыми глазами, не зная, что ответить учителю.
— А почему тот не работал? Он, по— моему, к вам тоже имеет кое— какое отношение.
Голубые глаза смущенно опускаются вниз.
— Я сейчас пойду узнаю, товарищ лейтенант.
Он подымается, опираясь на ствол пулемета. Руки у него тоже тоненькие, детские, с веснушками.
— Мне кажется…
Глаза его вдруг останавливаются, точно он увидел что-то необычайно интересное, и весь он медленно, как-то боком, садится на дно.
Мы даже не слышали выстрела. Пуля попала прямо в лоб, между бровями.
Его оттаскивают. Беспомощно подпрыгивают по земле ноги -тоненькие, в больших болтающихся сапогах. На пулемете уже другой. И шея у него толстая и красная. Командиром роты назначаю политрука. Иду к белой будке.
Немцы молчат. По— видимому, готовятся к следующей атаке. По траншее волокут убитых. Они мешают сейчас живым. Складывают в боковую щель. Двое бойцов, согнувшись, несут кого-то. Я сторонюсь. Белые гладкие руки с загорелыми, точно в перчатках, кистями волочатся по земле. Лица не видно. Оно в крови. Голова мотается. На макушке белый, как тюбетейка, кружок от пилотки. Бронебойщик -тот самый. Тоже кладут в щель на кого-то в замазанных кровью штанах и с выглядывающей из— за обмотки алюминиевой ложкой.
Я не успеваю дойти до белой будки. Немцы опять атакуют. Отбиваем. Потом снова…
Так длится до обеда. Двадцать — тридцать минут отдыха — перекур, набивка патронов, кусок хлеба за щеку — и опять. Опять серые фигуры, крик, трескотня, неразбериха.
Один раз «хейнкели» высоко, из поднебесья, — мы даже их не замечаем, бомбят нас. Но бомбы падают на немцев. Бойцы смеются.
Сидорко все еще нет. И двух других, посланных позже, тоже нет. Возможно, попали под бомбежку. В воздухе ни на минуту не прекращается гудение моторов. С вышки хорошо видно, как стелется белое облако над берегом.
После обеда откуда-то начинает стрелять наша артиллерия. Бьет по насыпи. Несколько шальных снарядов попадает и в наши окопы. Немцы не унимаются. Танков не пускают. Тот, с крестом, так и застрял на железе подбили. Одолевают минометы. У нас много убитых и раненых. Легких отправляем на берег. Тяжелых переносим в подвал будки, просторный, с железобетонным перекрытием.
Часам к девяти немцы выдыхаются. В десять все успокаивается. Изредка только пулеметы пофыркивают.
— 20 -
В подвале невыносимо накурено. Дым стелется пластами. Коптит фитиль в тарелочке. Раненые — ими забит весь подвал — просят воды. А воды нет. Приходится с Волги носить, а по дороге все распивают.
Валега дает кусок хлеба и сала. Ем без всякого аппетита.
Чумак приходит в разодранной тельняшке, растрепанный. Садится на стол. На меня не смотрит. Стягивает через голову тельняшку. На груди его, мускулистой и загорелой, синий орел с женщиной в когтях. Под левым соском сердце, проткнутое кинжалом, на плече — череп и кости. Ниже локтя маленькая сквозная дырочка, почти без крови. Кость, по— видимому, цела, кисть работает. Маруся — санинструктор, румяная, толстощекая, с двумя завязанными сзади желтенькими косичками — перевязывает рану.
Разведчики сегодня подбили два танка. Один — Чумак, другой -тот самый угреватый разведчик, из— за которого у нас стычка произошла.
Я спрашиваю Чумака, почему он ни о чем не докладывает.
— А о чем докладывать?
— О сегодняшнем дне. О потерях. Существует в армии такой порядок докладывать после боя.
Чумак медленно поворачивается. Я не вижу его лица. Блестит потная, с глубокой ложбинкой вдоль позвоночника, спина.
— День, сами видали, солнечный, а потери — ну какие же потери? Бескозырку потерял, вот и все. Будут еще вопросы?
— Будут. Только не здесь. Выйдем на минутку.
— А там пули. Убить может. Я проглатываю пилюлю и направляюсь к выходу. Он тоже.
Прислонившись плечом к косяку двери, жует папиросу.
— Знаете что, товарищ лейтенант? Давайте по— мирному. Не трогайте разведчиков. Ей— богу, лучше будет.
— Лучше или хуже, другой вопрос. Сколько у вас людей?
— Двадцать четыре. Как было, так и осталось. А разведчиков, советую…
— Танк кто подбил?
— А кто бы ни подбил, не все ли равно?
— Вы подбили?
— Ну, я… Не вы же…
— Расскажите, как вы его подбили.
— Ей— богу, спать охота. После войны о танках поговорим.
— Рекомендую вам запомнить, что я сейчас за комбата.
— А я откуда знаю?
— Вот я вам и говорю.
— Комбат — Клишенцов. Кроме того, я подчиняюсь только командиру полка и начальнику разведки.
— Их сейчас нет, поэтому вы подчиняться должны мне. Я заместитель командира полка по инженерной части.
Чумак искоса смотрит на меня своим острым глазом.
— Вместо Цыгейкина, что ли?
— Да, вместо Цыгейкина.
Пауза. Плевок через губу.
— Что ж… Мы с саперами обычно душа в душу.
— Надеюсь, что и впредь так будет.
— Надеюсь.
— А теперь расскажите о танках. Как фамилия того второго, который подбил?
— Корф.
— Рядовой?
— Рядовой.
— Это его первый танк?
— Нет, четвертый. Первые три у Касторной.
— Награжден?
— Нет.
— Почему?
— А хрен его знает почему. Материал подавали…
— Через час дадите мне новый материал. О нем. И о других тоже. Ясно?
На этом разговор кончается. Идет он в самых сдержанных тонах.
— Разрешите идти, товарищ заместитель командира полка по инженерной части?
Я ничего не отвечаю и спускаюсь вниз. Все тело ломит. Режет глаза. Вероятно, от дыма — страшно все-таки накурено.
Составляю донесение. Рядом, положив голову на руки, спит Фарбер. Он забежал на минутку за табаком и доложить о потерях. И так и заснул над раскрытым портсигаром с недокуренной цигаркой в руке. В углу кто-то тихо разговаривает, попыхивая папиросой. Доносятся только отдельные фразы.
— А у меня как раз заело. Каблуком пришлось отбивать. Потом у Павленко прошу патронов. А он лежит, уткнувшись лицом в землю, и серое что-то течет…
Потом вдруг появляется Игорь. Стоит передо мной и смеется. И усики его не маленькие, черненькие, а, как у того бронебойщика, залихватски закрученные у углов рта. Я спрашиваю, как он сюда попал. Он ничего не отвечает и только смеется. И на груди у него синий орел с женщиной в когтях. Прямо на гимнастерке. И у орла прищуренные глаза, и он тоже смеется. Надо, чтобы он перестал смеяться. Надо сорвать его с гимнастерки. Я протягиваю руку, но меня кто-то держит за плечо. Держит и трясет.
— Лейтенант… А лейтенант…
Я открываю глаза.
Небритое лицо. Серые холодные глаза. Прямой, костистый нос. Волосы зачесаны под пилотку. Самое обыкновенное, усталое лицо. Немного слишком холодные глаза.
— Проснись, лейтенант, волосы сожжешь. Тарелка с фитилем у самой моей головы невыносимо коптит.
— Что вам надо?
Человек с серыми глазами снимает пилотку и кладет ее рядом на стол.
— Моя фамилия Абросимов. Я начальник штаба полка.
Я встаю.
— Сидите, — переходит он вдруг на «вы». — Вы лейтенант Керженцев? Новый инженер вместо Цыгейкина, так я понял из вашего донесения?
— Да.
Он проводит рукой по лицу, по глазам, некоторое время, не мигая, смотрит на коптящий фитиль. Чувствуется, что он так же, как и мы, смертельно устал.
Я докладываю обстановку. Он слушает внимательно, не перебивая, ковыряя ногтем доску стола.
— Петрова, говорите, значит, убило?
— Да. Снайпер, должно быть. Прямо в лоб.
— Так— с… — Нижними зубами он покусывает верхнюю губу.
— Потери вообще довольно значительные. Убитых двадцать пять. Раненых около полусотни. Один пулемет вышел из строя. Осколком ствол перебило.
— А соседи кто?
— Слева второй батальон нашего же полка. Справа же…
Я задумываюсь. Фарбер мне говорил, но у меня выпало из памяти.
— Справа сорок пятый, товарищ капитан, — вставляет Чумак. Он стоит тут же рядом, засунув руки в карманы. — От них представитель приходил. Мы с ним стык уточняли.
— Сорок пятый… — задумчиво говорит Абросимов и встает. Застегивает телогрейку.
— Ну что ж, Керженцев. Пройдемся по обороне, а потом, потом придется тебе батальон принимать.
Он пристально, точно оценивая, смотрит на меня. Застегивает пуговицы. Они большие и никак не пролезают в петли.
— Клишенцова — комбата — убило. Бомбой. Прямое попадание. Придется временно покомандовать батальоном. Ничего не поделаешь…
И, повернувшись в сторону Чумака:
— Химику ногу оторвало. На ту сторону повезли. Ну, пошли, инженер. Или комбат, вернее.
Только когда мы выходим, я замечаю, что в углу копошатся связисты, двое, с желтенькими, вырезанными из консервной банки звездочками на пилотках.
Подымаемся наверх. У входа часовой. Я его уже знаю. Его фамилия Калабин. У него большое родимое пятно на щеке. Хороший стрелок. На моих глазах четверых убил. Он из— под Костромы, и дома у него жена ожидает ребенка.
На дворе прохладно. Я вдыхаю полной грудью свежий ночной воздух. Небо чистое и звездное. Большая Медведица над Мамаевым курганом — косая и яркая. Где-то над головой однообразно, как мотоцикл, тарахтит «кукурузник». Точно на месте топчется. Присмотревшись, различаю силуэт. Он летит к Мамаеву кургану. Справа, вероятно над «Красным Октябрем», висят ракеты, около десятка, осыпающиеся золотым дождем искр. Стрельбы никакой. Тишина.
Идем по траншее. Закутанные в шинели фигуры. Винтовки на брустверах. «Кукурузник» бомбит уже где-то за Мамаевым курганом, — видны вспышки. Щупают небо немецкие прожекторы. Подбитые танки — три штуки все-таки подожгли за день — все еще горят, и противный, едкий дым стелется над нашими окопами. Ветер в нашу сторону.
Я прощаюсь с капитаном на самом нашем левом фланге, у пробоины в стене. Дальше идет второй батальон.
— Ну, смотри, комбат, не подкачай. Завтра опять «сабантуй»… А патронов пришлем. И к утру уже пушки будут. С ними все-таки веселей.
И уходит вместе со своим связным в сторону полуразрушенного корпуса. Там, кажется, КП соседа.
Некоторое время видно еще, как они перепрыгивают через железо. Потом скрываются.
Прислонившись к брустверу, смотрю в сторону немцев. Там тихо и темно. В одном только месте что-то вроде огонька. Вспыхивает и гаснет. Неосторожный наблюдатель, должно быть. Курит. А может, так, тлеет что-нибудь.
До чего тихо.
А завтра опять «сабантуй». Самолеты, крик, трескотня.
Сегодня сдержали все-таки. Только в одном месте потеснили нас немцы. У Фарбера. На самом правом фланге. Метров на сорок. Придется перекинуть туда горбоносого лейтенанта с его взводом. Рамов, что ли, его фамилия. Боевой как будто парень. Мне он сегодня понравился. А часика в три — контратакуем…
Я иду в подвал.
У будки уже другой часовой — маленький, в волочащейся по земле плащ— палатке. Его я не знаю.
Бранятся в телефон связисты:
— Мрамор! Я — Гранит. Как слышишь? Мрамор, Мрамор! Сукин сын, опять прикуривать пошел. Мрамор, Мрамор, ядри твою бабушку…
Желтеет солома в углу. Валега, конечно, позаботился. Завалюсь сейчас. Два часа, целых два часа буду спать. Как убитый.
— В два разбудишь, Валега. В четверть третьего.
Ответа не слышу. Уткнувшись в чей-то мягкий, теплый, пахнущий потом живот, я уже сплю.
Валега дает кусок хлеба и сала. Ем без всякого аппетита.
Чумак приходит в разодранной тельняшке, растрепанный. Садится на стол. На меня не смотрит. Стягивает через голову тельняшку. На груди его, мускулистой и загорелой, синий орел с женщиной в когтях. Под левым соском сердце, проткнутое кинжалом, на плече — череп и кости. Ниже локтя маленькая сквозная дырочка, почти без крови. Кость, по— видимому, цела, кисть работает. Маруся — санинструктор, румяная, толстощекая, с двумя завязанными сзади желтенькими косичками — перевязывает рану.
Разведчики сегодня подбили два танка. Один — Чумак, другой -тот самый угреватый разведчик, из— за которого у нас стычка произошла.
Я спрашиваю Чумака, почему он ни о чем не докладывает.
— А о чем докладывать?
— О сегодняшнем дне. О потерях. Существует в армии такой порядок докладывать после боя.
Чумак медленно поворачивается. Я не вижу его лица. Блестит потная, с глубокой ложбинкой вдоль позвоночника, спина.
— День, сами видали, солнечный, а потери — ну какие же потери? Бескозырку потерял, вот и все. Будут еще вопросы?
— Будут. Только не здесь. Выйдем на минутку.
— А там пули. Убить может. Я проглатываю пилюлю и направляюсь к выходу. Он тоже.
Прислонившись плечом к косяку двери, жует папиросу.
— Знаете что, товарищ лейтенант? Давайте по— мирному. Не трогайте разведчиков. Ей— богу, лучше будет.
— Лучше или хуже, другой вопрос. Сколько у вас людей?
— Двадцать четыре. Как было, так и осталось. А разведчиков, советую…
— Танк кто подбил?
— А кто бы ни подбил, не все ли равно?
— Вы подбили?
— Ну, я… Не вы же…
— Расскажите, как вы его подбили.
— Ей— богу, спать охота. После войны о танках поговорим.
— Рекомендую вам запомнить, что я сейчас за комбата.
— А я откуда знаю?
— Вот я вам и говорю.
— Комбат — Клишенцов. Кроме того, я подчиняюсь только командиру полка и начальнику разведки.
— Их сейчас нет, поэтому вы подчиняться должны мне. Я заместитель командира полка по инженерной части.
Чумак искоса смотрит на меня своим острым глазом.
— Вместо Цыгейкина, что ли?
— Да, вместо Цыгейкина.
Пауза. Плевок через губу.
— Что ж… Мы с саперами обычно душа в душу.
— Надеюсь, что и впредь так будет.
— Надеюсь.
— А теперь расскажите о танках. Как фамилия того второго, который подбил?
— Корф.
— Рядовой?
— Рядовой.
— Это его первый танк?
— Нет, четвертый. Первые три у Касторной.
— Награжден?
— Нет.
— Почему?
— А хрен его знает почему. Материал подавали…
— Через час дадите мне новый материал. О нем. И о других тоже. Ясно?
На этом разговор кончается. Идет он в самых сдержанных тонах.
— Разрешите идти, товарищ заместитель командира полка по инженерной части?
Я ничего не отвечаю и спускаюсь вниз. Все тело ломит. Режет глаза. Вероятно, от дыма — страшно все-таки накурено.
Составляю донесение. Рядом, положив голову на руки, спит Фарбер. Он забежал на минутку за табаком и доложить о потерях. И так и заснул над раскрытым портсигаром с недокуренной цигаркой в руке. В углу кто-то тихо разговаривает, попыхивая папиросой. Доносятся только отдельные фразы.
— А у меня как раз заело. Каблуком пришлось отбивать. Потом у Павленко прошу патронов. А он лежит, уткнувшись лицом в землю, и серое что-то течет…
Потом вдруг появляется Игорь. Стоит передо мной и смеется. И усики его не маленькие, черненькие, а, как у того бронебойщика, залихватски закрученные у углов рта. Я спрашиваю, как он сюда попал. Он ничего не отвечает и только смеется. И на груди у него синий орел с женщиной в когтях. Прямо на гимнастерке. И у орла прищуренные глаза, и он тоже смеется. Надо, чтобы он перестал смеяться. Надо сорвать его с гимнастерки. Я протягиваю руку, но меня кто-то держит за плечо. Держит и трясет.
— Лейтенант… А лейтенант…
Я открываю глаза.
Небритое лицо. Серые холодные глаза. Прямой, костистый нос. Волосы зачесаны под пилотку. Самое обыкновенное, усталое лицо. Немного слишком холодные глаза.
— Проснись, лейтенант, волосы сожжешь. Тарелка с фитилем у самой моей головы невыносимо коптит.
— Что вам надо?
Человек с серыми глазами снимает пилотку и кладет ее рядом на стол.
— Моя фамилия Абросимов. Я начальник штаба полка.
Я встаю.
— Сидите, — переходит он вдруг на «вы». — Вы лейтенант Керженцев? Новый инженер вместо Цыгейкина, так я понял из вашего донесения?
— Да.
Он проводит рукой по лицу, по глазам, некоторое время, не мигая, смотрит на коптящий фитиль. Чувствуется, что он так же, как и мы, смертельно устал.
Я докладываю обстановку. Он слушает внимательно, не перебивая, ковыряя ногтем доску стола.
— Петрова, говорите, значит, убило?
— Да. Снайпер, должно быть. Прямо в лоб.
— Так— с… — Нижними зубами он покусывает верхнюю губу.
— Потери вообще довольно значительные. Убитых двадцать пять. Раненых около полусотни. Один пулемет вышел из строя. Осколком ствол перебило.
— А соседи кто?
— Слева второй батальон нашего же полка. Справа же…
Я задумываюсь. Фарбер мне говорил, но у меня выпало из памяти.
— Справа сорок пятый, товарищ капитан, — вставляет Чумак. Он стоит тут же рядом, засунув руки в карманы. — От них представитель приходил. Мы с ним стык уточняли.
— Сорок пятый… — задумчиво говорит Абросимов и встает. Застегивает телогрейку.
— Ну что ж, Керженцев. Пройдемся по обороне, а потом, потом придется тебе батальон принимать.
Он пристально, точно оценивая, смотрит на меня. Застегивает пуговицы. Они большие и никак не пролезают в петли.
— Клишенцова — комбата — убило. Бомбой. Прямое попадание. Придется временно покомандовать батальоном. Ничего не поделаешь…
И, повернувшись в сторону Чумака:
— Химику ногу оторвало. На ту сторону повезли. Ну, пошли, инженер. Или комбат, вернее.
Только когда мы выходим, я замечаю, что в углу копошатся связисты, двое, с желтенькими, вырезанными из консервной банки звездочками на пилотках.
Подымаемся наверх. У входа часовой. Я его уже знаю. Его фамилия Калабин. У него большое родимое пятно на щеке. Хороший стрелок. На моих глазах четверых убил. Он из— под Костромы, и дома у него жена ожидает ребенка.
На дворе прохладно. Я вдыхаю полной грудью свежий ночной воздух. Небо чистое и звездное. Большая Медведица над Мамаевым курганом — косая и яркая. Где-то над головой однообразно, как мотоцикл, тарахтит «кукурузник». Точно на месте топчется. Присмотревшись, различаю силуэт. Он летит к Мамаеву кургану. Справа, вероятно над «Красным Октябрем», висят ракеты, около десятка, осыпающиеся золотым дождем искр. Стрельбы никакой. Тишина.
Идем по траншее. Закутанные в шинели фигуры. Винтовки на брустверах. «Кукурузник» бомбит уже где-то за Мамаевым курганом, — видны вспышки. Щупают небо немецкие прожекторы. Подбитые танки — три штуки все-таки подожгли за день — все еще горят, и противный, едкий дым стелется над нашими окопами. Ветер в нашу сторону.
Я прощаюсь с капитаном на самом нашем левом фланге, у пробоины в стене. Дальше идет второй батальон.
— Ну, смотри, комбат, не подкачай. Завтра опять «сабантуй»… А патронов пришлем. И к утру уже пушки будут. С ними все-таки веселей.
И уходит вместе со своим связным в сторону полуразрушенного корпуса. Там, кажется, КП соседа.
Некоторое время видно еще, как они перепрыгивают через железо. Потом скрываются.
Прислонившись к брустверу, смотрю в сторону немцев. Там тихо и темно. В одном только месте что-то вроде огонька. Вспыхивает и гаснет. Неосторожный наблюдатель, должно быть. Курит. А может, так, тлеет что-нибудь.
До чего тихо.
А завтра опять «сабантуй». Самолеты, крик, трескотня.
Сегодня сдержали все-таки. Только в одном месте потеснили нас немцы. У Фарбера. На самом правом фланге. Метров на сорок. Придется перекинуть туда горбоносого лейтенанта с его взводом. Рамов, что ли, его фамилия. Боевой как будто парень. Мне он сегодня понравился. А часика в три — контратакуем…
Я иду в подвал.
У будки уже другой часовой — маленький, в волочащейся по земле плащ— палатке. Его я не знаю.
Бранятся в телефон связисты:
— Мрамор! Я — Гранит. Как слышишь? Мрамор, Мрамор! Сукин сын, опять прикуривать пошел. Мрамор, Мрамор, ядри твою бабушку…
Желтеет солома в углу. Валега, конечно, позаботился. Завалюсь сейчас. Два часа, целых два часа буду спать. Как убитый.
— В два разбудишь, Валега. В четверть третьего.
Ответа не слышу. Уткнувшись в чей-то мягкий, теплый, пахнущий потом живот, я уже сплю.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— 1 -
За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь— ясно— голубой, по— майскому теплый, с обворожительными утрами и задумчивыми фиолетовыми закатами. По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Левый берег из зеленого становится желтым, затем красновато— золотистым. На рассвете, до первых залпов артиллерии, затянутый предрассветным прозрачным туманом, беззаботно спокойный и широкий, с еле— еле прорисовывающимися только полосками дальних лесов, он нежен, как акварель.
Медленно и неохотно рассеивается туман. Некоторое время держится еще застывшей молочной пеленой над самой рекой, потом исчезает, растворившись в прозрачном утреннем воздухе.
И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Переливисто раскатывается эхо над непроснувшейся Волгой. Затем вторая, третья, четвертая, и, наконец, все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады.
Так начинается день. А с ним…
Ровно в семь, бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется «рама». Поблескивая на виражах в утренних косых лучах стеклами кабины, долго, старательно кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым, прерывистым по звуку мотором и медленно, точно фантастическая двухвостая рыба, уплывает к себе на запад.
Это вступление.
За ним — «певуны». «Певуны», или «музыканты» — по— нашему, «штукас» по— немецки, красноносые, лапчатые, точно готовящиеся схватить что-то птицы. Бочком как-то, косой цепочкой плывут они в золотистом осеннем небе среди ватных разрывов зенитных снарядов.
Едва протерев глаза, покашливая от утренней папиросы, вылезаем мы из своих землянок и, сощурившись, следим за первой десяткой. Она определит весь день. По ней мы узнаем, какой у немцев по расписанию квадрат, где сегодня земля будет дрожать, как студень, где солнца не будет видно из— за дыма и пыли, на каком участке всю ночь будут хоронить убитых, ремонтировать поврежденные пулеметы и пушки, копать новые щели и землянки взамен исчезнувших, стертых с лица земли.
Когда цепочка проплывает над нашей головой, мы облегченно вздыхаем, скидываем рубашки и поливаем друг другу воду на руки из котелков.
Когда же передний, не долетев еще до нас, начинает сваливаться на правое крыло, мы забиваемся в щели, ругаемся, смотрим на часы — господи боже мой, до вечера еще целых четырнадцать часов! — и, скосив глаза, считаем свистящие над головой бомбы. Мы уже знаем, что каждый из «певунов» тащит у себя под брюхом от одиннадцати до восемнадцати штук, что сбросят их не все сразу, сделают еще два или три захода, психологически распределяя дозы, и что в последнем заходе особенно устрашающе загудят сирены, а бомбы сбросит только один, а может, даже и не сбросит, а только кулаком помашет.
И так будет длиться целый день, пока солнце не скроется за Мамаевым курганом. Или нас, или соседей. Если не соседей, так нас. Если не бомбят, так лезут в атаку. Если не лезут в атаку — бомбят.
Время от времени прилетают тяжелые «юнкерсы» и «хейнкели». Их отличают по крыльям и моторам. У «хейнкелей» крылья закругляющиеся, у «юнкерсов» обрубленные и моторы с фюзеляжем в одну линию, как гребешок.
Плывут высоко, углом вперед, и бомбы свои, светлые и тяжелые, роняют лениво, вразнобой, не снисходя до пикировки. Поэтому мы их не любим — эти тяжелые «юнкерсы»: никогда не знаешь, куда уронят бомбы. И залетают всегда со стороны солнца, чтоб глаза слепить.
Целый день звенят в воздухе «мессеры», парочками рыская над берегом. Стреляют из пушек. Иногда сбрасывают по четыре небольшие аккуратненькие бомбочки, по две из— под каждого крыла, или длинные, похожие на сигару, ящики с трещотками, противопехотными гранатами. Гранаты рассыпаются, а футляр долго еще кувыркается в воздухе, а потом мы стираем в нем белье — две половинки, совсем как корыто.
По утрам, с первыми лучами солнца, неистово гудя, проносятся над головами наши «илюши» — штурмовики, и почти сейчас же возвращаются, продырявленные, бесхвостые, чуть не задевая нас колесами. Возвращается половина, а то и меньше. «Мессеры» долго еще кружатся над Волгой, а где-то далеко, за Ахтубой, чернеет печальный черный гриб горящего самолета.
Задравши до боли в позвоночнике головы, мы следим за воздушными боями. Я никак не могу угадать, где наши и где немцы — маленькие черненькие самолеты вертятся как сумасшедшие высоко в поднебесье — иди разбери. Один Валега никогда не ошибается, глаз у него острый, охотничий — на любой высоте «миг» от «мессера» отличит.