Страница:
Ты добродетельной устойчивости враг,
Не в храмах дома ты, а в дикой чаще,
Ты полн упрямого, кошачьего стремленья,
Рад выпрыгнуть в окно под всякий
случай
И лесу девственному рад кричать
приветно,
Что в чаще непролазной ты носился.
Средь пестрых хищников в косматых
шкурах,
Греховной красоты здоровья полный,
--
Что, сладострастно ноздри раздувая,
Насмешливый в блаженстве кровожадном,
Ты хищничал и крался полный лжи.
Порой орлу подобно с высоты,
Уставив в глубину недвижный взгляд,
В свое владенье, в пропасть
смотришь долго,
Как, вглубь стремясь, она все ниже,
вниз
Змеится кольцами, спускаясь внутрь
--
И вдруг
Затем
В падении отвесном
Полет, как меч, направив,
В ягнят ударил ты,
Стремительно бросаясь с хищным жаром
Терзать ягнят
Со злобой против всех овечьих душ
И яростно кипя на все, что смотрит
Овцеподобно, ягнеоко и курчаво,
С приветной тупостью ягнят молочных.
Вот так
Пантеры свойств, орлиных качеств
Исполнены поэта ощущенья,
Они твои под тысячью личин.
Твои,
поэт и скоморох!
Ведь это ты, признавший в человеке
Так безразлично Бога и овцу,
И божество терзая в человеке,
В нем также и овцу терзаешь ты,
Терзаешь, радуясь.
Твое блаженство в этом,
Блаженство злой пантеры и орла,
Блаженство скомороха и поэта.
Когда яснеет воздух и луна
Серпом зеленоватым между тучек,
Среди полос пурпурных вдруг мелькнувши,
Прокрадется, завистливо, как враг,
Дневного света враг, --
Она все ближе, ближе подступает,
Подрезывая тайно, постепенно
Ковры из роз, гирляндами висящих,
Пока цветы с головкой побледневшей
Не опрокинутся в ночную тьму.
Так я упал когда-то с высоты,
Где в сновиденьях правды я носился
--
Весь полный ощущений дня и света,
Упал я навзничь в тьму вечерней
тени,
Испепеленный правдою одною
И жаждущий единой этой правды. --
Ты помнишь ли еще, горячая душа,
Как мы тогда томились этой жаждой,
Томились тем, что ты в изгнанье
вечном
От всякой правды далеко,
Лишь скоморох, поэт, и только.
Так пел чародей; и все собравшиеся попали, как птицы,
незаметно в сети его хитрого, тоскливого сладострастия. Только
совестливый духом не был пойман им: он быстро выхватил арфу из
рук чародея и воскликнул: "Воздуху! Впустите чистого воздуху!
Впустите Заратустру! Ты делаешь воздух этой пещеры удушливым и
ядовитым, ты, старый, злой чародей!
Лживый и утонченный, ты соблазняешь к неведомым страстям и
к неведомым пустыням. И горе, если такие, как ты, говорят об
истине и придают значение ей!
Горе всем свободным умам, которые не остерегаются
таких чародеев! Они должны проститься со свободой своей:
ты учишь возвращению в тюрьмы и манишь назад, в темницы, --
-- ты старый, мрачный демон, в жалобе твоей слышится
манящая свирель, ты похож на тех, кто своей похвалой целомудрию
призывает тайно к разврату!"
Так говорил совестливый; старый же чародей оглядывался
вокруг, наслаждаясь победой своей, и оттого проглотил досаду,
причиненную ему совестливым. "Помолчи! -- сказал он скромным
голосом. -- Хорошие песни должны хорошо отзываться в сердцах:
после хороших песен надо долго хранить молчание.
Так поступают все эти высшие люди. Но ты, должно быть,
мало понял из песни моей? В тебе очень мало от духа чародея".
"Ты хвалишь меня, -- возразил совестливый, -- отделяя меня
от себя; ну что ж! Но вы, остальные, что вижу я? Вы все сидите
еще с похотливыми глазами --
о свободные души, куда девалась свобода ваша! Вы кажетесь
мне похожими на тех, кто долго смотрел на развратных женщин,
нагих и танцующих: ваши души сами начали танцевать!
В вас, о высшие люди, еще много есть из того, что чародей
называет своим злым духом обмана и чар, -- мы, конечно, должны
быть различны.
И, поистине, мы достаточно говорили и думали вместе,
прежде чем Заратустра вернулся в пещеру свою, достаточно, чтобы
знать, что мы различны.
И мы ищем различного даже здесь, наверху, вы и я.
Ибо я ищу побольше устойчивости, потому и пришел я к
Заратустре. Ибо он самая крепкая башня и воля --
-- теперь, когда все колеблется, когда вся земля дрожит.
Но когда я вижу глаза ваши, какие вот сейчас у вас, я скорее
поверил бы, что вы ищете побольше неустойчивости,
-- побольше трепета, побольше опасности, побольше
землетрясения. Вы хотите, так кажется мне, простите
предположение мое, о высшие люди, --
-- вы хотите самой трудной, самой опасной жизни, внушающей
мне наибольший страх, жизни диких зверей, хотите лесов,
пещер, горных стремнин и непроходимых ущелий.
И не те, что выводят вас из опасности, нравятся вам
больше всего, а те, что отвращают вас в сторону от всех дорог,
совратители. Но если такое желание истинно в вас,
все-таки оно кажется мне невозможным.
Ибо страх -- наследственное, основное чувство человека;
страхом объясняется все, наследственный грех и наследственная
добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, она
называется: наука.
Ибо страх перед дикими животными -- этот страх дольше
всего воспитывается в человеке, включая и страх перед тем
животным, которого человек прячет и страшится в себе самом. --
Заратустра называет его "внутренней скотиной".
Этот долгий, старый страх, ставший наконец тонким и
одухотворенным, -- нынче, сдается мне, называется: наука".
Так говорил совестливый; но Заратустра, который только что
вернулся в пещеру свою и слышал последние слова и угадал смысл
их, кинул совестливому горсть роз и смеялся над "истинами" его.
"Как! -- воскликнул он. -- Что слышал я только что? Поистине,
кажется мне, что или ты глупец, или я сам, -- и твою "истину"
мигом поставлю я вверх ногами.
Ибо страх -- исключение для нас. Но мужество, дух
приключений, любовь к неизвестному, к тому, на что никто еще не
отважился, -- мужеством кажется мне вся предшествующая
история человека.
Самым диким, самым мужественным животным позавидовал он и
отнял у них все добродетели их: только этим путем стал он --
человеком.
Это мужество, ставшее наконец духовничьим,
духовным, это мужество человеческое, с орлиными крыльями и
змеиною мудростью: это мужество, сдается мне, называется
теперь..."
"Заратустрой!" -- крикнули в один голос все
собравшиеся и громко рассмеялись; но от них поднялось как бы
тяжелое облако. Чародей также засмеялся и сказал с лукавым
видом: "Ну что ж! Он ушел, мой злой дух!
И разве я сам не предостерегал вас от него, когда говорил,
что он обманщик, дух лжи и обмана?
Особенно когда он показывается нагим. Но разве я
ответствен за козни его! Разве я создал его и мир?
Ну что ж! Будем опять добрыми и веселыми! И хотя
Заратустра смотрит уже сердито -- взгляните же на него! он
сердится на меня, --
-- но прежде чем наступит ночь, научится он снова меня
любить и хвалить, он не может долго жить, не делая этих
глупостей.
Он -- любит врагов своих; это искусство понимает он
лучше всех, кого только я видел. Но за это он мстит -- друзьям
своим!"
Так говорил старый чародей, и высшие люди согласились с
ним; так что Заратустра стал обходить друзей своих, пожимая им
руки со злобой и любовью, -- как тот, кому у каждого нужно
испросить прощенья в чем-то и что-нибудь загладить. Но когда
подошел он к вратам пещеры своей, ему опять захотелось на
чистый воздух и к зверям своим -- и он уже собрался ускользнуть
к ним.
"Не уходи! -- сказал тут странник, называвший себя тенью
Заратустры. -- Останься с нами, -- иначе прежняя, удушливая
тоска опять овладеет нами.
Уже лучшим образом угостил нас этот старый чародей всем
худшим, что было у него, и смотри, добрый благочестивый папа
сидит уже со слезами на глазах и готов плыть по морю тоски.
Эти короли, кажется мне, еще делают перед нами хорошую
мину: ибо этому научились они у всех нас сегодня лучше
всего! Но не будь свидетелей, держу пари, и у них опять
началась бы скверная игра, --
-- скверная игра ползущих облаков, влажной тоски,
заволоченного неба, украденных солнц, завывающих осенних
ветров, --
-- скверная игра нашего плача и крика о помощи -- останься
у нас, Заратустра! Здесь много скрытой нищеты, которая хочет
говорить, много сумрака, много туч, много удушливого воздуха!
Ты напитал нас крепкой пищею мужей и подкрепляющими
изречениями -- не допускай же, чтобы нами, на десерт, опять
овладели изнеженные женские духи!
Ты один делаешь окружающий тебя воздух крепким и чистым!
Находил ли я когда-нибудь на земле такой чистый воздух, как у
тебя в пещере твоей?
И однако, много стран видел я, нос мой научился различать
и оценивать разный воздух, -- но только у тебя испытывают
ноздри мои величайшую радость!
Кроме, -- кроме, -- о, прости мне одно старое
воспоминание! Прости мне одну старую застольную песнь, которую
я некогда сложил среди дочерей пустыни.
Ибо и у них был такой же хороший, чистый воздух Востока;
там был я всего дальше от старой Европы, покрытой тучами, сырой
и тоскливой!
Тогда любил я этих девушек Востока и другие царства с
лазоревыми небесами, над которыми не висели ни облака, ни
мысли.
Вы не поверите, как чинно сидели они, когда не танцевали,
глубокие, но без мыслей, как маленькие тайны, как украшенные
лентами загадки, как десертные орехи, --
пестрые и чуждые, поистине! но без туч: загадки, которые
легко разгадывались, -- в честь этих девушек сочинил я тогда
свой застольный псалом".
Так говорил странник, называвший себя тенью Заратустры, и,
прежде чем кто-либо успел ответить ему, он уже схватил арфу
старого чародея и, скрестив ноги, оглянулся вокруг, спокойный и
мудрый; затем он медленно, испытующе потянул воздух ноздрями,
как тот, кто в новых странах пробует новый чужой воздух. Потом
он запел с каким-то завываньем.
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою
пустыню носит.
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе
свою пустыню носит!
После песни странника и тени пещера наполнилась вдруг
шумом и смехом; и так как собравшиеся гости говорили все сразу
и даже осел, при подобном поощрении, не остался безмолвен, то
Заратустрой овладело некоторое отвращение и насмешливое чувство
к посетителям своим, -- хотя его и тешила радость их. Ибо она
казалась ему признаком выздоровления. Он незаметно вышел из
пещеры на чистый воздух и стал говорить со зверями своими.
"Куда же девалось теперь несчастье их? -- спросил он и уже
сам вздохнул с облегчением от своей маленькой досады. -- У меня
разучились они, как мне кажется, кричать о помощи!
-- хотя, к сожалению, не разучились еще вообще кричать". И
Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А
удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей.
"Они веселы, -- продолжал он, -- и кто знает? быть может,
на счет хозяина их; и если научились они у меня смеяться, то не
моему смеху научились они.
Ну что ж! Они старые люди: они выздоравливают по-своему,
они смеются по-своему; мои уши выносили еще худшее и не
увядали.
Этот день -- победа: он удаляется уже, он бежит, дух
тяжести, мой старый заклятый враг! Как хорошо хочет
кончиться этот день, так дурно и тяжело начавшийся.
И кончиться хочет он! Уже настает вечер: по морю
скачет он, добрый всадник! Как он качается на своих пурпурных
седлах, он, блаженный, возвращающийся домой!
Небо ясное смотрит, мир покоится глубоко: о все вы,
странные люди, пришедшие ко мне, право, стоит жить у меня!"
Так говорил Заратустра. И снова крик и смех высших людей
послышался из пещеры. И Заратустра продолжал:
"Они идут на улочку, приманка моя действует, и от них
отступает враг их, дух тяжести. Уже учатся они смеяться сами
над собой -- так ли слышу я?
Моя пища мужей действует, мои изречения сочные и сильные
-- и, поистине, я не кормил их овощами, от которых пучит живот!
Но пищею воинов, пищею завоевателей новые вожделения пробудил я
в них.
Новые надежды забились в руках и ногах их, сердце их
потягивается. Они находят новые слова, скоро дух их будет
дышать дерзновением.
Такая пища, конечно, не для детей и не для томных женщин,
молодых и старых. Нужны иные средства, чтобы убедить их нутро;
я не врач и не учитель их.
Отвращение отступает от этих высших людей: ну что
ж! Это -- моя победа. В царстве моем они чувствуют себя в
безопасности, всякий глупый стыд бежит их, они открываются.
Они открывают сердца свои, хорошее время возвращается к
ним, они празднуют и пережевывают, -- они становятся
благодарными.
Это считаю я за лучший признак: они становятся
благодарными. Еще немного, и они начнут придумывать себе
праздники и поставят памятники своим старым радостям.
Они -- выздоравливающие!" Так говорил Заратустра
радостно в сердце своем и глядел вдаль; звери же его теснились
к нему и чтили счастье его и молчание его.
Но внезапно испуган был слух Заратустры: ибо в пещере,
дотоле полной шума и смеха, сразу водворилась мертвая тишина;
нос же его ощутил благоухающий дым ладана, как будто горели
кедровые шишки.
"Что тут происходит? Что делают они?" -- спрашивал он себя
и подкрался ко входу, чтобы незаметно смотреть на гостей своих.
О чудо из чудес! что пришлось ему там увидеть своими
собственными глазами!
"Все они опять стали набожны, они молятся,
они безумцы!" -- говорил он и дивился чрезмерно. И
действительно! все эти высшие люди, два короля, папа в
отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень,
старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный
человек, -- все они, как дети или старые бабы, стояли на
коленях и молились ослу. И вот начал самый безобразный человек
пыхтеть и клокотать, как будто что-то неизрекаемое собиралось
выйти из него; но когда он в самом деле добрался до слов,
неожиданно оказались они благоговейным, странным молебном в
прославление осла, которому молились и кадили. И этот молебен
так звучал:
Аминь! Слава, честь, премудрость, благодарение, хвала и
сила Богу нашему, во веки веков!
-- Осел же кричал на это И-А.
Он несет тяготу нашу, он принял образ раба, он кроток
сердцем и никогда не говорит нет; и кто любит своего Бога, тот
бичует его.
-- Осел же кричал на это И-А.
Он не говорит; только миру, им созданному, он вечно
говорит Да: так прославляет он мир свой. Его хитрость не
позволяет ему говорить; поэтому бывает он редко не прав.
-- Осел же кричал на это И-А.
Незаметным проходит он через мир. В серый цвет тела своего
закутывает он добродетель свою. Если есть в нем дух, то он
скрывает его; но всякий верит в длинные уши его.
-- Осел же кричал на это И-А.
Какая скрытая мудрость в том, что он носит длинные уши и
говорит всегда Да и никогда Нет! Разве не создал он мир по
образу своему, т. е. глупым насколько возможно?
-- Осел же кричал на это И-А.
Ты идешь прямыми и кривыми путями, и беспокоит тебя мало,
что нам, людям, кажется прямым или кривым. По ту сторону добра
и зла царство твое. Невинность твоя в том, чтобы не знать, что
такое невинность.
-- Осел же кричал на это И-А.
И вот ты не отталкиваешь от себя никого, ни нищих, ни
королей. Детей допускаешь ты к себе, и, если злые мальчишки
соблазняют тебя, ты говоришь просто И-А.
-- Осел же кричал на это И-А.
Ты любишь ослиц и свежие смоквы, ты неразборчив на пищу.
Чертополох радует сердце твое, когда ты голоден. В этом
премудрость Бога.
-- Осел же кричал на это И-А.
Но на этом месте молебна не мог Заратустра больше
сдерживать себя, сам закричал И-А еще громче, чем осел, и
бросился в середину своих обезумевших гостей. "Что делаете вы
здесь, вы, человеческие дети? -- воскликнул он, поднимая
молящихся с земли. -- Горе, если бы вас увидел кто-нибудь
другой, а не Заратустра:
всякий подумал бы, что вы с вашей новой верою стали
худшими из богохульников или самыми неразумными из всех старых
баб!
И ты сам, ты, старый папа, как миришься ты с самим собою,
что в таком образе молишься ослу здесь, как Богу?" --
"О Заратустра, -- отвечал папа, -- прости мне, но в
вопросах Бога я просвещеннее тебя! Так лучше.
Лучше молиться Богу в этом образе, чем без всякого образа.
Поразмысли об этом изречении, мой высокий друг -- и ты скоро
убедишься, что в этом изречении скрывается мудрость.
Тот, кто говорил "Бог есть дух", -- тот делал до сих пор
на земле величайший шаг к безверию: такие слова на земле не
легко исправлять!
Мое старое сердце бьется и трепещет от того, что еще есть
на земле чему молиться. Прости это, о Заратустра, старому
благочестивому сердцу папы!" --
-- "И ты, -- сказал Заратустра страннику и тени, -- ты
называешь и мнишь себя свободным духом? И совершаешь здесь
подобные идолослужения и обманы?
Худшим, поистине, занимаешься ты здесь делом, чем у своих
скверных, смуглых девушек, ты, новый верующий и хитрец!"
"Довольно скверно, -- отвечал странник и тень, -- ты прав;
но что же делать! Старый Бог еще жив, о Заратустра, что бы ты
ни говорил.
Самый безобразный человек виноват во всем: он опять
воскресил его. И хотя он говорит, что он его некогда убил, --
смерть у богов всегда есть только предрассудок".
-- "И ты, -- сказал Заратустра, -- ты, злой старый
чародей, что наделал ты! Кто же в этот свободный век будет
впредь тебе верить, если ты веришь в подобных
богов-ослов?
То, что ты делал, было глупостью; как мог ты, хитрый,
делать такую глупость!"
"О Заратустра, -- отвечал хитрый чародей, -- ты прав, это
была глупость, -- она достаточно дорого обошлась мне".
-- "И даже ты, -- сказал Заратустра совестливому духом, --
подумай же и приложи палец к своему носу! Разве здесь нет
ничего противного твоей совести? Не слишком ли чист дух твой
для этих молений и для фимиама этих святош?"
"Есть нечто, -- отвечал совестливый духом и приложил палец
к носу, -- есть нечто в этом зрелище, что даже приятно моей
совести.
Быть может, я не имею права верить в Бога; но несомненно,
что Бог в этом образе кажется мне еще наиболее достойным веры.
Бог должен быть вечным, по свидетельству самых
благочестивых: у кого так много времени, тот не спешит. Так
долго и так глупо, как только возможно; с этим можно,
однако, идти очень далеко.
И у кого слишком много духа, тот может сам заразиться
глупостью и безумством. Подумай о себе самом, о Заратустра!
Ты сам -- поистине -- даже ты мог бы от избытка мудрости
сделаться ослом.
Не идет ли и совершенный мудрец охотно по самым кривым
путям? Как доказывает очевидность, о Заратустра, -- твоя
очевидность!"
-- "И ты сам наконец, -- сказал Заратустра и обратился к
самому безобразному человеку, все еще лежавшему на земле и
протягивавшему руку к ослу (ибо он поил его вином). -- Скажи,
ты, неизреченный, что ты сделал!
Ты кажешься мне преображенным, твой взор горит, плащ
возвышенного облекает безобразие твое, -- что делал ты?
Правду ли говорят они, что ты опять воскресил его? И к
чему? Разве он не был с полным основанием убит?
Ты сам кажешься мне воскрешенным -- что делал ты? что
ниспровергал ты? В чем убеждал ты себя? Говори,
ты, неизреченный!"
"О Заратустра, -- отвечал самый безобразный человек, -- ты
-- плут!
Жив ли он еще, или воскрес, или окончательно умер,
-- кто из нас двоих знает это лучше? Я спрашиваю тебя.
Одно только знаю я -- от тебя самого однажды научился я
этому, о Заратустра: кто хочет окончательно убить, тот
смеется.
"Убивают не гневом, а смехом" -- так говорил ты однажды. О
Заратустра, ты, скрывающийся, ты, разрушитель без гнева, ты,
опасный святой, ты -- плут!"
Но тут случилось, что Заратустра, удивленный этими
плутовскими ответами, бросился ко входу в пещеру свою и,
обращаясь ко всем своим гостям, крикнул громким голосом:
"О, все вы хитрые проныры и скоморохи! Что притворяетесь и
скрываетесь вы предо мной!
Как трепетало сердце каждого из нас от радости и злобы,
что вы наконец опять стали, как дети, благочестивы, --
-- что вы наконец опять поступали, как поступают дети,
именно молились, складывали крестом руки и говорили "Боже
милостивый!"
Но теперь предоставьте мне эту детскую комнату, мою
собственную пещеру, где сегодня было столько ребячества.
Остудите на воздухе ваш горячий детский задор и биение ваших
сердец!
Конечно: если не будете вы как дети, то не войдете вы в
это Небесное Царство". (И Заратустра показал рукою
наверх.)
"Но мы и не хотим вовсе войти в Небесное Царство: мужами
стали мы -- и потому хотим мы царства земного".
И еще раз начал говорить Заратустра: "О мои новые друзья,
-- говорил он, -- вы, странные, вы, высшие люди, как нравитесь
вы мне теперь, --
-- с тех пор как стали вы опять веселыми! Поистине, вы все
расцвели: мне кажется, что таким цветам, как вы, нужны новые
праздники,
-- какая-нибудь маленькая смелая чепуха, какое-нибудь
богослужение и праздник осла, какой-нибудь старый веселый
дурень -- Заратустра, вихрь, который дыханием своим надувает
вам души.
Не забывайте этой ночи и этого праздника осла, вы, высшие
люди! Это изобрели вы у меня, это принимаю я, как
доброе знамение, -- нечто подобное изобретают только
выздоравливающие!
И если будете вы вновь праздновать этот праздник осла,
делайте это из любви к себе, делайте также из любви ко мне: и в
мое воспоминанье!"
Так говорил Заратустра.
Но тем временем они вышли один за другим на чистый воздух,
Не в храмах дома ты, а в дикой чаще,
Ты полн упрямого, кошачьего стремленья,
Рад выпрыгнуть в окно под всякий
случай
И лесу девственному рад кричать
приветно,
Что в чаще непролазной ты носился.
Средь пестрых хищников в косматых
шкурах,
Греховной красоты здоровья полный,
--
Что, сладострастно ноздри раздувая,
Насмешливый в блаженстве кровожадном,
Ты хищничал и крался полный лжи.
Порой орлу подобно с высоты,
Уставив в глубину недвижный взгляд,
В свое владенье, в пропасть
смотришь долго,
Как, вглубь стремясь, она все ниже,
вниз
Змеится кольцами, спускаясь внутрь
--
И вдруг
Затем
В падении отвесном
Полет, как меч, направив,
В ягнят ударил ты,
Стремительно бросаясь с хищным жаром
Терзать ягнят
Со злобой против всех овечьих душ
И яростно кипя на все, что смотрит
Овцеподобно, ягнеоко и курчаво,
С приветной тупостью ягнят молочных.
Вот так
Пантеры свойств, орлиных качеств
Исполнены поэта ощущенья,
Они твои под тысячью личин.
Твои,
поэт и скоморох!
Ведь это ты, признавший в человеке
Так безразлично Бога и овцу,
И божество терзая в человеке,
В нем также и овцу терзаешь ты,
Терзаешь, радуясь.
Твое блаженство в этом,
Блаженство злой пантеры и орла,
Блаженство скомороха и поэта.
Когда яснеет воздух и луна
Серпом зеленоватым между тучек,
Среди полос пурпурных вдруг мелькнувши,
Прокрадется, завистливо, как враг,
Дневного света враг, --
Она все ближе, ближе подступает,
Подрезывая тайно, постепенно
Ковры из роз, гирляндами висящих,
Пока цветы с головкой побледневшей
Не опрокинутся в ночную тьму.
Так я упал когда-то с высоты,
Где в сновиденьях правды я носился
--
Весь полный ощущений дня и света,
Упал я навзничь в тьму вечерней
тени,
Испепеленный правдою одною
И жаждущий единой этой правды. --
Ты помнишь ли еще, горячая душа,
Как мы тогда томились этой жаждой,
Томились тем, что ты в изгнанье
вечном
От всякой правды далеко,
Лишь скоморох, поэт, и только.
Так пел чародей; и все собравшиеся попали, как птицы,
незаметно в сети его хитрого, тоскливого сладострастия. Только
совестливый духом не был пойман им: он быстро выхватил арфу из
рук чародея и воскликнул: "Воздуху! Впустите чистого воздуху!
Впустите Заратустру! Ты делаешь воздух этой пещеры удушливым и
ядовитым, ты, старый, злой чародей!
Лживый и утонченный, ты соблазняешь к неведомым страстям и
к неведомым пустыням. И горе, если такие, как ты, говорят об
истине и придают значение ей!
Горе всем свободным умам, которые не остерегаются
таких чародеев! Они должны проститься со свободой своей:
ты учишь возвращению в тюрьмы и манишь назад, в темницы, --
-- ты старый, мрачный демон, в жалобе твоей слышится
манящая свирель, ты похож на тех, кто своей похвалой целомудрию
призывает тайно к разврату!"
Так говорил совестливый; старый же чародей оглядывался
вокруг, наслаждаясь победой своей, и оттого проглотил досаду,
причиненную ему совестливым. "Помолчи! -- сказал он скромным
голосом. -- Хорошие песни должны хорошо отзываться в сердцах:
после хороших песен надо долго хранить молчание.
Так поступают все эти высшие люди. Но ты, должно быть,
мало понял из песни моей? В тебе очень мало от духа чародея".
"Ты хвалишь меня, -- возразил совестливый, -- отделяя меня
от себя; ну что ж! Но вы, остальные, что вижу я? Вы все сидите
еще с похотливыми глазами --
о свободные души, куда девалась свобода ваша! Вы кажетесь
мне похожими на тех, кто долго смотрел на развратных женщин,
нагих и танцующих: ваши души сами начали танцевать!
В вас, о высшие люди, еще много есть из того, что чародей
называет своим злым духом обмана и чар, -- мы, конечно, должны
быть различны.
И, поистине, мы достаточно говорили и думали вместе,
прежде чем Заратустра вернулся в пещеру свою, достаточно, чтобы
знать, что мы различны.
И мы ищем различного даже здесь, наверху, вы и я.
Ибо я ищу побольше устойчивости, потому и пришел я к
Заратустре. Ибо он самая крепкая башня и воля --
-- теперь, когда все колеблется, когда вся земля дрожит.
Но когда я вижу глаза ваши, какие вот сейчас у вас, я скорее
поверил бы, что вы ищете побольше неустойчивости,
-- побольше трепета, побольше опасности, побольше
землетрясения. Вы хотите, так кажется мне, простите
предположение мое, о высшие люди, --
-- вы хотите самой трудной, самой опасной жизни, внушающей
мне наибольший страх, жизни диких зверей, хотите лесов,
пещер, горных стремнин и непроходимых ущелий.
И не те, что выводят вас из опасности, нравятся вам
больше всего, а те, что отвращают вас в сторону от всех дорог,
совратители. Но если такое желание истинно в вас,
все-таки оно кажется мне невозможным.
Ибо страх -- наследственное, основное чувство человека;
страхом объясняется все, наследственный грех и наследственная
добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, она
называется: наука.
Ибо страх перед дикими животными -- этот страх дольше
всего воспитывается в человеке, включая и страх перед тем
животным, которого человек прячет и страшится в себе самом. --
Заратустра называет его "внутренней скотиной".
Этот долгий, старый страх, ставший наконец тонким и
одухотворенным, -- нынче, сдается мне, называется: наука".
Так говорил совестливый; но Заратустра, который только что
вернулся в пещеру свою и слышал последние слова и угадал смысл
их, кинул совестливому горсть роз и смеялся над "истинами" его.
"Как! -- воскликнул он. -- Что слышал я только что? Поистине,
кажется мне, что или ты глупец, или я сам, -- и твою "истину"
мигом поставлю я вверх ногами.
Ибо страх -- исключение для нас. Но мужество, дух
приключений, любовь к неизвестному, к тому, на что никто еще не
отважился, -- мужеством кажется мне вся предшествующая
история человека.
Самым диким, самым мужественным животным позавидовал он и
отнял у них все добродетели их: только этим путем стал он --
человеком.
Это мужество, ставшее наконец духовничьим,
духовным, это мужество человеческое, с орлиными крыльями и
змеиною мудростью: это мужество, сдается мне, называется
теперь..."
"Заратустрой!" -- крикнули в один голос все
собравшиеся и громко рассмеялись; но от них поднялось как бы
тяжелое облако. Чародей также засмеялся и сказал с лукавым
видом: "Ну что ж! Он ушел, мой злой дух!
И разве я сам не предостерегал вас от него, когда говорил,
что он обманщик, дух лжи и обмана?
Особенно когда он показывается нагим. Но разве я
ответствен за козни его! Разве я создал его и мир?
Ну что ж! Будем опять добрыми и веселыми! И хотя
Заратустра смотрит уже сердито -- взгляните же на него! он
сердится на меня, --
-- но прежде чем наступит ночь, научится он снова меня
любить и хвалить, он не может долго жить, не делая этих
глупостей.
Он -- любит врагов своих; это искусство понимает он
лучше всех, кого только я видел. Но за это он мстит -- друзьям
своим!"
Так говорил старый чародей, и высшие люди согласились с
ним; так что Заратустра стал обходить друзей своих, пожимая им
руки со злобой и любовью, -- как тот, кому у каждого нужно
испросить прощенья в чем-то и что-нибудь загладить. Но когда
подошел он к вратам пещеры своей, ему опять захотелось на
чистый воздух и к зверям своим -- и он уже собрался ускользнуть
к ним.
"Не уходи! -- сказал тут странник, называвший себя тенью
Заратустры. -- Останься с нами, -- иначе прежняя, удушливая
тоска опять овладеет нами.
Уже лучшим образом угостил нас этот старый чародей всем
худшим, что было у него, и смотри, добрый благочестивый папа
сидит уже со слезами на глазах и готов плыть по морю тоски.
Эти короли, кажется мне, еще делают перед нами хорошую
мину: ибо этому научились они у всех нас сегодня лучше
всего! Но не будь свидетелей, держу пари, и у них опять
началась бы скверная игра, --
-- скверная игра ползущих облаков, влажной тоски,
заволоченного неба, украденных солнц, завывающих осенних
ветров, --
-- скверная игра нашего плача и крика о помощи -- останься
у нас, Заратустра! Здесь много скрытой нищеты, которая хочет
говорить, много сумрака, много туч, много удушливого воздуха!
Ты напитал нас крепкой пищею мужей и подкрепляющими
изречениями -- не допускай же, чтобы нами, на десерт, опять
овладели изнеженные женские духи!
Ты один делаешь окружающий тебя воздух крепким и чистым!
Находил ли я когда-нибудь на земле такой чистый воздух, как у
тебя в пещере твоей?
И однако, много стран видел я, нос мой научился различать
и оценивать разный воздух, -- но только у тебя испытывают
ноздри мои величайшую радость!
Кроме, -- кроме, -- о, прости мне одно старое
воспоминание! Прости мне одну старую застольную песнь, которую
я некогда сложил среди дочерей пустыни.
Ибо и у них был такой же хороший, чистый воздух Востока;
там был я всего дальше от старой Европы, покрытой тучами, сырой
и тоскливой!
Тогда любил я этих девушек Востока и другие царства с
лазоревыми небесами, над которыми не висели ни облака, ни
мысли.
Вы не поверите, как чинно сидели они, когда не танцевали,
глубокие, но без мыслей, как маленькие тайны, как украшенные
лентами загадки, как десертные орехи, --
пестрые и чуждые, поистине! но без туч: загадки, которые
легко разгадывались, -- в честь этих девушек сочинил я тогда
свой застольный псалом".
Так говорил странник, называвший себя тенью Заратустры, и,
прежде чем кто-либо успел ответить ему, он уже схватил арфу
старого чародея и, скрестив ноги, оглянулся вокруг, спокойный и
мудрый; затем он медленно, испытующе потянул воздух ноздрями,
как тот, кто в новых странах пробует новый чужой воздух. Потом
он запел с каким-то завываньем.
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою
пустыню носит.
-- Ха! Торжественно!
Достойное начало!
Торжественно, по-африкански, да!
Достойно даже льва
Иль обезьяны -- ревуна морали;
Но ведь совсем ничто для вас,
Прелестные мои подруги.
А между тем сидеть у ваших ног
Мне, европейцу, у подножья пальм
На долю счастье выпало. Села.
Да, это удивительно: сижу я
Почти в самой пустыне, и, однако,
По-прежнему далекий от нее
И опустыненный в Ничто.
Сказать яснее: проглотил меня
Оазис маленький,
Который, вдруг зевнув,
Мне ротик свой открыл навстречу,
И в эти тонко пахнущие губки
Попал я вдруг и там пропал,
Ворвался, проскочил, и вот я среди
вас,
Подруги мои милые. Села.
Да слава, слава оному киту,
Коль так же хорошо в нем было гостю!
Ведь ясен вам, не правда ли, вполне
Намек ученый мой?
Да здравствует вовек китово чрево,
Когда оно таким же милым было
Оазисом-брюшком, как мой приют;
Но это мне сомнительно, конечно,
Ведь прибыл к вам я из Европы,
Что недоверчивей всех старых женок
в мире.
Пусть сам Господь исправит то!
Аминь.
Переслащенный, словно финик смуглый,
И вожделений золотистых полн, как
он,
Я с вами здесь в оазисе-малютке,
--
Как он, томлюсь по девичьей мордашке,
По зубкам-грызунам, по белоснежным,
Как девушки, и острым и холодным;
По ним-то именно сердца тоскуют
Всех распаленных фиников. Села.
Как этот южный плод, и сам
Похожий на него сверх меры,
Лежу я здесь, летучим роем
Жучков крылатых окруженный,
И вкруг меня в игривой пляске рея,
Мелькают также крохотные ваши,
Язвительно затейливые ваши
Причуды и желаньица...
Вы, окружившие меня облавой молчаливой,
Чего-то чающие и немые,
Вы кошки-девушки,
Зулейка и Дуду.
Осфинксовали
вы меня кругом
(Чтоб много чувств вместить в едино
слово --
Грех против языка прости мне, Боже),
--
И я сижу, вдыхая здесь --
Чистейший воздух, райский воздух,
право,
Прозрачно легкий в золотых полосках.
Нет, никогда еще с луны на землю
Не ниспадал такой хороший воздух,
Ни по случайности, ни по капризу,
О чем нам пели древние поэты.
Но это мне сомнительно, конечно,
Ведь прибыл к вам я из Европы,
Что недоверчивей всех старых женок
в мире,
Пусть сам Господь исправит то!
Аминь.
Чистейший этот воздух поглощая
Ноздрями-кубками, раскрытыми широко,
Без будущего, без воспоминаний,
Сижу я здесь, прелестные подруги,
И все смотрю, смотрю на эту пальму,
Которая, подобно танцовщице,
Так изгибается и ластится, качаясь...
Что, заглядевшись, станешь делать
то же
Подобно танцовщице, долго-долго,
Опасно долго, на одной лишь
ножке
Она стояла до того, что, право,
будто
О той другой и вовсе позабыла.
По крайней мере, тщетно я старался
Сокрывшуюся прелесть разглядеть,
Обоих близнецов единства прелесть,
--
Конечно, именно вторую ножку,
В священной близости изящных и воздушных
Блестящей юбочки порхающих зубцов.
И если мне, прекрасные подруги,
Готовы верить вы охотно -- прелесть
эту
Она утратила.
Уж нет ее! Утраченная ножка
Навек потеряна, как жалко милой
ножки!
Где, одинокая, она грустит в разлуке,
Покинутая, где она тоскует?
Быть может, в ужасе пред белокурым
Чудовищем со львиной гривой или,
Быть может, уж обглодана до кости
Она, увы, изъедена! Села.
О, да не плачьте же, не смейте плакать
Вы, нежные сердца!
В беломолочной груди, словно финик,
Сердечко ваше, кошелек-мешочек
Со сладким корешком.
Зулейка, будь мужчиною, довольно!
Бодрей, бодрее, бледная Дуду,
Не плачь же больше! --
-- Иль, может быть,
Уместней здесь иное средство, сердце,
Способное легко унять -- скрепить?
Как назидательное изреченье, к слову
--
Или воззвания торжественный призыв?
Да, да, зову тебя,
Достоинство, на сцену,
Честь европейца!
Ты добродетелью надутый мех,
Шипи, свисти и дуй еще,
Ха!
Еще раз прореви Морали ревом,
Рыкая львом пред дочерьми пустыни,
Морали львом!
Ведь, милые мои!..
Вой добродетели в Европе заглушает
Весь жар души, всю страстность европейца
И европейца волчий аппетит.
И вот я перед вами, европеец,
И не могу, о Господи, иначе.
Да будет так!
Аминь.
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе
свою пустыню носит!
После песни странника и тени пещера наполнилась вдруг
шумом и смехом; и так как собравшиеся гости говорили все сразу
и даже осел, при подобном поощрении, не остался безмолвен, то
Заратустрой овладело некоторое отвращение и насмешливое чувство
к посетителям своим, -- хотя его и тешила радость их. Ибо она
казалась ему признаком выздоровления. Он незаметно вышел из
пещеры на чистый воздух и стал говорить со зверями своими.
"Куда же девалось теперь несчастье их? -- спросил он и уже
сам вздохнул с облегчением от своей маленькой досады. -- У меня
разучились они, как мне кажется, кричать о помощи!
-- хотя, к сожалению, не разучились еще вообще кричать". И
Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А
удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей.
"Они веселы, -- продолжал он, -- и кто знает? быть может,
на счет хозяина их; и если научились они у меня смеяться, то не
моему смеху научились они.
Ну что ж! Они старые люди: они выздоравливают по-своему,
они смеются по-своему; мои уши выносили еще худшее и не
увядали.
Этот день -- победа: он удаляется уже, он бежит, дух
тяжести, мой старый заклятый враг! Как хорошо хочет
кончиться этот день, так дурно и тяжело начавшийся.
И кончиться хочет он! Уже настает вечер: по морю
скачет он, добрый всадник! Как он качается на своих пурпурных
седлах, он, блаженный, возвращающийся домой!
Небо ясное смотрит, мир покоится глубоко: о все вы,
странные люди, пришедшие ко мне, право, стоит жить у меня!"
Так говорил Заратустра. И снова крик и смех высших людей
послышался из пещеры. И Заратустра продолжал:
"Они идут на улочку, приманка моя действует, и от них
отступает враг их, дух тяжести. Уже учатся они смеяться сами
над собой -- так ли слышу я?
Моя пища мужей действует, мои изречения сочные и сильные
-- и, поистине, я не кормил их овощами, от которых пучит живот!
Но пищею воинов, пищею завоевателей новые вожделения пробудил я
в них.
Новые надежды забились в руках и ногах их, сердце их
потягивается. Они находят новые слова, скоро дух их будет
дышать дерзновением.
Такая пища, конечно, не для детей и не для томных женщин,
молодых и старых. Нужны иные средства, чтобы убедить их нутро;
я не врач и не учитель их.
Отвращение отступает от этих высших людей: ну что
ж! Это -- моя победа. В царстве моем они чувствуют себя в
безопасности, всякий глупый стыд бежит их, они открываются.
Они открывают сердца свои, хорошее время возвращается к
ним, они празднуют и пережевывают, -- они становятся
благодарными.
Это считаю я за лучший признак: они становятся
благодарными. Еще немного, и они начнут придумывать себе
праздники и поставят памятники своим старым радостям.
Они -- выздоравливающие!" Так говорил Заратустра
радостно в сердце своем и глядел вдаль; звери же его теснились
к нему и чтили счастье его и молчание его.
Но внезапно испуган был слух Заратустры: ибо в пещере,
дотоле полной шума и смеха, сразу водворилась мертвая тишина;
нос же его ощутил благоухающий дым ладана, как будто горели
кедровые шишки.
"Что тут происходит? Что делают они?" -- спрашивал он себя
и подкрался ко входу, чтобы незаметно смотреть на гостей своих.
О чудо из чудес! что пришлось ему там увидеть своими
собственными глазами!
"Все они опять стали набожны, они молятся,
они безумцы!" -- говорил он и дивился чрезмерно. И
действительно! все эти высшие люди, два короля, папа в
отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень,
старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный
человек, -- все они, как дети или старые бабы, стояли на
коленях и молились ослу. И вот начал самый безобразный человек
пыхтеть и клокотать, как будто что-то неизрекаемое собиралось
выйти из него; но когда он в самом деле добрался до слов,
неожиданно оказались они благоговейным, странным молебном в
прославление осла, которому молились и кадили. И этот молебен
так звучал:
Аминь! Слава, честь, премудрость, благодарение, хвала и
сила Богу нашему, во веки веков!
-- Осел же кричал на это И-А.
Он несет тяготу нашу, он принял образ раба, он кроток
сердцем и никогда не говорит нет; и кто любит своего Бога, тот
бичует его.
-- Осел же кричал на это И-А.
Он не говорит; только миру, им созданному, он вечно
говорит Да: так прославляет он мир свой. Его хитрость не
позволяет ему говорить; поэтому бывает он редко не прав.
-- Осел же кричал на это И-А.
Незаметным проходит он через мир. В серый цвет тела своего
закутывает он добродетель свою. Если есть в нем дух, то он
скрывает его; но всякий верит в длинные уши его.
-- Осел же кричал на это И-А.
Какая скрытая мудрость в том, что он носит длинные уши и
говорит всегда Да и никогда Нет! Разве не создал он мир по
образу своему, т. е. глупым насколько возможно?
-- Осел же кричал на это И-А.
Ты идешь прямыми и кривыми путями, и беспокоит тебя мало,
что нам, людям, кажется прямым или кривым. По ту сторону добра
и зла царство твое. Невинность твоя в том, чтобы не знать, что
такое невинность.
-- Осел же кричал на это И-А.
И вот ты не отталкиваешь от себя никого, ни нищих, ни
королей. Детей допускаешь ты к себе, и, если злые мальчишки
соблазняют тебя, ты говоришь просто И-А.
-- Осел же кричал на это И-А.
Ты любишь ослиц и свежие смоквы, ты неразборчив на пищу.
Чертополох радует сердце твое, когда ты голоден. В этом
премудрость Бога.
-- Осел же кричал на это И-А.
Но на этом месте молебна не мог Заратустра больше
сдерживать себя, сам закричал И-А еще громче, чем осел, и
бросился в середину своих обезумевших гостей. "Что делаете вы
здесь, вы, человеческие дети? -- воскликнул он, поднимая
молящихся с земли. -- Горе, если бы вас увидел кто-нибудь
другой, а не Заратустра:
всякий подумал бы, что вы с вашей новой верою стали
худшими из богохульников или самыми неразумными из всех старых
баб!
И ты сам, ты, старый папа, как миришься ты с самим собою,
что в таком образе молишься ослу здесь, как Богу?" --
"О Заратустра, -- отвечал папа, -- прости мне, но в
вопросах Бога я просвещеннее тебя! Так лучше.
Лучше молиться Богу в этом образе, чем без всякого образа.
Поразмысли об этом изречении, мой высокий друг -- и ты скоро
убедишься, что в этом изречении скрывается мудрость.
Тот, кто говорил "Бог есть дух", -- тот делал до сих пор
на земле величайший шаг к безверию: такие слова на земле не
легко исправлять!
Мое старое сердце бьется и трепещет от того, что еще есть
на земле чему молиться. Прости это, о Заратустра, старому
благочестивому сердцу папы!" --
-- "И ты, -- сказал Заратустра страннику и тени, -- ты
называешь и мнишь себя свободным духом? И совершаешь здесь
подобные идолослужения и обманы?
Худшим, поистине, занимаешься ты здесь делом, чем у своих
скверных, смуглых девушек, ты, новый верующий и хитрец!"
"Довольно скверно, -- отвечал странник и тень, -- ты прав;
но что же делать! Старый Бог еще жив, о Заратустра, что бы ты
ни говорил.
Самый безобразный человек виноват во всем: он опять
воскресил его. И хотя он говорит, что он его некогда убил, --
смерть у богов всегда есть только предрассудок".
-- "И ты, -- сказал Заратустра, -- ты, злой старый
чародей, что наделал ты! Кто же в этот свободный век будет
впредь тебе верить, если ты веришь в подобных
богов-ослов?
То, что ты делал, было глупостью; как мог ты, хитрый,
делать такую глупость!"
"О Заратустра, -- отвечал хитрый чародей, -- ты прав, это
была глупость, -- она достаточно дорого обошлась мне".
-- "И даже ты, -- сказал Заратустра совестливому духом, --
подумай же и приложи палец к своему носу! Разве здесь нет
ничего противного твоей совести? Не слишком ли чист дух твой
для этих молений и для фимиама этих святош?"
"Есть нечто, -- отвечал совестливый духом и приложил палец
к носу, -- есть нечто в этом зрелище, что даже приятно моей
совести.
Быть может, я не имею права верить в Бога; но несомненно,
что Бог в этом образе кажется мне еще наиболее достойным веры.
Бог должен быть вечным, по свидетельству самых
благочестивых: у кого так много времени, тот не спешит. Так
долго и так глупо, как только возможно; с этим можно,
однако, идти очень далеко.
И у кого слишком много духа, тот может сам заразиться
глупостью и безумством. Подумай о себе самом, о Заратустра!
Ты сам -- поистине -- даже ты мог бы от избытка мудрости
сделаться ослом.
Не идет ли и совершенный мудрец охотно по самым кривым
путям? Как доказывает очевидность, о Заратустра, -- твоя
очевидность!"
-- "И ты сам наконец, -- сказал Заратустра и обратился к
самому безобразному человеку, все еще лежавшему на земле и
протягивавшему руку к ослу (ибо он поил его вином). -- Скажи,
ты, неизреченный, что ты сделал!
Ты кажешься мне преображенным, твой взор горит, плащ
возвышенного облекает безобразие твое, -- что делал ты?
Правду ли говорят они, что ты опять воскресил его? И к
чему? Разве он не был с полным основанием убит?
Ты сам кажешься мне воскрешенным -- что делал ты? что
ниспровергал ты? В чем убеждал ты себя? Говори,
ты, неизреченный!"
"О Заратустра, -- отвечал самый безобразный человек, -- ты
-- плут!
Жив ли он еще, или воскрес, или окончательно умер,
-- кто из нас двоих знает это лучше? Я спрашиваю тебя.
Одно только знаю я -- от тебя самого однажды научился я
этому, о Заратустра: кто хочет окончательно убить, тот
смеется.
"Убивают не гневом, а смехом" -- так говорил ты однажды. О
Заратустра, ты, скрывающийся, ты, разрушитель без гнева, ты,
опасный святой, ты -- плут!"
Но тут случилось, что Заратустра, удивленный этими
плутовскими ответами, бросился ко входу в пещеру свою и,
обращаясь ко всем своим гостям, крикнул громким голосом:
"О, все вы хитрые проныры и скоморохи! Что притворяетесь и
скрываетесь вы предо мной!
Как трепетало сердце каждого из нас от радости и злобы,
что вы наконец опять стали, как дети, благочестивы, --
-- что вы наконец опять поступали, как поступают дети,
именно молились, складывали крестом руки и говорили "Боже
милостивый!"
Но теперь предоставьте мне эту детскую комнату, мою
собственную пещеру, где сегодня было столько ребячества.
Остудите на воздухе ваш горячий детский задор и биение ваших
сердец!
Конечно: если не будете вы как дети, то не войдете вы в
это Небесное Царство". (И Заратустра показал рукою
наверх.)
"Но мы и не хотим вовсе войти в Небесное Царство: мужами
стали мы -- и потому хотим мы царства земного".
И еще раз начал говорить Заратустра: "О мои новые друзья,
-- говорил он, -- вы, странные, вы, высшие люди, как нравитесь
вы мне теперь, --
-- с тех пор как стали вы опять веселыми! Поистине, вы все
расцвели: мне кажется, что таким цветам, как вы, нужны новые
праздники,
-- какая-нибудь маленькая смелая чепуха, какое-нибудь
богослужение и праздник осла, какой-нибудь старый веселый
дурень -- Заратустра, вихрь, который дыханием своим надувает
вам души.
Не забывайте этой ночи и этого праздника осла, вы, высшие
люди! Это изобрели вы у меня, это принимаю я, как
доброе знамение, -- нечто подобное изобретают только
выздоравливающие!
И если будете вы вновь праздновать этот праздник осла,
делайте это из любви к себе, делайте также из любви ко мне: и в
мое воспоминанье!"
Так говорил Заратустра.
Но тем временем они вышли один за другим на чистый воздух,