Страница:
— Согласен, — сказал я. — Мы с ним встретимся, как всегда, в половине четвертого для обычных согласований перед моей вечерней пресс-конференцией. Я с ним сегодня же поговорю.
— Прекрасно! А затем потолкуешь с Майком. Справишься?
— Не бойся. Я сразу тебе позвоню.
— Хорошо. — Грир замялся. — Хотя нет. Пожалуй, я сам тебе позвоню, когда распутаюсь с этим делом… Но мне интересно, чем все кончится. Мне нравится Майк Лумис, и, честно говоря, я понимаю, почему он взбеленился.
Я поблагодарил Стива за ленч. Мы еще перекинулись несколькими словами, пока он торопливо провожал меня к лифту. Стив сказал, что виделся с президентом два дня назад, во вторник, и жалеет, что не знал тогда о заботах Мигеля, потому что мог бы уже тогда сообщить о них сам в дружеской беседе.
Я приехал к Стиву на такси, а не на служебной машине — мой маленький вклад в экономию государственных средств — и, поскольку теперь свободных такси не было, прошел пешком семь кварталов до Белого дома. Было невыносимо душно, я сбросил плащ и нес его на руке. К тому времени, когда я добрался до западного крыла и прошел через холл пресс-центра, обменявшись приветствиями с журналистами, которые сидели в кожаных зеленых креслах, рубашка моя взмокла от пота.
Бросив плащ на спинку вращающегося кресла, я увидел, что Джилл, как обычно, сидит, занавесив светлыми волосами трубку, и что-то шепчет в микрофон. Огоньки коммутатора мигали перед ней, как острые солнечные лучики. Не оборачиваясь, она помахала мне рукой.
Как объяснить, что такое Джилл Николс?
Вот уже более трех лет она шепчет в эту трубку детским волшебным голоском, полным восторга и изумления, словно каждый газетчик или комментатор, который нам звонит, по крайней мере премьер-министр Великобритании. Однажды мы подсчитали количество звонков за неделю и выяснили, что она нежно мурлычет: «Бюро мистера Каллигана», или просто: «Пресса», в среднем по девяносто три раза в день. Стол ее представлял собой невообразимый хаос: там громоздились сугробы листков, которые она вырывала из блокнота, наспех записывала фамилию, причину звонка и отбрасывала в сторону, чтобы ответить на новый вызов. Порядка там было не больше, чем на шабаше, однако Джилл всегда умудрялась сразу же найти необходимую мне бумажку. Сейчас, надо отдать ей должное, Джилл приходилось особенно туго, потому что мой помощник уволился две недели назад, польстившись на жирный куш в фармацевтической фирме, и я все еще не мог подыскать ему замену.
Причесывалась Джилл уморительно. Светлые волосы, подстриженные на лбу аккуратной челкой, спадали на плечи совершенно прямо, как солома. Ей было двадцать четыре года, но она походила на тех девчонок-подростков, которые носят черные туфельки с белыми чулками и невнятно рассуждают о том, что, мол, ни в ком не могут найти «родственную душу». В пресс-центр она явилась прямо из Свартморского колледжа. Сначала я не мог ее выгнать потому, что она казалась такой беспомощной, а главное, потому, что она была дочерью какой-то подруги Элен Роудбуш, жены президента.
Теперь я не мог ее выгнать потому, что она приобрела сумасшедшую эффективность, сравнимую разве что с ходом часов, которые регулярно показывают неправильное время. Главное же потому, что я ею увлекся. Я сказал «увлекся», ибо не уверен, люблю ли я ее. Мне тридцать восемь лет, то есть на четырнадцать лет больше, чем Джилл, и мне отнюдь не улыбается перспектива прославиться, как еще один несчастный муж. Потому что эти четырнадцать лет равны трем разделяющим нас поколениям. Я профессиональный политик, и никаких побочных интересов, как у всякого среднего политика, у меня почти нет. А Джилл увлекается искусством, театром, психологическими романами чилийцев и югославов, классической испанской гитарной музыкой и туристскими походами на малоизвестные островки. Ее окружает компания самых разношерстных друзей, стремящихся главным образом «найти себя». Чтобы дать представление о разделявшей нас пропасти, или о «ножницах между поколениями», как наверное выразились бы в Белом доме, скажу только, что моим лучшим другом был добродушный толстяк по имени Хайм Клопстейн. А лучшей подругой Джилл была ее сожительница по квартире некая Баттер Найгаард. На досуге эта Баттер мастерила из проволоки порнографические фигурки и курила опиум.
Я не понимал Джилл, но она меня завораживала. Я проводил с ней все свободные вечера, а изредка, когда Баттер где-то шлялась, оставался у Джилл на ночь в ее маленькой квартирке в Джорджтауне. Она уверяла, будто любит меня, но я в этом очень сомневался. Ее привлекало мое положение «своего человека» в Белом доме, некий ореол, связанный с моей работой, а также, видимо, то, что я никогда не жаловался на свою бывшую жену Мэри, не строил из себя непонятого страдальца. Наоборот, я говорил, что она меня слишком хорошо понимала и что было бы ужасно, если бы Джилл последовала ее примеру. Временами я испытывал угрызения совести за то, что монополизировал Джилл, так сказать, изъял ее с ярмарки невест, но она говорила, что это уж ее забота. Когда ее потянет к оседлой жизни, она либо выйдет за меня замуж, либо уйдет. И говорила она это искренне. Несмотря на ее безыскусную ребяческую кокетливость, несмотря на все ее поверхностные увлечения, она была очень самостоятельна, решительна и по-своему мудра, как это ни странно.
Короче, я чувствовал себя словно в клетке, может быть золоченой, но все же в клетке.
— Как поживает Мигель? — спросила Джилл. — Баттер хотела бы видеть его почаще. Она называет его ацтекским Аполлоном. Баттер говорит, что такого красивого тела она еще не видела.
— Вот уж не знал, что она его так хорошо разглядела, — сказал я. — Боюсь только, что Мигель не ответит ей взаимностью.
Когда я думал о Баттер, мне всегда приходили в голову слова «унылая» и «долговязая». Нет, она-то Венерой не была!
Я рассказал Джилл о встрече с Гриром и Лумисом. Я всегда сообщаю ей всякие новости, если это не государственная тайна. Впрочем, Джилл умеет держать язык за зубами.
— Я думаю, Мигель прав, — сказала она. — Даже подумать противно, что…
Но тут сразу две лампочки замигали на пятиглазом пульте-чудовище и призвали ее в мир неотложных дел. «Пресса», — проворковала она, и прядь ее волос опять нежно обвили телефонную трубку.
Мне самому нужно было ответить на несколько звонков, и я проработал до половины четвертого, пока президент не сообщил по зеленому телефону, что готов меня принять.
Каждый раз, когда я входил в овальный кабинет с окнами на розарий, меня поражала одна и та же мысль: Пол Роудбуш выглядит именно так, как должен выглядеть президент. Он был высокого роста и мощного телосложения, однако без лишнего жира и без брюшка. Густые волосы, когда-то черные, теперь почти совершенно поседели. Подобно Эйзенхауэру, он обладал врожденной сдержанностью, подобающей его посту. Однако улыбка, которой он вас встречал, была на редкость искренней и добродушной. Каждый посетитель, если он только не был явным мерзавцем, нравился Полу Роудбушу с первого взгляда, и при этом, — я убежден, — он горячо надеялся, что время не заставит его разочароваться. В его улыбке не было фальши. Даже его политические противники оттаивали, встречаясь с ним. И женщинам нравилось его лицо. Они находили в нем силу и надежность — в упрямом подбородке, в густых бровях и в добрых морщинках на щеках.
Пол Роудбуш был удивительно цельным человеком. Его мысль не омрачали сомнения и неуверенность, столь свойственные интеллигентам, которых он собрал вокруг себя, чтобы они помогали ему руководить страной. Если он злился, то открыто, но почти никогда не бывал мрачен. Решения он принимал достаточно быстро и не менее быстро умел исправлять свои ошибки. О, они у него бывали, и еще какие, но ничто не могло поколебать его уверенности в себе. «Самое страшное заблуждение для руководителя, — любил он повторять, — это думать, что он во всех случаях прав. Шестидесяти процентов более чем достаточно для среднего человека, и я стараюсь придерживаться этой нормы». Из этого правила он делал единственное исключение — решение президента применить большую бомбу должно быть безошибочным. Всякий раз, когда речь заходила об атомном оружии, Роудбуш говорил: «Никаких ошибок! Здесь я должен быть прав на все сто процентов».
И в то же время в характере Пола была какая-то наивность; я уверен, избиратели это чувствовали и это им нравилось. Несмотря на свой возраст — пятьдесят восемь лет, — несмотря на то, что ему тридцать лет подряд пришлось вариться в одном котле с самыми закоренелыми политиканами, он сохранил почти ребяческую уверенность в том, что сумеет изменить мир к лучшему, если только приложит достаточно сил и пойдет достаточно далеко по новому пути. Он был куда большим оптимистом, чем я. Он верил в прогресс, в людей и во всевозможные идеалы, связанные со славным прошлым Америки, — идеалы, в которых сам я давно разочаровался. В этой убежденности была его сила и одновременно его уязвимость.
Ему были свойственны некоторые странности, забавлявшие меня. Например, он очень гордился своей шевелюрой. Для него, как для Самсона, густые волосы были своего рода символом силы, и я подозреваю, что про себя он считал лысеющих мужчин, вроде своего друга Стива Грира, уже не совсем полноценными, хотя старая поговорка утверждает обратное. Роудбуш ухаживал за своими волосами, как за бесценным садом. Он энергично расчесывал их щеткой раза по три, по четыре на дню.
В тот день, в четверг, когда я вошел к нему в кабинет, президент встретил меня как обычно. Он отложил газету, которую читал, и поднял очки на свою роскошную седую шевелюру, и они уставились в потолок, как глаза удивленной совы. Теплая улыбка осветила его лицо. Он встал, обошел стол и уселся на его угол рядом с единственным настольным украшением — набором авторучек, нелепо торчавших из головы золотого ослика, как длинные уши-антенны.
— Ну как там ваша шепчущая Джилл? — спросил он. Президент знал все, что происходит в Белом доме.
— Перечитывает Дайлэна Томаса, — ответил я. — Утверждает, что у него «хореографическое воображение», хотя, что это означает, никому не известно.
— Надеюсь, вы ее не обижаете?
— Стараюсь, как могу.
Личная жизнь президента была удивительно банальной, видимо, именно поэтому он любил сплетни и живо интересовался всеми скандалами и скоротечными романами Вашингтона. Но тут я должен покаяться в некоторой предвзятости к Элен Роудбуш: мне никогда не нравились женщины ее типа. Она была одной из тех бесцветных дам, которые настолько озабочены проблемой «а что люди скажут?», что просто неспособны сформировать и сохранить свою собственную индивидуальность. Я подозревал, хотя и не имел тому доказательств, что Пол и Элен Роудбуш большую часть жизни прожили, строго соблюдая некий договор, по которому интимная близость была частью некоего протокола.
— Итак, чем сегодня озабочены наши мальчики? — спросил Роудбуш.
Я перечислил с полдюжины вопросов, связанных с новостями, на которые следовало реагировать. Приблизительные ответы я уже подготовил, и он согласился со всеми, за исключением одного, который переиначил по-своему. В тот день вопреки обыкновению ничего серьезного не предвиделось, — хоть какое-то разнообразие! Август у нас проходил на редкость мирно. Оппозиционная партия заполняла газеты заголовками о своей Гудзоновской конференции и о выдвижении губернатора Иллинойса Стэнли Уолкотта кандидатом на пост президента. Он должен был выступить соперником Роудбуша на ноябрьских выборах. Мы считали, что справимся с ним шутя. Общественный опрос подтверждал это. Единственным нашим настоящим противником была наша самонадеянность.
Мы покончили с моим списком за пять минут, и тогда президент сказал:
— Мне звонил Стив. Он сообщил о просьбе Мигеля Лумиса и сказал, что подробности я узнаю от вас.
Я рассказал ему о нашей встрече в конторе Стивена Грира и о подозрениях Мигеля Лумиса. Когда я заговорил, президент вернулся к своему креслу и сел. Он слушал меня, положив подбородок на скрещенные пальцы.
— Дело паршивое, господин президент, — закончил я. — Хотя бы из-за Барни Лумиса мы обязаны дать юному Майку какой-то ответ.
Я сослался на Барни Лумиса, потому что никогда не обсуждал с президентом дела ЦРУ, Службы безопасности или каких-либо других секретных ведомств. Этим занимался сам президент.
— «Поощрение», — сказал он, как бы пробуя слово на вкус.
— Да, — сказал я. — У меня нет права задавать вопросы, и, надеюсь, вы понимаете, что я только передаю вам слова Мигеля…
— Об этом не беспокойтесь, — оборвал он, — «Физики». — Он нахмурился. — «Поощрительный фонд». Это о чем-нибудь говорит вам, Джин?
— Ни о чем, сэр. Я уже сказал Майку, что никогда об этом не слышал.
Несколько минут он сидел неподвижно, в раздумье. Потом проговорил:
— Джин, если это дела ЦРУ, то я ничего не знаю. Не могу поверить, что это их затея. Артур, конечно, старается, но эта история с молодыми учеными… Нет, я уверен, он бы мне сказал. Тут что-то не так.
— Допускаю, — сказал я. — В конце концов Майк не специалист по расследованиям. Молодые люди склонны к скоропалительным выводам.
— Да, — согласился он. И после новой паузы: — Все-таки я бы хотел послушать, что скажет об этом Артур.
Он щелкнул тумблером интерфона, связанного с его секретаршей Грейс Лаллей.
— Грейс, позвоните, пожалуйста, Артуру Ингрему и назначьте ему на завтра встречу здесь в три часа… Что? Ну, хорошо, пусть будет в половине пятого. Благодарю.
Президент откинулся в кресле.
— Приходите тоже завтра в половине пятого. Вы только обрисуете положение в общих чертах, а там посмотрим.
— Стив тоже придет?
Он нахмурился.
— Вряд ли… Не думаю, чтобы это было необходимо… Впрочем… До сих пор Ингрем все делал по своему усмотрению, и мы, как вы знаете, ни разу не могли его взнуздать. Если бы не избирательная кампания и не его связи в конгрессе…
Он не договорил, но я не хуже его знал, что он хотел сказать: Артур Виктор Ингрем достался Роудбушу в наследство от предыдущего правительства. Ему бы, конечно, хотелось видеть на этом посту своего человека, однако приходилось считаться с реальностью. В момент избрания Роудбуша сторонники Ингрема были настолько сильны и влиятельны, что попытка отстранить его привела бы к немедленному взрыву.
В обеденных залах уединенной крепости ЦРУ, среди лесов Лангли, штат Вирджиния, конгрессменов еженедельно угощали не только отбивными на ребрышках и земляничным муссом, но и тщательно процеженной информацией секретных служб. Апартаменты самого Ингрема и его ближайших сотрудников занимали весь фасад на верхнем этаже здания, огромного как авианосец. В отличие от голой безликости большинства правительственных учреждений служебные помещения ЦРУ были отделаны с не меньшим вкусом и роскошью, чем в привилегированном клубе. Небольшие группы в пять-шесть человек Ингрем обычно принимал в своей личной столовой, где кресла с высокими спинками и обивкой из синего вельвета торжественно стояли вдоль стен, оклеенных серо-синими тиснеными обоями; отсюда открывался вид на лесистый холм над рекой Потомак, которая разделяла штаты Мэриленд и Вирджиния. Для встреч с более многочисленными гостями использовалась служебная столовая по другую сторону коридора. Здесь преобладали мягкие золотистые тона, а на полу лежал толстый коричневый ковер. Обе столовые обслуживали безмолвные официанты, отобранные после самой тщательной проверки. Ингрем требовал безупречного сервиса и изысканных блюд. Его повар был самым лучшим из всех работавших в правительственных учреждениях.
В застольных беседах лидеры из Капитолия знакомились с самыми секретными сведениями, и даже свежеиспеченные сенаторы и конгрессмены подбирали крохи разведывательной информации, неизменно пробуждающие в них охотничий азарт. На этих сборищах Ингрем выглядел весьма импозантно; за обедом он был очаровательным светским хозяином, а позднее, скрываясь за паутиной дыма от своей тонкой сигары, иной раз даже приоткрывал завесу над деятельностью своих агентов в какой-либо стране.
Обычно он выбирал маленькую страну, далекую от бурь дипломатической борьбы между Западом и Востоком. Ингрем завораживал слушателей пространными рассуждениями об идеологии, привычках и пристрастиях глав этой страны, об их продажности и их любовницах. Время от времени Ингрем называл имя какого-нибудь второстепенного правительственного чиновника этой страны, состоящего на содержании ЦРУ, и как бы невзначай упоминал его агентурную кличку или номер. Обрисовывая это сложное переплетение интриг, корыстолюбия и всяческих пороков, Ингрем преследовал несколько целей. Он хотел показать безошибочность и тонкость методов ЦРУ, отмести на этот счет всякие сомнения. Он щекотал самолюбие тех, кто стремился попасть в число избранных, приобщенных к тайне, а таких среди его слушателей, как правило, было большинство. А главное, он стремился подчеркнуть свое уважение к американскому правительству, свою якобы непоколебимую веру в неподкупность и лояльность конгрессменов, свою готовность выложить на стол все карты, чтобы члены законодательного собрания могли убедиться в его искренности.
Обычно Ингрем заканчивал каким-нибудь смешным анекдотом, который еще более скреплял узы между национальным разведчиком № 1 и его добровольными осведомителями из конгресса. На последнем обеде он рассказал, например, как один бдительный сотрудник ЦРУ буквально «смыл» маску с лица некоего гвинейского депутата, оказавшегося двойным агентом. Этот человек оставил во время приема во французском посольстве для иностранного агента послание в металлической капсуле, спрятанной в бачке унитаза. Американский разведчик под видом слегка подвыпившего моряка пробрался в туалетную комнату, запер дверь и в конце концов отыскал капсулу в бачке, когда спустил в унитаз воду. Перед этим он тщательно обыскал туалетную комнату, потому что имел основание подозревать, что именно здесь и именно в часы дипломатического приема будет передано донесение. Послание оказалось малозначительным, однако оно разоблачило двойную роль гвинейца. Слушатели Ингрема покатывались со смеху.
Одним словом, Ингрем умел подольститься к конгрессменам. Обычно он всегда мог уделить несколько минут для телефонного разговора с каким-нибудь знакомым сенатором или чиновником из Белого дома, который нуждался в услугах его ведомства за границей: сообщал информацию о стране, о ее главе, ресурсах, ориентации и т.д. Внимательный и вежливый, он всегда готов был помочь. Точно так же Ингрем обходился с влиятельными журналистами и комментаторами. Многим из них удавалось публиковать сенсационные статьи благодаря его скупым намекам.
К моменту избрания президента Роудбуша Ингрем осуществил сокровеннейшую мечту всех честолюбивых начальников департаментов: он воздвиг себе неприступный замок, создал свой оплот — независимую мощную организацию. Его популярность и влияние на Капитолийском холме и среди журналистов можно было сравнить лишь с популярностью и влиянием Эдгара Гувера в дни расцвета ФБР. Президент, который вздумал бы сместить Ингрема, рисковал головой — безопаснее было иметь дело с тринитротолуолом.
— Да, Артур — это проблема, — проговорил президент. «Артур» — сказал он, и имя это упало, как тяжелый камень. Никогда он не называл его просто «Арт».
— Что ж, посмотрим, что он скажет завтра, — добавил президент.
Я поднялся, собираясь уходить, и тут президент сказал:
— Джин, может быть, вы поработаете сегодня подольше. Я бы хотел, чтобы вы посидели над черновиком моей речи по случаю Дня Труда. Меня не удовлетворяет первоначальный вариант.
— И меня, — сказал я. — Разумеется, я останусь. Мне тоже хочется приложить к этому руку.
Я был искренен. Составители речей, несколько бывших профессоров, питали пристрастие к элегантным фразам и абстрактным идеям. За ними надо было присматривать.
Вот почему я допоздна работал в ту ночь на втором этаже западного крыла, когда раздался телефонный звонок Сусанны, жены Стивена Грира.
2
— Прекрасно! А затем потолкуешь с Майком. Справишься?
— Не бойся. Я сразу тебе позвоню.
— Хорошо. — Грир замялся. — Хотя нет. Пожалуй, я сам тебе позвоню, когда распутаюсь с этим делом… Но мне интересно, чем все кончится. Мне нравится Майк Лумис, и, честно говоря, я понимаю, почему он взбеленился.
Я поблагодарил Стива за ленч. Мы еще перекинулись несколькими словами, пока он торопливо провожал меня к лифту. Стив сказал, что виделся с президентом два дня назад, во вторник, и жалеет, что не знал тогда о заботах Мигеля, потому что мог бы уже тогда сообщить о них сам в дружеской беседе.
Я приехал к Стиву на такси, а не на служебной машине — мой маленький вклад в экономию государственных средств — и, поскольку теперь свободных такси не было, прошел пешком семь кварталов до Белого дома. Было невыносимо душно, я сбросил плащ и нес его на руке. К тому времени, когда я добрался до западного крыла и прошел через холл пресс-центра, обменявшись приветствиями с журналистами, которые сидели в кожаных зеленых креслах, рубашка моя взмокла от пота.
Бросив плащ на спинку вращающегося кресла, я увидел, что Джилл, как обычно, сидит, занавесив светлыми волосами трубку, и что-то шепчет в микрофон. Огоньки коммутатора мигали перед ней, как острые солнечные лучики. Не оборачиваясь, она помахала мне рукой.
Как объяснить, что такое Джилл Николс?
Вот уже более трех лет она шепчет в эту трубку детским волшебным голоском, полным восторга и изумления, словно каждый газетчик или комментатор, который нам звонит, по крайней мере премьер-министр Великобритании. Однажды мы подсчитали количество звонков за неделю и выяснили, что она нежно мурлычет: «Бюро мистера Каллигана», или просто: «Пресса», в среднем по девяносто три раза в день. Стол ее представлял собой невообразимый хаос: там громоздились сугробы листков, которые она вырывала из блокнота, наспех записывала фамилию, причину звонка и отбрасывала в сторону, чтобы ответить на новый вызов. Порядка там было не больше, чем на шабаше, однако Джилл всегда умудрялась сразу же найти необходимую мне бумажку. Сейчас, надо отдать ей должное, Джилл приходилось особенно туго, потому что мой помощник уволился две недели назад, польстившись на жирный куш в фармацевтической фирме, и я все еще не мог подыскать ему замену.
Причесывалась Джилл уморительно. Светлые волосы, подстриженные на лбу аккуратной челкой, спадали на плечи совершенно прямо, как солома. Ей было двадцать четыре года, но она походила на тех девчонок-подростков, которые носят черные туфельки с белыми чулками и невнятно рассуждают о том, что, мол, ни в ком не могут найти «родственную душу». В пресс-центр она явилась прямо из Свартморского колледжа. Сначала я не мог ее выгнать потому, что она казалась такой беспомощной, а главное, потому, что она была дочерью какой-то подруги Элен Роудбуш, жены президента.
Теперь я не мог ее выгнать потому, что она приобрела сумасшедшую эффективность, сравнимую разве что с ходом часов, которые регулярно показывают неправильное время. Главное же потому, что я ею увлекся. Я сказал «увлекся», ибо не уверен, люблю ли я ее. Мне тридцать восемь лет, то есть на четырнадцать лет больше, чем Джилл, и мне отнюдь не улыбается перспектива прославиться, как еще один несчастный муж. Потому что эти четырнадцать лет равны трем разделяющим нас поколениям. Я профессиональный политик, и никаких побочных интересов, как у всякого среднего политика, у меня почти нет. А Джилл увлекается искусством, театром, психологическими романами чилийцев и югославов, классической испанской гитарной музыкой и туристскими походами на малоизвестные островки. Ее окружает компания самых разношерстных друзей, стремящихся главным образом «найти себя». Чтобы дать представление о разделявшей нас пропасти, или о «ножницах между поколениями», как наверное выразились бы в Белом доме, скажу только, что моим лучшим другом был добродушный толстяк по имени Хайм Клопстейн. А лучшей подругой Джилл была ее сожительница по квартире некая Баттер Найгаард. На досуге эта Баттер мастерила из проволоки порнографические фигурки и курила опиум.
Я не понимал Джилл, но она меня завораживала. Я проводил с ней все свободные вечера, а изредка, когда Баттер где-то шлялась, оставался у Джилл на ночь в ее маленькой квартирке в Джорджтауне. Она уверяла, будто любит меня, но я в этом очень сомневался. Ее привлекало мое положение «своего человека» в Белом доме, некий ореол, связанный с моей работой, а также, видимо, то, что я никогда не жаловался на свою бывшую жену Мэри, не строил из себя непонятого страдальца. Наоборот, я говорил, что она меня слишком хорошо понимала и что было бы ужасно, если бы Джилл последовала ее примеру. Временами я испытывал угрызения совести за то, что монополизировал Джилл, так сказать, изъял ее с ярмарки невест, но она говорила, что это уж ее забота. Когда ее потянет к оседлой жизни, она либо выйдет за меня замуж, либо уйдет. И говорила она это искренне. Несмотря на ее безыскусную ребяческую кокетливость, несмотря на все ее поверхностные увлечения, она была очень самостоятельна, решительна и по-своему мудра, как это ни странно.
Короче, я чувствовал себя словно в клетке, может быть золоченой, но все же в клетке.
— Как поживает Мигель? — спросила Джилл. — Баттер хотела бы видеть его почаще. Она называет его ацтекским Аполлоном. Баттер говорит, что такого красивого тела она еще не видела.
— Вот уж не знал, что она его так хорошо разглядела, — сказал я. — Боюсь только, что Мигель не ответит ей взаимностью.
Когда я думал о Баттер, мне всегда приходили в голову слова «унылая» и «долговязая». Нет, она-то Венерой не была!
Я рассказал Джилл о встрече с Гриром и Лумисом. Я всегда сообщаю ей всякие новости, если это не государственная тайна. Впрочем, Джилл умеет держать язык за зубами.
— Я думаю, Мигель прав, — сказала она. — Даже подумать противно, что…
Но тут сразу две лампочки замигали на пятиглазом пульте-чудовище и призвали ее в мир неотложных дел. «Пресса», — проворковала она, и прядь ее волос опять нежно обвили телефонную трубку.
Мне самому нужно было ответить на несколько звонков, и я проработал до половины четвертого, пока президент не сообщил по зеленому телефону, что готов меня принять.
Каждый раз, когда я входил в овальный кабинет с окнами на розарий, меня поражала одна и та же мысль: Пол Роудбуш выглядит именно так, как должен выглядеть президент. Он был высокого роста и мощного телосложения, однако без лишнего жира и без брюшка. Густые волосы, когда-то черные, теперь почти совершенно поседели. Подобно Эйзенхауэру, он обладал врожденной сдержанностью, подобающей его посту. Однако улыбка, которой он вас встречал, была на редкость искренней и добродушной. Каждый посетитель, если он только не был явным мерзавцем, нравился Полу Роудбушу с первого взгляда, и при этом, — я убежден, — он горячо надеялся, что время не заставит его разочароваться. В его улыбке не было фальши. Даже его политические противники оттаивали, встречаясь с ним. И женщинам нравилось его лицо. Они находили в нем силу и надежность — в упрямом подбородке, в густых бровях и в добрых морщинках на щеках.
Пол Роудбуш был удивительно цельным человеком. Его мысль не омрачали сомнения и неуверенность, столь свойственные интеллигентам, которых он собрал вокруг себя, чтобы они помогали ему руководить страной. Если он злился, то открыто, но почти никогда не бывал мрачен. Решения он принимал достаточно быстро и не менее быстро умел исправлять свои ошибки. О, они у него бывали, и еще какие, но ничто не могло поколебать его уверенности в себе. «Самое страшное заблуждение для руководителя, — любил он повторять, — это думать, что он во всех случаях прав. Шестидесяти процентов более чем достаточно для среднего человека, и я стараюсь придерживаться этой нормы». Из этого правила он делал единственное исключение — решение президента применить большую бомбу должно быть безошибочным. Всякий раз, когда речь заходила об атомном оружии, Роудбуш говорил: «Никаких ошибок! Здесь я должен быть прав на все сто процентов».
И в то же время в характере Пола была какая-то наивность; я уверен, избиратели это чувствовали и это им нравилось. Несмотря на свой возраст — пятьдесят восемь лет, — несмотря на то, что ему тридцать лет подряд пришлось вариться в одном котле с самыми закоренелыми политиканами, он сохранил почти ребяческую уверенность в том, что сумеет изменить мир к лучшему, если только приложит достаточно сил и пойдет достаточно далеко по новому пути. Он был куда большим оптимистом, чем я. Он верил в прогресс, в людей и во всевозможные идеалы, связанные со славным прошлым Америки, — идеалы, в которых сам я давно разочаровался. В этой убежденности была его сила и одновременно его уязвимость.
Ему были свойственны некоторые странности, забавлявшие меня. Например, он очень гордился своей шевелюрой. Для него, как для Самсона, густые волосы были своего рода символом силы, и я подозреваю, что про себя он считал лысеющих мужчин, вроде своего друга Стива Грира, уже не совсем полноценными, хотя старая поговорка утверждает обратное. Роудбуш ухаживал за своими волосами, как за бесценным садом. Он энергично расчесывал их щеткой раза по три, по четыре на дню.
В тот день, в четверг, когда я вошел к нему в кабинет, президент встретил меня как обычно. Он отложил газету, которую читал, и поднял очки на свою роскошную седую шевелюру, и они уставились в потолок, как глаза удивленной совы. Теплая улыбка осветила его лицо. Он встал, обошел стол и уселся на его угол рядом с единственным настольным украшением — набором авторучек, нелепо торчавших из головы золотого ослика, как длинные уши-антенны.
— Ну как там ваша шепчущая Джилл? — спросил он. Президент знал все, что происходит в Белом доме.
— Перечитывает Дайлэна Томаса, — ответил я. — Утверждает, что у него «хореографическое воображение», хотя, что это означает, никому не известно.
— Надеюсь, вы ее не обижаете?
— Стараюсь, как могу.
Личная жизнь президента была удивительно банальной, видимо, именно поэтому он любил сплетни и живо интересовался всеми скандалами и скоротечными романами Вашингтона. Но тут я должен покаяться в некоторой предвзятости к Элен Роудбуш: мне никогда не нравились женщины ее типа. Она была одной из тех бесцветных дам, которые настолько озабочены проблемой «а что люди скажут?», что просто неспособны сформировать и сохранить свою собственную индивидуальность. Я подозревал, хотя и не имел тому доказательств, что Пол и Элен Роудбуш большую часть жизни прожили, строго соблюдая некий договор, по которому интимная близость была частью некоего протокола.
— Итак, чем сегодня озабочены наши мальчики? — спросил Роудбуш.
Я перечислил с полдюжины вопросов, связанных с новостями, на которые следовало реагировать. Приблизительные ответы я уже подготовил, и он согласился со всеми, за исключением одного, который переиначил по-своему. В тот день вопреки обыкновению ничего серьезного не предвиделось, — хоть какое-то разнообразие! Август у нас проходил на редкость мирно. Оппозиционная партия заполняла газеты заголовками о своей Гудзоновской конференции и о выдвижении губернатора Иллинойса Стэнли Уолкотта кандидатом на пост президента. Он должен был выступить соперником Роудбуша на ноябрьских выборах. Мы считали, что справимся с ним шутя. Общественный опрос подтверждал это. Единственным нашим настоящим противником была наша самонадеянность.
Мы покончили с моим списком за пять минут, и тогда президент сказал:
— Мне звонил Стив. Он сообщил о просьбе Мигеля Лумиса и сказал, что подробности я узнаю от вас.
Я рассказал ему о нашей встрече в конторе Стивена Грира и о подозрениях Мигеля Лумиса. Когда я заговорил, президент вернулся к своему креслу и сел. Он слушал меня, положив подбородок на скрещенные пальцы.
— Дело паршивое, господин президент, — закончил я. — Хотя бы из-за Барни Лумиса мы обязаны дать юному Майку какой-то ответ.
Я сослался на Барни Лумиса, потому что никогда не обсуждал с президентом дела ЦРУ, Службы безопасности или каких-либо других секретных ведомств. Этим занимался сам президент.
— «Поощрение», — сказал он, как бы пробуя слово на вкус.
— Да, — сказал я. — У меня нет права задавать вопросы, и, надеюсь, вы понимаете, что я только передаю вам слова Мигеля…
— Об этом не беспокойтесь, — оборвал он, — «Физики». — Он нахмурился. — «Поощрительный фонд». Это о чем-нибудь говорит вам, Джин?
— Ни о чем, сэр. Я уже сказал Майку, что никогда об этом не слышал.
Несколько минут он сидел неподвижно, в раздумье. Потом проговорил:
— Джин, если это дела ЦРУ, то я ничего не знаю. Не могу поверить, что это их затея. Артур, конечно, старается, но эта история с молодыми учеными… Нет, я уверен, он бы мне сказал. Тут что-то не так.
— Допускаю, — сказал я. — В конце концов Майк не специалист по расследованиям. Молодые люди склонны к скоропалительным выводам.
— Да, — согласился он. И после новой паузы: — Все-таки я бы хотел послушать, что скажет об этом Артур.
Он щелкнул тумблером интерфона, связанного с его секретаршей Грейс Лаллей.
— Грейс, позвоните, пожалуйста, Артуру Ингрему и назначьте ему на завтра встречу здесь в три часа… Что? Ну, хорошо, пусть будет в половине пятого. Благодарю.
Президент откинулся в кресле.
— Приходите тоже завтра в половине пятого. Вы только обрисуете положение в общих чертах, а там посмотрим.
— Стив тоже придет?
Он нахмурился.
— Вряд ли… Не думаю, чтобы это было необходимо… Впрочем… До сих пор Ингрем все делал по своему усмотрению, и мы, как вы знаете, ни разу не могли его взнуздать. Если бы не избирательная кампания и не его связи в конгрессе…
Он не договорил, но я не хуже его знал, что он хотел сказать: Артур Виктор Ингрем достался Роудбушу в наследство от предыдущего правительства. Ему бы, конечно, хотелось видеть на этом посту своего человека, однако приходилось считаться с реальностью. В момент избрания Роудбуша сторонники Ингрема были настолько сильны и влиятельны, что попытка отстранить его привела бы к немедленному взрыву.
В обеденных залах уединенной крепости ЦРУ, среди лесов Лангли, штат Вирджиния, конгрессменов еженедельно угощали не только отбивными на ребрышках и земляничным муссом, но и тщательно процеженной информацией секретных служб. Апартаменты самого Ингрема и его ближайших сотрудников занимали весь фасад на верхнем этаже здания, огромного как авианосец. В отличие от голой безликости большинства правительственных учреждений служебные помещения ЦРУ были отделаны с не меньшим вкусом и роскошью, чем в привилегированном клубе. Небольшие группы в пять-шесть человек Ингрем обычно принимал в своей личной столовой, где кресла с высокими спинками и обивкой из синего вельвета торжественно стояли вдоль стен, оклеенных серо-синими тиснеными обоями; отсюда открывался вид на лесистый холм над рекой Потомак, которая разделяла штаты Мэриленд и Вирджиния. Для встреч с более многочисленными гостями использовалась служебная столовая по другую сторону коридора. Здесь преобладали мягкие золотистые тона, а на полу лежал толстый коричневый ковер. Обе столовые обслуживали безмолвные официанты, отобранные после самой тщательной проверки. Ингрем требовал безупречного сервиса и изысканных блюд. Его повар был самым лучшим из всех работавших в правительственных учреждениях.
В застольных беседах лидеры из Капитолия знакомились с самыми секретными сведениями, и даже свежеиспеченные сенаторы и конгрессмены подбирали крохи разведывательной информации, неизменно пробуждающие в них охотничий азарт. На этих сборищах Ингрем выглядел весьма импозантно; за обедом он был очаровательным светским хозяином, а позднее, скрываясь за паутиной дыма от своей тонкой сигары, иной раз даже приоткрывал завесу над деятельностью своих агентов в какой-либо стране.
Обычно он выбирал маленькую страну, далекую от бурь дипломатической борьбы между Западом и Востоком. Ингрем завораживал слушателей пространными рассуждениями об идеологии, привычках и пристрастиях глав этой страны, об их продажности и их любовницах. Время от времени Ингрем называл имя какого-нибудь второстепенного правительственного чиновника этой страны, состоящего на содержании ЦРУ, и как бы невзначай упоминал его агентурную кличку или номер. Обрисовывая это сложное переплетение интриг, корыстолюбия и всяческих пороков, Ингрем преследовал несколько целей. Он хотел показать безошибочность и тонкость методов ЦРУ, отмести на этот счет всякие сомнения. Он щекотал самолюбие тех, кто стремился попасть в число избранных, приобщенных к тайне, а таких среди его слушателей, как правило, было большинство. А главное, он стремился подчеркнуть свое уважение к американскому правительству, свою якобы непоколебимую веру в неподкупность и лояльность конгрессменов, свою готовность выложить на стол все карты, чтобы члены законодательного собрания могли убедиться в его искренности.
Обычно Ингрем заканчивал каким-нибудь смешным анекдотом, который еще более скреплял узы между национальным разведчиком № 1 и его добровольными осведомителями из конгресса. На последнем обеде он рассказал, например, как один бдительный сотрудник ЦРУ буквально «смыл» маску с лица некоего гвинейского депутата, оказавшегося двойным агентом. Этот человек оставил во время приема во французском посольстве для иностранного агента послание в металлической капсуле, спрятанной в бачке унитаза. Американский разведчик под видом слегка подвыпившего моряка пробрался в туалетную комнату, запер дверь и в конце концов отыскал капсулу в бачке, когда спустил в унитаз воду. Перед этим он тщательно обыскал туалетную комнату, потому что имел основание подозревать, что именно здесь и именно в часы дипломатического приема будет передано донесение. Послание оказалось малозначительным, однако оно разоблачило двойную роль гвинейца. Слушатели Ингрема покатывались со смеху.
Одним словом, Ингрем умел подольститься к конгрессменам. Обычно он всегда мог уделить несколько минут для телефонного разговора с каким-нибудь знакомым сенатором или чиновником из Белого дома, который нуждался в услугах его ведомства за границей: сообщал информацию о стране, о ее главе, ресурсах, ориентации и т.д. Внимательный и вежливый, он всегда готов был помочь. Точно так же Ингрем обходился с влиятельными журналистами и комментаторами. Многим из них удавалось публиковать сенсационные статьи благодаря его скупым намекам.
К моменту избрания президента Роудбуша Ингрем осуществил сокровеннейшую мечту всех честолюбивых начальников департаментов: он воздвиг себе неприступный замок, создал свой оплот — независимую мощную организацию. Его популярность и влияние на Капитолийском холме и среди журналистов можно было сравнить лишь с популярностью и влиянием Эдгара Гувера в дни расцвета ФБР. Президент, который вздумал бы сместить Ингрема, рисковал головой — безопаснее было иметь дело с тринитротолуолом.
— Да, Артур — это проблема, — проговорил президент. «Артур» — сказал он, и имя это упало, как тяжелый камень. Никогда он не называл его просто «Арт».
— Что ж, посмотрим, что он скажет завтра, — добавил президент.
Я поднялся, собираясь уходить, и тут президент сказал:
— Джин, может быть, вы поработаете сегодня подольше. Я бы хотел, чтобы вы посидели над черновиком моей речи по случаю Дня Труда. Меня не удовлетворяет первоначальный вариант.
— И меня, — сказал я. — Разумеется, я останусь. Мне тоже хочется приложить к этому руку.
Я был искренен. Составители речей, несколько бывших профессоров, питали пристрастие к элегантным фразам и абстрактным идеям. За ними надо было присматривать.
Вот почему я допоздна работал в ту ночь на втором этаже западного крыла, когда раздался телефонный звонок Сусанны, жены Стивена Грира.
2
Она вернулась в свой старый кирпичный дом на Бруксайд Драйв в Кенвуде около шести часов вечера. Поставила машину в гараж, обогнула дом, с удовлетворением отметив, что трава между плитами дорожки аккуратно подстрижена.
Торопиться было некуда. По четвергам Стив играл после работы в гольф. Сусанна Грир остановилась перед кирпичными ступенями лестницы и огляделась. После гнетущей дневной жары августовский вечер принес желанную прохладу, струйки ветра навевали тихую умиротворенность. Большой дом неизменно вызывал у нее это чувство: смесь уверенности и довольства, — успокаивал после мелочных дневных забот и обид. Он никогда не был мрачен, а теперь и подавно: свежая побелка ярко подчеркивала сочный цвет кирпичей.
Дом Гриров поднимался тремя уступами, как будто каждый новый этаж был позднейшей надстройкой. Впрочем, так оно и было на самом деле. Словно секции подзорной трубы, этажи выдвигались над живой изгородью, и широкое окно кабинета Стива сверкало в закатных лучах на самом верху сквозь листву большого дуба.
За спиной Сусанны вдоль изгиба подъездной дороги выстроились вишни. Дальше по травянистой лужайке змеился ручей, исчезая за вторым рядом вишневых деревьев. Весной Бруксайд Драйв одевался в пурпурно-розовый хрупкий наряд и становился похож на процессию невест. Но сейчас коричневая листва опадала на газоны. Яркими пятнами выделялись клумбы с циниями и ноготками по бокам от крыльца — эти цветы Сусанна специально высаживала к концу августа.
Она подумала, что дом во многом похож на Стива: очень удобный, но с виду не очень-то привлекательный, безалаберный, никогда как следует не прибранный. Право, Стив временами становился невыносим, но каждый раз, когда она начинала уставать от него или злиться, он вдруг придумывал нечто совершенно невероятное или очертя голову бросался в какую-нибудь новую авантюру, никак не связанную с его почтенной деятельностью вашингтонского юриста. Так, например, однажды он вдруг увлекся вместе с Гретхен новой математикой и начал вычислять домашние расходы на основе какого-то «восьмого постулата». Затем был период, когда его заинтересовала «инфляционная лингвистика» Виктора Боржеса, и он изрекал всякие невозможные глупости вроде «двульяжа» (от трельяжа) и тому подобное. Один раз он забросил на целый год свою юридическую практику, сорвал с места семью и перебрался в Кембридж, где занялся в Гарвардском университете изучением восточного искусства. Был еще период, вернее лето, посвященное Уолту Уитмену, когда он повсюду ходил за Сусанной с бокалом в одной руке и «Листьями травы» в другой и декламировал во весь голос стихи.
Но, подобно своему дому, Стив был эксцентричен лишь с виду. По существу, он оставался таким же консервативным, солидным и даже скучноватым, особенно когда погружался в свои сверхзапутанные законодательные дела. Его вряд ли можно было назвать красавцем. Серые глаза и редеющие рыжеватые волосы придавали ему тусклый библиотекарский вид. Но он был — как бы это сказать? — успокоительно-надежным. Она была уверена, что все еще любит его даже после двадцати шести лет замужества. Впрочем, что такое любовь? Чувство зависимости, страх перед одиночеством, привычка делиться повседневными неприятностями, рутина? А может быть, нечто более глубокое и непостижимое?
Сусанна Грир вздохнула, бросила последний взгляд на дом и поднялась по ступеням. Она не успела повернуть ключ в замке, как умиротворенность ее сменилась приятным предчувствием, впрочем, уже с оттенком сожаления, потому что она знала, что и это, как всякое настроение, тоже пройдет.
В темном холле она сбросила туфли, прошла в спальню на верхний этаж и сняла пояс с чулками. Она всегда с облегчением освобождалась от этой сбруи, прежде чем раздеться. Она сняла платье, расстегнула лифчик и некоторое время стояла так, впитывая всем телом прохладу и разглядывая одежду на вешалке. Сегодня она выбрала темно-зеленые шелковые брюки и такую же блузу. Шелковая ткань приятно холодила тело.
За три года, с тех пор, как Гретхен уехала из дому, Гриры постепенно создали для вечеров по четвергам свой ритуал. Прислуга по четвергам была выходная. Они оставались одни. И эти вечера начинались для Сусанны с легкой чувственной дрожи в ванной и заканчивались много часов спустя, когда они со Стивеном валялись на низкой, по-королевски широкой постели и шутливо спорили, кому вставать, чтобы накрыться простыней.
Когда Стив после короткой партии в гольф в «Неопалимой купине» возвращался около половины восьмого домой, он с одобрением оглядывал жену и льстил ей, радостно восклицая: «Ох, Львишка, эта штука на тебе просто восхитительна!» Затем они готовили себе коктейли в уютной библиотеке со старым кирпичным камином и книжными полками от пола до потолка. Мартини зимой, дайкири летом. Они обменивались услышанными за день сплетнями. Стив, конечно, мог порассказать больше интересного, чем Сусанна, благодаря своему знакомству с президентом Роудбушем и другими политическими деятелями, зато Сью знала почти всех дам из высшего вашингтонского общества и умудрялась порой огорошить мужа какой-нибудь сногсшибательной новостью.
Торопиться было некуда. По четвергам Стив играл после работы в гольф. Сусанна Грир остановилась перед кирпичными ступенями лестницы и огляделась. После гнетущей дневной жары августовский вечер принес желанную прохладу, струйки ветра навевали тихую умиротворенность. Большой дом неизменно вызывал у нее это чувство: смесь уверенности и довольства, — успокаивал после мелочных дневных забот и обид. Он никогда не был мрачен, а теперь и подавно: свежая побелка ярко подчеркивала сочный цвет кирпичей.
Дом Гриров поднимался тремя уступами, как будто каждый новый этаж был позднейшей надстройкой. Впрочем, так оно и было на самом деле. Словно секции подзорной трубы, этажи выдвигались над живой изгородью, и широкое окно кабинета Стива сверкало в закатных лучах на самом верху сквозь листву большого дуба.
За спиной Сусанны вдоль изгиба подъездной дороги выстроились вишни. Дальше по травянистой лужайке змеился ручей, исчезая за вторым рядом вишневых деревьев. Весной Бруксайд Драйв одевался в пурпурно-розовый хрупкий наряд и становился похож на процессию невест. Но сейчас коричневая листва опадала на газоны. Яркими пятнами выделялись клумбы с циниями и ноготками по бокам от крыльца — эти цветы Сусанна специально высаживала к концу августа.
Она подумала, что дом во многом похож на Стива: очень удобный, но с виду не очень-то привлекательный, безалаберный, никогда как следует не прибранный. Право, Стив временами становился невыносим, но каждый раз, когда она начинала уставать от него или злиться, он вдруг придумывал нечто совершенно невероятное или очертя голову бросался в какую-нибудь новую авантюру, никак не связанную с его почтенной деятельностью вашингтонского юриста. Так, например, однажды он вдруг увлекся вместе с Гретхен новой математикой и начал вычислять домашние расходы на основе какого-то «восьмого постулата». Затем был период, когда его заинтересовала «инфляционная лингвистика» Виктора Боржеса, и он изрекал всякие невозможные глупости вроде «двульяжа» (от трельяжа) и тому подобное. Один раз он забросил на целый год свою юридическую практику, сорвал с места семью и перебрался в Кембридж, где занялся в Гарвардском университете изучением восточного искусства. Был еще период, вернее лето, посвященное Уолту Уитмену, когда он повсюду ходил за Сусанной с бокалом в одной руке и «Листьями травы» в другой и декламировал во весь голос стихи.
Но, подобно своему дому, Стив был эксцентричен лишь с виду. По существу, он оставался таким же консервативным, солидным и даже скучноватым, особенно когда погружался в свои сверхзапутанные законодательные дела. Его вряд ли можно было назвать красавцем. Серые глаза и редеющие рыжеватые волосы придавали ему тусклый библиотекарский вид. Но он был — как бы это сказать? — успокоительно-надежным. Она была уверена, что все еще любит его даже после двадцати шести лет замужества. Впрочем, что такое любовь? Чувство зависимости, страх перед одиночеством, привычка делиться повседневными неприятностями, рутина? А может быть, нечто более глубокое и непостижимое?
Сусанна Грир вздохнула, бросила последний взгляд на дом и поднялась по ступеням. Она не успела повернуть ключ в замке, как умиротворенность ее сменилась приятным предчувствием, впрочем, уже с оттенком сожаления, потому что она знала, что и это, как всякое настроение, тоже пройдет.
В темном холле она сбросила туфли, прошла в спальню на верхний этаж и сняла пояс с чулками. Она всегда с облегчением освобождалась от этой сбруи, прежде чем раздеться. Она сняла платье, расстегнула лифчик и некоторое время стояла так, впитывая всем телом прохладу и разглядывая одежду на вешалке. Сегодня она выбрала темно-зеленые шелковые брюки и такую же блузу. Шелковая ткань приятно холодила тело.
За три года, с тех пор, как Гретхен уехала из дому, Гриры постепенно создали для вечеров по четвергам свой ритуал. Прислуга по четвергам была выходная. Они оставались одни. И эти вечера начинались для Сусанны с легкой чувственной дрожи в ванной и заканчивались много часов спустя, когда они со Стивеном валялись на низкой, по-королевски широкой постели и шутливо спорили, кому вставать, чтобы накрыться простыней.
Когда Стив после короткой партии в гольф в «Неопалимой купине» возвращался около половины восьмого домой, он с одобрением оглядывал жену и льстил ей, радостно восклицая: «Ох, Львишка, эта штука на тебе просто восхитительна!» Затем они готовили себе коктейли в уютной библиотеке со старым кирпичным камином и книжными полками от пола до потолка. Мартини зимой, дайкири летом. Они обменивались услышанными за день сплетнями. Стив, конечно, мог порассказать больше интересного, чем Сусанна, благодаря своему знакомству с президентом Роудбушем и другими политическими деятелями, зато Сью знала почти всех дам из высшего вашингтонского общества и умудрялась порой огорошить мужа какой-нибудь сногсшибательной новостью.