должен нести я; и что мне за дело, если жуки и летучие гады
сядут на мою ношу!
Поистине, не станет же она от того тяжелее! И не от вас,
вы, современники, должна прийти ко мне великая усталость. --
Ах, куда же еще подняться мне с моей тоской! Со всех гор
высматриваю я страны отцов и матерей.
Но родины не нашел я нигде: тревожно мне во всех городах и
рвусь я прочь из всех ворот.
Чужды мне и смешны современники; к ним еще недавно влекло
меня сердце; и изгнан я из стран отцов и матерей.
Так что люблю я еще только страну детей моих,
неоткрытую, лежащую в самых далеких морях; и пусть ищут и ищут
ее мои корабли.
Своими детьми хочу я искупить то, что я сын своих отцов; и
всем будущим -- это настоящее! --
Так говорил Заратустра.

    О непорочном познании



Когда вчера взошел месяц, я думал, что он хочет родить
солнце: так широко, как роженица, лежал он на горизонте.
Но он обманул меня своей беременностью; и скорее еще я
поверю, что месяц -- мужчина, чем что он -- женщина.
Конечно, мало похож на мужчину этот застенчивый
полуночник. Поистине, с нечистой совестью бродит он по крышам.
Ибо полон он похоти и ревности, этот монах в месяце, падок
он до земли и всех радостей влюбленных.
Нет, я не люблю его, этого кота на крышах! Противны мне
все, кто подкрадывается к полузакрытым окнам!
Набожно и молча бродит он по звездным коврам; но я не
люблю мужских ног, ступающих тихо, на которых не звенят даже
шпоры.
Праведна поступь любого правдивца; но кошка ходит по
земле, крадучись. Взгляни, по-кошачьи восходит луна и нечестно.
--
Это сравнение прилагаю я к вам, чувствительные лицемеры, к
вам, ищущим "чистого познания"! Вас называю я -- сластолюбцами!
Вы также любите землю и земное -- я хорошо разгадал нас!
-- но стыд в вашей любви и нечистая совесть, -- вы похожи на
луну!
В презрении к земному убежден ваш дух, но не ваше нутро; а
оно сильнейшее в вас!
И теперь стыдится ваш дух, что он угождает вашему нутру, и
крадется путями лжи и обмана, чтобы не встретиться со своим
собственным стыдом.
"Для меня было бы высшим счастьем -- так говорит себе ваш
пролгавшийся дух, -- смотреть на жизнь без вожделений, а не как
собака, с высунутым языком;
Быть счастливым в созерцании, с умершей волею, без
приступов и алчности себялюбия, -- холодным и серым всем телом,
но с пьяными глазами месяца!
Для меня было бы лучшей долею -- так соблазняет самого
себя соблазненный, -- любить землю, как любит ее месяц, и
только одними глазами прикасаться к красоте ее.
И я называю непорочным познание всех вещей, когда я
ничего не хочу от них, как только лежать перед ними, подобно
зеркалу с сотнею глаз". --
О вы, чувствительные лицемеры, вы, сластолюбцы! Вам
недостает невинности в вожделении; и вот почему клевещете вы на
вожделение!
Поистине, не как созидающие, производящие и радующиеся
становлению любите вы землю!
Где есть невинность? Там, где есть воля к зачатию. И кто
хочет созидать дальше себя, у того для меня самая чистая воля.
Где есть красота? Там, где я должен хотеть всею
волею; где хочу я любить и погибнуть, чтобы образ не остался
только образом.
Любить и погибнуть -- это согласуется от вечности. Хотеть
любви -- это значит хотеть также смерти. Так говорю я вам,
малодушные!
Но вот же хочет ваше скопческое косоглазие называться
"созерцанием"! А к чему можно прикоснуться трусливым глазом,
должно быть окрещено именем "прекрасного"! О вы, осквернители
благородных имен!
Но в том проклятие ваше, вы, незапятнанные, вы, ищущие
чистого познания, что никогда не родите вы, хотя бы широко, как
роженица, и лежали вы на горизонте!
И поистине, ваши уста полны благородных слов; и мы должны
верить, что и сердце ваше переполнено, вы, лжецы?
Но мои слова -- слова невзрачные, презрительные и
простые; и я люблю подбирать то, что на ваших пиршествах падает
под стол.
Все-таки я могу сказать истину им -- лицемерам! Да, мои
рыбьи косточки, раковины и колючие листья должны -- щекотать
носы лицемерам!
Дурной запах всегда вокруг вас и ваших пиршеств: ибо ваши
похотливые мысли, ваша ложь и притворство висят в воздухе!
Рискните же сперва поверить самим себе -- себе и своему
нутру! Кто не верит себе самому, всегда лжет.
Личиною Бога прикрылись вы перед самими собой, вы,
"чистые": в личине Бога укрылся ужасный кольчатый червь ваш.
Поистине, вы обманываете, вы, "созерцающие"! Даже
Заратустра был некогда обманут божественной пленкой вашей; не
угадал он, какими змеиными кольцами была набита она.
Душу Бога мечтал я некогда видеть играющей в ваших играх,
вы, ищущие чистого познания! О лучшем искусстве не мечтал я
никогда, чем ваши искусства!
Нечисть змеиную, и дурной запах скрывала от меня даль, и
что хитрость ящерицы похотливо ползала здесь.
Но я подошел к вам ближе: тогда наступил для меня
день -- и теперь наступает он для вас, -- кончились похождения
месяца!
Взгляните на него! Застигнутый, бледный стоит он -- пред
утренней зарею!
Ибо оно уже близко, огненное светило, -- его любовь
приближается к земле! Невинность и жажда творца -- вот любовь
всякого солнца!
Смотрите же на него, как оно нетерпеливо подымается над
морем! Разве вы не чувствуете жадного, горячего дыхания любви
его?
Морем хочет упиться оно и впивать глубину его к себе на
высоту -- и тысячью грудей поднимается к нему страстное море.
Ибо оно хочет, чтобы солнце целовало его и
упивалось им; оно хочет стать воздухом, и высотою, и
стезею света, и самим светом!
Поистине, подобно солнцу, люблю я жизнь и все глубокие
моря.
И для меня в том познание, чтобы все глубокое
поднялось -- на мою высоту! --
Так говорил Заратустра.

    Об ученых



Пока я спал, овца принялась объедать венок из плюща на
моей голове, -- и, объедая, она говорила: "Заратустра не ученый
больше".
И, сказав это, она чванливо и гордо отошла в сторону.
Ребенок рассказал мне об этом.
Люблю я лежать здесь, где играют дети, вдоль развалившейся
стены, среди чертополоха и красного мака.
Я все еще ученый для детей, а также для чертополоха и
красного мака. Невинны они, даже в своей злобе.
Но для овец я уже перестал быть ученым: так хочет моя
судьба -- да будет она благословенна!
Ибо истина в том, что ушел я из дома ученых, и еще
захлопнул дверь за собою.
Слишком долго сидела моя душа голодной за их столом; не
научился я, подобно им, познанию, как щелканью орехов.
Простор люблю я и воздух над свежей землей; лучше буду
спать я на воловьих шкурах, чем на званиях и почестях их.
Я слишком горяч и сгораю от собственных мыслей; часто
захватывает у меня дыхание. Тогда мне нужно на простор,
подальше от всех запыленных комнат.
Но они прохлаждаются в прохладной тени: они хотят во всем
быть только зрителями и остерегаются сидеть там, где солнце
жжет ступни.
Подобно тем, кто стоит на улице и глазеет на проходящих,
так ждут и они и глазеют на мысли, продуманные другими.
Если дотронуться до них руками, от них невольно
поднимается пыль, как от мучных мешков; но кто же подумает, что
пыль их идет от зерна и от золотых даров нивы?
Когда выдают они себя за мудрых, меня знобит от мелких
изречений и истин их; часто от мудрости их идет запах, как
будто она исходит из болота; и поистине, я слышал уже, как
лягушка квакала в ней!
Ловки они, и искусные пальцы у них -- что мое своеобразие
при многообразии их! Всякое вдевание нитки и тканье и вязанье
знают их пальцы: так вяжут они чулки духа!
Они хорошие часовые механизмы; нужно только правильно
заводить их! Тогда показывают они безошибочно время и
производят при этом легкий шум.
Подобно мельницам, работают они и стучат: только
подбрасывай им свои зерна! -- они уж сумеют измельчить их и
сделать белую пыль из них.
Они зорко следят за пальцами друг друга и не слишком
доверяют один другому. Изобретательные на маленькие хитрости,
подстерегают они тех, у кого хромает знание, -- подобно паукам,
подстерегают они.
Я видел, как они всегда с осторожностью приготовляют яд; и
всегда надевали они при этом стеклянные перчатки на пальцы.
Также в поддельные кости умеют они играть; и я заставал их
играющими с таким жаром, что они при этом потели.
Мы чужды друг другу, и их добродетели противны мне еще
более, чем лукавства и поддельные игральные кости их.
И когда я жил у них, я жил над ними. Оттого и невзлюбили
они меня.
Они и слышать не хотят, чтобы кто-нибудь ходил над их
головами; и потому наложили они дерева, земли и сору между мной
и головами их.
Так заглушали они шум от моих шагов; и хуже всего слушали
меня до сих пор самые ученые среди них.
Все ошибки и слабости людей нагромождали они между собою и
мной: "черным полом" называют они это в своих домах.
И все-таки хожу я со своими мыслями над головами
их; и даже если бы я захотел ходить по своим собственным
ошибкам, все-таки был бы я над ними и головами их.
Ибо люди не равны -- так говорит справедливость. И
чего я хочу, они не имели бы права хотеть! --
Так говорил Заратустра.

    О поэтах



"С тех пор как лучше знаю я тело, -- сказал Заратустра
одному из своих учеников, -- дух для меня только как бы дух; а
все, что "не преходит", -- есть только символ".
"Это слышал я уже однажды от тебя, -- отвечал ученик, -- и
тогда ты прибавил еще: "но поэты слишком много лгут". Почему же
сказал ты, что поэты слишком много лгут?"
"Почему? -- повторил Заратустра. -- Ты спрашиваешь,
почему? Но я не принадлежу к тем, у кого можно спрашивать об их
"почему".
Разве переживания мои начались со вчерашнего дня? Давно
уже пережил я основания своих мнений.
Мне пришлось бы быть бочкой памяти, если бы хотел я
хранить все основания своих мнений.
Уже и это слишком много для меня -- самому хранить свои
мнения; и много птиц улетает уже.
И среди них нахожу я и залетного зверька в моей голубятне,
он мне чужой и дрожит, когда я кладу на него свою руку.
Но что же сказал тебе однажды Заратустра? Что поэты
слишком много лгут? -- Но и Заратустра -- поэт.
Веришь ли ты, что сказал он здесь правду? Почему веришь ты
этому?"
Ученик отвечал: "Я верю в Заратустру". Но Заратустра
покачал головой и улыбнулся.
Вера не делает меня блаженными -- сказал он, -- особенно
вера в меня.
Но положим, что кто-нибудь совершенно серьезно сказал бы,
что поэты слишком много лгут; он был бы прав -- мы лжем
слишком много.
Мы знаем слишком мало и дурно учимся, поэтому и должны мы
лгать.
И кто же из нас, поэтов, не разбавлял бы своего вина?
Многие ядовитые смеси приготовлялись в наших погребах; многое,
чего нельзя описать, осуществлялось там.
И так как мы мало знаем, то нам от души нравятся нищие
духом, особенно если это молодые бабенки.
И даже падки мы к тому, о чем старые бабенки рассказывают
себе по вечерам. Это называем мы сами вечной женственностью в
нас.
И как будто существует особый, тайный доступ к знанию,
скрытый для тех, кто чему-нибудь учится: так верим мы в
народ и "мудрость" его.
Все поэты верят, что если кто-нибудь, лежа в траве или в
уединенной роще, навострит уши, то узнает кое-что о вещах,
находящихся между небом и землею.
И когда находят на поэтов приливы нежности, они всегда
думают, что сама природа влюблена в них --

И что она подкрадывается к их ушам, чтобы нашептывать им
таинственные, влюбленные, льстивые речи, -- этим гордятся и
чванятся они перед всеми смертными!
Ах, есть так много вещей между небом и землей, мечтать о
которых позволяли себе только поэты!
И особенно выше неба: ибо все боги суть сравнения и
хитросплетения поэтов!
Поистине, нас влечет всегда вверх -- в царство облаков: на
них сажаем мы своих пестрых баловней и называем их тогда богами
и сверхчеловеками --
Ибо достаточно легки они для этих седалищ! -- все эти боги
и сверхчеловеки.
Ах, как устал я от всего недостижимого, что непременно
хочет быть событием! Ах, как устал я от поэтов!
Пока Заратустра так говорил, сердился на него ученик его,
но молчал. Молчал и Заратустра; но взор его обращен был внутрь,
как будто глядел он в глубокую даль. Наконец он вздохнул и
перевел дух.
Я -- от сегодня и от прежде, -- сказал он затем, -- но
есть во мне нечто, что от завтра, от послезавтра и от
когда-нибудь.
Я устал от поэтов, древних и новых: поверхностны для меня
они все и мелководны.
Они недостаточно вдумались в глубину; потому и не
опускалось чувство их до самого дна.
Немного похоти и немного скуки -- таковы еще лучшие мысли
их.
Дуновением и бегом призраков кажутся мне все звуки их арф;
что знали они до сих пор о зное душевном, рождающем звуки!
Они для меня недостаточно опрятны: все они мутят свою
воду, чтобы глубокой казалась она.
И они любят выдавать себя за примирителей; но посредниками
и смесителями остаются они для меня и половинчатыми и
неопрятными.
Ах, я закидывал свою сеть в их моря, желая наловить
хороших рыб, но постоянно вытаскивал я голову какого-нибудь
старого бога.
Так алчущему давало море камень. И сами они могли бы
вполне произойти из моря.
Несомненно, попадаются перлы у них; тем более похожи сами
они на твердые раковины. И часто вместо души находил я у них
соленую тину.
У моря научились они тщеславию его: не есть ли море павлин
из павлинов?
Даже перед самым безобразным из всех буйволов распускает
оно свой хвост, и никогда не устает оно играть своим веером из
кружев, шелка и серебра.
Тупо смотрит буйвол, в своей душе близкий к песку, еще
более близкий к тине, но приближающийся больше всего к болоту.
Что ему красота, и море, и убранство павлина! Это
сравнение привожу я поэтам.
Поистине, самый дух их -- павлин из павлинов и море
тщеславия!
Зрителей требует дух поэта -- хотя бы были то буйволы!
Но я устал от этого духа; и я предвижу время, когда он
устанет от самого себя.
Я видел уже поэтов изменившимися и направившими взоры на
самих себя.
Я видел приближение кающихся духом: они выросли из них. --
Так говорил Заратустра.

    О великих событиях



Есть остров на море -- недалеко от блаженных островов
Заратустры, -- на нем постоянно дымится огнедышащая гора; народ
и особенно старые бабы из народа говорят об этом острове, что
он привален, подобно камню, перед вратами преисподней; а в
самом-де вулкане проходит вниз узкая тропинка, ведущая к этим
вратам преисподней.
В ту пору, как Заратустра пребывал на блаженных островах,
случилось, что корабль бросил якорь у острова, где стоит
дымящаяся гора; и люди его сошли на берег, чтобы пострелять
кроликов. Но около полудня, когда капитан и люди его снова
собрались вместе, увидели они вдруг человека, идущего к ним по
воздуху, и какой-то голос сказал явственно: "пора! давно пора!"
Когда же видение было совсем близко к ним -- оно быстро
пролетело мимо них, подобно тени, в направлении, где была
огненная гора, -- тогда узнали они, к величайшему смущению, что
это -- Заратустра; ибо все они уже видели его, за исключением
самого капитана, и любили его, как любит народ: мешая поровну
любовь и страх.
"Смотрите, -- сказал старый кормчий, -- это Заратустра
отправляется в ад!"
В то же самое время, как эти корабельщики пристали к
огненному острову, разнесся слух, что Заратустра исчез; и когда
спрашивали друзей его, они рассказывали, что он ночью сел на
корабль, не сказав, куда хочет он ехать.
Так возникло смятение, а через три дня к этому смятению
присоединился еще рассказ корабельщиков -- и теперь весь народ
говорил, что черт унес Заратустру. Хотя ученики его смеялись
над этой болтовней, и один из них сказал даже: "Я думаю, что
скорее Заратустра унес черта". Но в глубине души все были
озабочены и желали скорее увидеть его; как же велика была их
радость, когда на пятый день Заратустра появился среди них.
И вот рассказ о беседе Заратустры с огненным псом.
Земля, сказал он, имеет оболочку; и эта оболочка поражена
болезнями. Одна из этих болезней называется, например:
"человек".
А другая из этих болезней называется "огненный пес": о
нем
люди много лгали и позволяли лгать.
Чтобы изведать эту тайну, перешел я море -- и я увидел
истину нагою, поистине! нагою -- необутою до самого горла.
Теперь я знаю, что это за огненный пес; а также все бесы
извержения и возмущения, которых боятся не одни только старые
бабы.
"Выходи, огненный пес, из своей бездны! -- кричал я. -- И
сознайся, как глубока эта глубина! Откуда это ты фыркаешь
кверху?
Ты пьешь обильно у моря: это видно по соли твоего
красноречия! Поистине, для пса из бездны берешь ты слишком
много пищи с поверхности!
Самое большее, я считаю тебя чревовещателем земли; и
всякий раз, когда я слышал речи бесов возмущения и извержения,
находил я их похожими на тебя: с твоей же солью, ложью и
плоскостью.
Вы умеете рычать и засыпать пеплом. Вы большие хвастуны и
вдосталь изучили искусство нагревать тину, чтобы она закипала.
Где вы, там непременно должна быть поблизости тина и много
губчатого, пористого и защемленного; все это рвется на свободу.
"Свобода" вопите вы все особенно охотно; но я разучился
верить в "великие события", коль скоро вокруг них много шума и
дыма.
И поверь мне, друг мой, адский шум! Величайшие события --
это не наши самые шумные, а наши самые тихие часы.
Не вокруг изобретателей нового шума -- вокруг
изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно
вращается он.
И сознайся только! Мало оказывалось всегда совершившегося,
когда твой шум и дым рассеивались. Что толку, если город
превращается в мумию и колонна лежит в грязи!
И вот что скажу я еще разрушителям колонн. Несомненно, это
величайшее безумие -- бросать соль в море и колонны в грязь.
В грязи вашего презрения лежала колонна; но таков закон
ее, что для нее из презрения вырастает новая жизнь и живая
красота.
Теперь в божественном ореоле восстает она, еще более
обольстительная в своем страдании; и поистине! она еще
поблагодарит вас, что вы низвергли ее, вы, разрушители!
Такой совет даю я царям, и церквам, и всему одряхлевшему
от лет и от добродетели -- дайте только низвергнуть себя! Чтобы
опять вернулись вы к жизни и к вам -- добродетель!"
Так говорил я перед огненным псом; но он ворчливо прервал
меня и спросил: "Церковь? Что это такое?"
"Церковь? -- отвечал я. -- Это род государства, и притом
самый лживый. Но молчи, лицемерный пес! Ты знаешь род свой
лучше других!
Как и ты сам, государство есть пес лицемерия; как и ты,
любит оно говорить среди дыма и грохота, -- чтобы заставить
верить, что, подобно тебе, оно вещает из чрева вещей.
Ибо оно хочет непременно быть самым важным зверем на
земле, государство; и в этом также верят ему".
И как только сказал я это, огненный пес, как бешеный, стал
извиваться от зависти. "Как, -- кричал он, -- самым важным
зверем на земле? И в этом также верят ему?" И столько дыму и
ужасных криков выходило из его глотки, что я думал, что он
задохнется от гнева и зависти.
Наконец он умолк, и уменьшилось его пыхтение; но как
только он умолк, сказал я со смехом:
"Ты сердиться, огненный пес, -- значит, я прав
относительно тебя!
И чтобы оставался я правым, послушай о другом огненном
псе: он говорит действительно из сердца земли.
Дыхание его из золота и золотого дождя: так хочет сердце
его. Что ему до пепла, дыма и горячей слизи!
Смех выпархивает из него, как пестрые тучки; противны ему
твое бурчанье, твое плеванье и истерзанные потроха твои!
Но золото и смех -- берет он из сердца земли, ибо, чтобы
знал ты наконец, -- сердце земли из золота".
Когда услышал это огненный пес, он не выдержал, чтобы
дослушать меня. Пристыженный, поджал он хвост, трусливо
проговорил гав, гав! и уполз вниз, в свою пещеру. --
Так рассказывал Заратустра. Но ученики его едва слушали
его: так велико было их желание рассказать ему о людях с
корабля, о кроликах и о летающем человеке.
"Что мне думать об этом! -- сказал Заратустра. -- Разве я
призрак?
Но вероятно, это была моя тень. Вы, должно быть, кое-что
уже слышали о страннике и тени его?
Несомненно одно: нужно, чтобы я держал ее крепче, -- иначе
она еще испортит мою славу".
И снова Заратустра качал головой и дивился. "Что мне
думать об этом!" -- повторял он.
"Почему же кричал призрак: "пора! Давно пора!"
Почему же -- давно пора?"
Так говорил Заратустра.

    Прорицатель



"-- и я видел, наступило великое уныние среди людей.
Лучшие устали от своих дел.
Объявилось учение, и рядом с ним семенила вера в него:
"Все пусто, все равно, все уже было!"
И эхо вторило со всех холмов: "Все пусто, все равно, все
уже было!"
Правда, собрали мы жатву; но почему же сгнили и почернели
наши плоды? Что упало со злого месяца в последнюю ночь?
Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось наше вино,
дурной глаз спалил наши поля и наши сердца.
Все мы иссохли; и если бы огонь упал на нас, мы бы
рассыпались, как пепел, -- но даже огонь утомили мы.
Все источники иссякли, и даже море отступило назад. Земля
хочет треснуть, но бездна не хочет поглотить!
"Ах, есть ли еще море, где бы можно было утонуть": так
раздается наша жалоба -- над плоскими болотами.
Поистине, мы уже слишком устали, чтобы умереть; и мы еще
бодрствуем и продолжаем жить -- в склепах!"
Так говорящим слышал Заратустра одного прорицателя; и его
предсказания проникли в сердце его и изменили его. Печальный и
усталый бродил он; и он стал похож на тех, о ком говорил
прорицатель.
Поистине, -- сказал он своим ученикам, -- еще немного, и
наступят эти долгие сумерки. Ах, как спасу я от них мой свет!
Чтобы не потух он среди этой печали! Для дальних миров он
должен быть светом и для самых далеких ночей!
Так опечаленный в сердце ходил Заратустра; и три дня не
принимал он ни пищи, ни питья, не имел покоя и потерял речь.
Наконец случилось, что впал он в глубокий сон. Ученики же его
сидели вокруг него, бодрствуя долгими ночами, и с беспокойством
ждали, не проснется ли он, не заговорит ли опять и не
выздоровеет ли от своей печали.
Вот речь, которую сказал Заратустра, когда проснулся;
голос его доходил до учеников как бы издалека:
"Послушайте сон, который я видел, вы, друзья, и помогите
мне отгадать его смысл!
Все еще загадка для меня этот сон; его смысл скрыт в нем и
пленен и не витает еще свободно над ним.
Я отрешился от всякой жизни, так снилось мне. Я сделался
ночным и могильным сторожем в замке Смерти, на одинокой горе.
Там охранял я гробы ее; мрачные своды были полны трофеями
побед ее. Из стеклянных гробов смотрела на меня побежденная
жизнь.
Запах запыленной вечности вдыхал я; в удушье и пыли
поникла моя душа. И кто же мог бы проветрить там свою душу!
Свет полуночи был всегда вокруг меня, одиночество на
корточках сидело рядом с ним; и еще хрипящая мертвая тишина,
худшая из моих подруг.
Ключи носил я с собой, самые заржавленные из всех ключей;
и я умел отворять ими самые скрипучие из всех ворот.
Подобно зловещему карканью, пробегали звуки по длинным
ходам, когда поднимались затворы ворот: зловеще кричала эта
птица, неохотно давала она будить себя.
Но было еще ужаснее и еще сильнее сжималось мое сердце,
когда все замолкало, и кругом водворялась тишина, и я один
сидел в этом коварном молчании.
Так медленно тянулось время, если время еще существовало:
почем знаю я это! Но наконец случилось то, что меня разбудило.
Трижды ударили в ворота, как громом, трижды зазвучали и
заревели своды в ответ; тогда пошел я к воротам,
Альпа! -- кричал я, -- кто несет свой прах на гору? Альпа!
альпа! Кто несет свой прах на гору?
И я нажимал ключ и напирал на ворота, стараясь отворить
их. Но они не отворялись ни на палец.
Тогда бушующий ветер распахнул створы их: свистя, крича,
разрезая воздух, бросил он мне черный гроб.
И среди шума, свиста и пронзительного воя раскололся гроб,
и из него раздался смех на тысячу ладов.
И тысяча гримас детей, ангелов, сов, глупцов и бабочек
величиной с ребенка смеялись и издевались надо мной и неслись
на меня.
Страшно испугался я и упал наземь. И я закричал от ужаса,
как никогда не кричал.
Но собственный крик разбудил меня -- и я пришел в себя".
--
Так рассказывал Заратустра свой сон и потом умолк: ибо он
не знал еще значения своего сна. Но ученик, которого он любил
больше всех, быстро поднялся, схватил руку Заратустры и сказал:
"Сама твоя жизнь объясняет нам сон этот, о Заратустра!
Не ты ли сам этот ветер, с пронзительным свистом
распахивающий ворота в замке Смерти?
Не ты ли сам этот гроб, наполненный многоцветной злобою и
ангельскими гримасами жизни?
Поистине, подобно детскому смеху на тысячу ладов, входит
Заратустра во все склепы, смеясь над ночными и могильными
сторожами и над всеми, кто гремит ржавыми ключами.
Пугать и опрокидывать будешь ты их своим смехом; обморок и
пробуждение докажут твою власть над ними.
И даже когда наступят долгие сумерки и усталость
смертельная, ты не закатишься на нашем небе, ты, защитник
жизни!
Новые звезды и новое великолепие ночи показал ты нам;
поистине, самый смех раскинул ты над нами многоцветным шатром.
Отныне детский смех всегда будет бить ключом из гробов;
отныне всегда будет дуть могучий ветер, торжествующий над
смертельной усталостью: в этом ты сам нам порука и
предсказатель.
Поистине, самих врагов своих видел ты во сне -- это
был твой самый тяжелый сон!
Но как ты проснулся от них и пришел в себя, так и они