Прежде всего я пошла на поклон в храм Хатимана, что на Журавлином Холме, Цуругаока. Храм сей даже прекрасней, чем обитель Хатимана в столице, на горе Мужей, Отокояма, оттуда открывается широкий вид на море. Да, можно сказать, там есть на что посмотреть! Князья-даймё [109] входили и выходили из храма в разноцветных военных кафтанах, белой одежды ни на ком не было. Куда ни глянь, взору представлялось непривычное зрелище.
   Я побывала всюду — в храмах Эгара, Никайдо, Омидо. В долине Окура проживала некая госпожа Комати, придворная дама сёгуна [110], она состояла в родстве с моим троюродным братом Сададзанэ и, стало быть, доводилась родней и мне. Она удивилась моему неожиданному приезду и пригласила остановиться у нее в доме, но мне показалось это неудобным, и я нашла кров поблизости. Госпожа Комати заботилась обо мне, то и дело осведомляясь, не терплю ли я неудобств. Утомленная трудной дорогой, я решила провести здесь некоторое время на отдыхе, а меж тем человек, который должен был проводить меня дальше, в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в горном краю Синано, в конце четвертой луны неожиданно заболел, да так тяжело, что лежал без сознания. В полном замешательстве, я не знала как быть. Когда же мой проводник понемногу оправился от болезни, свалилась я.
   Ко всеобщему испугу, больных теперь стало двое. Но врач нашел мою болезнь неопасной. «Из-за непривычно тяжелого путешествия обострился ваш давнишний недуг…» — сказал он; однако было время, когда мне казалось, что конец уже недалек. Не описать словами робость, охватившую душу! Бывало, в прежние времена, если случалось мне заболеть, хотя бы вовсе не тяжело, к примеру — простудиться, подхватить насморк или почувствовать легкое недомогание больше, чем два-три дня, — тотчас же посылали за жрецами Инь-Ян, призывали врачей, отец жертвовал в храм коней и разные сокровища, хранившиеся в нашей семье. Все суетились вокруг меня, со всех четырех сторон света раздобывали разные редкостные лекарства — померанцы с Наньлинских гор или груши с хребта Куэньлунь [111], и все для одной меня… Теперь все изменилось: много дней пролежала я, прикованная к постели, но никто не взывал к буддам, не молился богам, никто не заботился, чем меня накормить, какими лекарствами напоить, я просто лежала пластом, в одиночестве встречая утро и вечер. Но срок каждой жизни заранее определен; видно, час мой еще не пробил, я стала постепенно выздоравливать, но была еще так слаба, что не решалась продолжать странствие и лишь бродила окрест по ближним храмам, понапрасну проводя дни и луны, а тем временем наступила уже восьмая луна.
 
* * *
 
   Утром пятнадцатого дня я получила записку от госпожи Комати. «Сегодня в столице в храме Хатимана в Ива-Симидзу праздничный день, — писала она. — Отпускают на волю пташек и рыбок [112]… Наверное, вы мысленно там…» Я ответила:
 
Для чего вспоминать
о храмовом празднике светлом
мне, ведущей свой род
от корней самого Хатимана,
мне, блуждающей скорбно по свету?…
 
   Госпожа Комати тоже ответила стихами:
 
Уповайте в душе
на милость богов всемогущих -
вняв усердным мольбам, боги
вам пошлют избавленье,
утолят мирские печали!
 
   Мне захотелось посмотреть, как отмечают этот праздник здесь, в Камакуре, и я пошла на Журавлиный Холм, в храм Хатимана. Присутствовал сам сёгун; хотя дело происходило в провинции, все было обставлено очень пышно. Собралось много даймё, все в охотничьем платье, стражники-меченосцы в походных кафтанах; глаза разбегались при виде разнообразных нарядов. Когда сёгун вышел из кареты у Красного моста, я заметила в его свите несколько столичных вельмож и царедворцев, но их было совсем мало, они были одеты бедно и выглядели убого. Зато когда прибыл старший самурай Сукэмунэ Иинума, сын наследник князя Ёрицуны Тайра [113], в монашестве — Коэна, его появление могло бы соперничать с выездом канцлера в столице; чувствовалась сила и власть… Затем начались разные игрища — стрельба в цель на полном скаку и другие воинские утехи; смотреть на них мне было ни к чему, и я ушла.
   Не прошло и нескольких дней, как по городу поползли тревожные слухи: «В Камакуре неспокойно!» — «Что случилось?» — спрашивали друг друга люди. «Сёгуна отправляют назад, в столицу!» — гласил ответ. Не успели мы услыхать эту новость, как разнеслась весть, что сёгун уже покидает дворец. Узнав об этом, я пошла поглядеть и увидела весьма невзрачный паланкин, стоявший наготове у бокового крыльца. Один из самураев — кажется, это был Дзиро, судья Танго, — распоряжался, подсаживал сёгуна в паланкин. В это время появился сам Сукэмунэ Иинума и от имени верховного правителя Ходзё [114] приказал, чтобы паланкин несли задом наперед. Сёгун не успел еще сесть в паланкин, как набежали низкорожденные слуги, вошли во дворец, даже не разуваясь, прямо в соломенных сандалиях, и принялись обдирать занавеси и прочее убранство. Глаза бы не глядели на сие прискорбное зрелище!
   Меж тем паланкин тронулся; из дворца выбежали дамы из свиты сёгуна, растерянные, с непокрытыми головами. Ни одной не подали паланкин. «Куда увозят нашего господина?» — плача, говорили они. Среди князей некоторые тоже, казалось, сочувствовали сёгуну; когда стемнело, они украдкой послали молодых самураев проводить сёгуна. Каждый по-разному отнесся к его опале. Слов не хватает описать все, что происходило.
   Сёгуну предстояло пробыть пять дней в месте, именуемом Долина Саскэ, а уж оттуда его должны были доставить в столицу. Мне захотелось посмотреть на его отъезд, я пошла в храм бога Ганапати [115], расположенный неподалеку от временного Жилища сёгуна, и там от людей узнала, что самурайские власти назначили отъезд на час Быка. К этому времени дождь, накрапывающий с вечера, превратился в подлинный ливень, поднялся сильный ветер, завыл так жутко, как будто в воздухе носились какие-то злые духи. Тем не менее власти не разрешили изменить час отъезда; паланкин подали, накрыв его рогожей. Это было так унизительно, так ужасно, что больно было смотреть!
   Паланкин поднесли к крыльцу, сёгун сел, но затем носилки почему-то снова опустили на землю и поставили во дворе. Через некоторое время послышалось, что сёгун моркается. Чувствовалось, что он старается делать это как можно тише, но вскоре послышалось еще и еще… Нетрудно представить себе, в каком горестном состоянии он находился!
   Этот сёгун, принц Корэясу, был совсем не из тех сёгунов, коих назначали восточные дикари, самовольно захватившие власть в стране. Отец его, принц Мунэтака, второй сын императора Го-Саги, был всего на год с небольшим старше третьего сына, императора Го-Фукакусы. Как старший, принц Мунэтака был вправе унаследовать трон раньше младшего брата, и если бы это произошло, его сын, принц Корэясу, нынешний сёгун, в свою очередь тоже взошел бы на престол Украшенного десятью добродетелями… Но принцу Мунэтаке не пришлось царствовать, ибо его матушка была недостаточно знатного рода, вместо этого его послали в Камакуру на должность сёгуна. Но все равно ведь он принадлежал к императорскому семейству, иными словами, его никак нельзя было приравнять к простым смертным. Нынешний сёгун, принц Корэясу, был его родным сыном, так что высокое происхождение его бесспорно! Находятся люди, утверждающие, будто он рожден от ничтожной наложницы, но это неправда — на самом Деле, она происходила из благороднейшей семьи Фудзивара. Стало быть, и со стороны отца, и со стороны матери происхождение принца поистине безупречно… Так размышляла я, и слезы невольно навернулись у меня на глазах.
 
Ты ведь помнишь о том,
что к славным истокам Исудзу
[116]
он возводит свой род, -
как же грустно тебе, богиня,
видеть принца в такой опале!
 
   Я представляла себе, сколько слез принц прольет по пути в столицу! Единственное, чего, на мой взгляд, все же недоставало опальному сёгуну, это, пожалуй, любви и поэзии. До меня не дошло ни одного стихотворения, в котором он поведал бы о своих скорбных переживаниях, — а ведь он был родным сыном принца Мунэтаки, в сходных обстоятельствах сложившего:
 
Встречаю рассвет,
в снегах подле храма Китано
[117]
молитвы творя,
будто заживо погребенный, -
все следы сокрылись под снегом…
 
* * *
 
   Меж тем разнесся слух, что скоро в Камакуру прибудет новый сёгун, принц Хисааки, сын государя Го-Фукакусы. Стали перестраивать дворец, все кругом оживилось, засуетилось. Рассказывали, что встречать сёгуна поедут семеро даймё. Один из них, Синдзаэмон Иинума, сын князя Ёрицуны, заявил, что не желает ехать той же дорогой, по которой увезли опального сёгуна, и поедет другим путем, через перевал Асигара. «Ну, это уж слишком!» — говорили люди.
   Когда приблизилось время прибытия нового сёгуна, поднялась невероятная суматоха; можно было подумать, будто происходит невесть какое событие! Дня за два, за три до торжества мне принесли письмо от госпожи Комати. В нем содержалась неожиданная просьба. Оказалось, что государыня прислала супруге князя Ёрицуны набор из пяти косодэ, но не сшитых, а только скроенных, и госпожа супруга хочет посоветоваться со мной по этому поводу… «Это ничего, что вы монахиня, — писала мне госпожа Комати. — Здесь никто вас не знает, я никому не говорила, кто вы. Сказала только, что вы прибыли из столицы…» Госпожа Комати постоянно проявляла ко мне внимание и к тому же так настойчиво просила прийти, что отказаться я не смогла. Сначала я пыталась отговориться, но в конце концов она приложила к своей просьбе письмо от самого верховного правителя Ходзё; я решила, что не стоит упрямиться по таким пустякам, и пошла, предупредив, что только взгляну и укажу, как и что надо сделать.
   Палаты князя находились в одной ограде с усадьбой верховного правителя Ходзё и назывались, если не ошибаюсь, Угловым павильоном. В отличие от дворца сёгуна, имевшего самый обыкновенный вид, здесь повсюду сверкало золото, серебро, драгоценные камни, блестели гладко отполированные зеркала, украшенные изображениями фениксов; парчовые занавеси и ширмы, расшитые узорами одежды слепили взор. Вышла супруга князя, госпожа Оката, в двойном одеянии из светло-зеленого китайского шелка, сплошь расшитого светлой и темной лиловой нитью; узор изображал кленовые листья. Сзади тянулся шлейф. Высокая, крупного телосложения, выражение лица и осанка горделивые… «Ничего не скажешь, величественная женщина!» — взглянув на нее, подумала я, как вдруг из глубины покоев чуть ли не бегом появился сам князь в простом белом кафтане с короткими рукавами и с самым небрежным видом уселся рядом с супругой. Все впечатление было испорчено…
   Принесли косодэ, присланные из столицы. Это были пять пурпурных одеяний, от светлого до темного, густого оттенка, с разнообразным рисунком на рукавах, но сшитые неправильно, как попало, — сразу за верхним светлым косодэ шло самое темное. «Почему их так сшили?» — спросила я, и госпожа сказала, что в швейной палате все сейчас очень заняты, и потому косодэ сшили дома ее служанки, не зная, в каком порядке нужно располагать цвета. Я посмеялась в душе и показала, в какой последовательности полагается носить косодэ — цвет ткани должен меняться постепенно — от светлой верхней к самой темной, которую носят в самом низу. В это время прибыл посланец от верховного правителя Ходзё. Я слышала из-за ширмы, как он говорил князю, что правитель распорядился, чтобы столичная гостья поглядела, все ли в порядке в покоях, приготовленных для нового сёгуна; за внешний вид помещения отвечает, мол, самурай Хики… «Вот не было печали!» — подумала я, но коль скоро так получилось, пошла заодно туда посмотреть.
   Покои были убраны вполне пристойно, как положено в официальной резиденции знатной особы; я показала только, куда нужно поставить полки и где лучше держать одежду, после чего ушла.
   Наконец наступил день прибытия сёгуна. Вдоль дороги, ведущей к храму Хатимана, собралась несметная толпа. Вскоре показались передовые всадники, встречавшие поезд сёгуна у заставы. Они торжественно проехали мимо отрядами по двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят человек. За ними появилась процессия самого сёгуна. Сперва пробежали младшие чины в нарядных кафтанах, похожие на Дворцовых чиновников низшего ранга, за ними небольшими группами следовали князья-даймё в разноцветных одеждах. Шествие растянулось на добрых несколько те, и, наконец, в паланкине с поднятыми занавесями проследовал сам сёгун в расшитом узорами одеянии. За ним ехал верхом Синдзаэмон Иицума в темно-синем охотничьем кафтане. Процессия была очень торжественной. Во дворце сёгуна приветствовали все знатные люди края во главе с верховным правителем Ходзё и князем Асикагой. Затем начались разные церемонии: смотр коней — их показывали сёгуну, проводя под уздцы, — и разные другие увеселения. Все было очень красиво. На третий день мы узнали, что сёгун отбыл в горы, в загородную усадьбу правителя Ходзё. Прекрасные эти празднества напомнили мне прежнюю дворцовую жизнь, и на душе стало грустно.
 
   Постепенно приблизился конец года; я досадовала, что до сих пор мне так и не удалось побывать в храме Сияния Добра, Дзэнкодзи, но в это время госпожа Комати…
 
Примечание переписчика XVI века:[118]  
   …проводила в унынии. Меж тем оказалось, что самурай Синдзаэмон Иинума слагает стихи, увлекается поэзией. Он часто приглашал меня, присылая за мной самурая Дзиродзаэмона Вакабаяси, любезно звал в гости, чтобы вместе заниматься сложением рэнга [119], стихов-цепочек. Я часто бывала у него; он оказался сверх ожидания утонченным, образованным человеком. Мы развлекались, слагая короткие танка и длинные стихотворения-цепочки. Меж тем уже наступила двенадцатая луна, и тут некая монахиня, вдова самурая Кавагоэ, проживавшая в селении Кавагути, предложила мне отправиться с ней вместе после Нового года в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в краю Мусаси. Я обрадовалась удобному случаю побывать в тех местах и поехала в Кавагути, но в пути меня застиг такой снегопад, что я с трудом различала дорогу, путь из Камакуры в Кавагути отнял у меня целых два дня.
 
   Место было совсем глухое, на берегу реки, — называлась она, если не ошибаюсь, Ирума. На другом берегу находился постоялый двор Ивабути, где жили девы веселья. В этом краю Мусаси совсем нет гор, куда ни глянь, далеко окрест протянулась равнина, покрытая зарослями увядшего, побитого инеем камыша. И как только живут здесь, среди этих камышей, люди! Все дальше уходила я от столицы… Так, в тоске и унынии, проводила я уходящий год.
   С грустью вспоминала я прошедшую жизнь… Двух лет я лишилась матери, не помню даже ее лица, а когда мне исполнилось четыре года, меня взял к себе государь и мое имя внесли в список придворных женщин. С тех самых пор я удостоилась его милостей, обучалась разным искусствам, долгие годы пользовалась особой благосклонностью государя… Что ж удивительного, если в глубине души я лелеяла мечту вновь прославить наше семейство Кога? Но случилось иначе — в поисках просветления я вступила на путь Будды, ушла от мира…
 
Нелегко отринуть все, что любил,
все, чего недавно желал,
Отрешиться от страстей и забот,
если сердце ими сковал.
Но когда наступит последний час,
не захватишь ведь в мир иной
Ни жену, ни детей, ни мешки с казной,
ни прижизненный трон свой!
 
   гласят слова сутры.
   «Да, мир, от которого я бежала, полон скорби!» — думала я и все-таки тосковала по дворцу, с которым сроднилась за долгие годы, не могла забыть любовь государя… Так в одиночестве проливала я слезы.
   Душа была полна горя, а тут еще снег все падал и падал с потемневшего неба, заметая все пути и дороги; куда ни глянь, кругом был лишь снег да снег… «Как живется вам здесь, среди снегов?» — прислала спросить хозяйка-монахиня. Я ответила:
 
Подумайте сами,
как тяжко одной созерцать
сад, снегом укрытый,
где ничьих не видно следов, -
и о прошлом грустить в тиши!…
 
   Участие моей хозяйки лишь усилило душевную боль, но на людях я старалась не давать воли слезам и скрывала горькие думы. А меж тем старый год подошел к концу и начался новый.
 
* * *
 
   Пришла весна, запел соловей в ветвях сливы, цветущей возле карниза кровли, а я грустила о том, что невозвратно уходят годы и с ними — жизнь; радость новой весны была бессильна осушить мои слезы.
   В середине второй луны я отправилась в храм Сияния Добра. Я прошла перевал Усуи и висячий мост на горной Дороге Кисо — то была поистине опасная переправа; страшно было даже ступить ногой на бревнышко, заменявшее мост… Мне хотелось получше посмотреть все прославленные места, мимо которых лежал наш путь, но я шла не одна и, влекомая остальными паломниками, вынуждена была идти не останавливаясь. Путешествовать не одной, а в целой толпе поистине весьма неудобно! Поэтому я сказала, что дала обет пробыть в храме Сияния Добра несколько дней, и осталась там, расставшись со спутниками.
   Они выражали беспокойство, боялись оставить меня одну, но я сказала:
   — А разве кто-нибудь сопровождает нас, когда мы уходим в последний путь? Одинокими приходим мы в этот мир и уходим тоже одни… За каждой встречей неизбежно следует расставание, за каждым рождением — смерть. Прекрасны цветы сливы и персика, но, в конце концов, они возвращаются к своим корням. Ярко окрашены осенние кленовые листья, пышно разукрасившие деревья, но краса осени тоже недолговечна — она длится лишь до первого дуновения ветра… Грусть расставания быстро проходит! — И, сказав так, я осталась в храме одна.
   Храм Сияния Добра расположен не так красиво, как святилище Хатимана в столице или в Камакуре, но зато я узнала, что здесь было явление живого будды, и сердце исполнилось упования и веры. Я встречала утро и вечер, непрерывно твердя молитву, решив повторить ее десятикратно сто тысяч раз. [120]
   Проживал здесь некий Ивами из Такаоки, также носивший духовное звание, большой ценитель изящного,, постоянно слагавший стихи, любивший музыку. Придя к нему в гости вместе с другими паломниками и монахинями, я увидала поистине изысканное жилище, совсем неожиданное для деревенского жителя. Многое в здешнем краю дарило отраду сердцу, и я осталась в храме до осени.
 
* * *
 
   Вплоть до восьмой луны я оставалась в горном краю Синано, ибо хотела на обратном пути увидеть осень на равнине Мусаси, но вот, наконец, покинула храм Сияния Добра.
   В краю Мусаси есть храм Асакуса, посвященный Одиннадцатиглавой Каннон. Все восхваляли чудотворную силу этого священного изваяния, мне захотелось побывать там, и я отправилась в храм Асакуса. Углубившись далеко в поле, я шла, раздвигая густые травы. Кругом рос только кустарник хаги, шафран и китайский мискант, такой высокий, что всадник верхом на лошади скрывался в зарослях с головой. Дня три пробиралась я сквозь эти травы, а им все не видно было конца. Чуть в стороне, у боковых тропинок встречался иногда дорожный приют, но в остальном место было безлюдно, позади и впереди только поле, равнина без конца и без края.
   Храм богини Каннон стоял на небольшом холме, тоже посреди поля, кругом ни деревца, поистине, как в песне, сложенной Ёсицунэ Фудзиварой:
 
Далеко-далеко,
где небо сливается с лугом,
будто прямо из трав
поднимается светлый месяц,
озарив равнину Мусаси.
 
   Был вечер пятнадцатого числа, пора полнолуния. В этот вечер во дворце всегда звучали струны… Правда, со мной не было косодэ, полученного в дар от государя, — я поднесла его храму Хатимана в столице вместе с переписанными мною свитками Лотосовой сутры, и потому хоть и не вправе была сказать:
 
Государев подарок
со мной, придворное платье,
Ароматы былые
и ныне могу вдыхать я…
 
   но это не означает, что я забыла дворец, мои чувства не уступали глубиной чувствам человека, сложившего эти строчки…
   По мере того как сгущалась тьма, луна, поднимаясь над травянистой равниной, блестела все ярче, и светлые капли росы, висевшие на кончиках травинок, сверкали, как драгоценные камни.
 
Вспоминаю, как встарь
любовалась луной затененной
из пределов дворца -
а теперь запомню навеки
эту ночь в печальном сиянье!… -
 
   думала я, едва не утопая в слезах.
 
Созерцаю луну,
что светит в безоблачном небе…
Разве в силах моих
позабыть, навсегда отринуть
образ, в сердце запечатленный?
 
   Настало утро. Нельзя было до бесконечности оставаться в пустынном поле, и я ушла.
 
* * *
 
   Наконец, я очутилась у реки Сумиды, переправилась на другой берег по большому, длинному мосту, похожему на мосты Киёмидзу или Гион в столице. Здесь встретились мне двое мужчин в чистом дорожном платье.
   — Скажите, где протекает речка Сумида? — спросила я.
   — Она перед вами! — услышала я в ответ. — А это мост Суда. В прежние времена здесь не было моста, приходилось переправляться на лодках, это было очень неудобно, поэтому построили мост. Сумида — ласковое название, хотя простой народ зовет эту речку «Суда»… На том берегу было когда-то селение Миёси, крестьяне сажали рис, но зерно не родилось, было много пустых колосьев. Однажды правитель края спросил, как называется это селение, и, услышав в ответ: «Миёси!», сказал: «Неудивительно, что рис не родится [121]!» Он приказал дать деревне новое название «Ёсида» — Хорошее Поле. После этого колос стал полновесным…
   Мне вспомнилось, что Нарихира вопрошал здесь «мияко-дори» [122] — Столичных птиц, но теперь у реки не было никаких птиц, и я сложила:
 
Напрасно пришла я
к тебе, о Сумида-река!
Уж нет и в помине
тех птиц, воспетых поэтом,
что некогда здесь обитали…
 
   Над рекой клубился туман, застилая дорогу. Стемнело, я шла, погруженная в печальные думы, а высоко в небе, словно вторя моей печали, кричали перелетные гуси.
 
Небо чуждых краев…
Мне слезы глаза застилают.
Слышу жалобный клич -
будто спрашивает о минувшем
у меня гусиная стая.
 
   Колодец Хориканэ, многократно воспетый в стихах, теперь бесследно исчез, на прежнем месте стояло лишь одно засохшее дерево… Мне хотелось пойти отсюда еще дальше, углубиться в восточные земли, но в печальном мире нашем есть преграды на каждом пути, и, передумав, я пошла в Камакуру, чтобы оттуда возвратиться в столицу.
   Время шло, в середине девятой луны я собралась в обратный путь.
   Люди, с которыми я близко сошлась за время жизни в Камакуре, жалели о предстоящей разлуке; один из них, самурай Иинума навестил меня вечером, накануне отъезда, и принес разное угощение. «Этот последний вечер нужно провести за сочинением стихов-цепочек!» — сказал он. Я была тронута его вниманием и умением ценить искусство поэзии. До поздней ночи мы занимались стихосложением. Помнится, как-то раз, в один из предыдущих вечеров, тоже посвященных поэзии, он спросил, известно ли мне, где находится «река Слез», и я ответила тогда, что не знаю. Теперь он снова спросил меня: «Так вы и в самом деле непременно должны уехать завтра?» — «Да, остаться никак не могу…» — ответила я, и тогда, прежде чем удалиться, он подал мне на подносе чарку сакэ, а на подносе было написано:
 
Не ведал я прежде,
что ложем реки Горьких слез
рукав мой послужит -
но и вчуже молвить не смею
в час разлуки слово: «Помедли!»
 
   Пока я размышляла, надо ли послать ему вдогонку ответ и что написать, он вернулся, на этот раз — с подарком, дорожной одеждой.
 
Это платье надев,
с ним в дороге не расставайся -
пусть хотя бы оно
сохранит печальную память
о недолгих отрадных встречах…
 
   Я вспомнила, что люди с неодобрением косились на наши частые встречи, а некоторые даже подозревали, будто между нами существуют какие-то особые отношения, и ответила:
 
Из-за сплетен, наветов
доселе печалилась я,
обливаясь слезами,
а в разлуке от слез горючих
рукава и вовсе истлеют…
 
   Не то чтобы я особенно спешила в столицу, но в Камакуре оставаться тоже не собиралась и с рассветом пустилась в путь. Меня проводили очень сердечно, отправили назад в паланкине и по очереди сопровождали от одного постоялого двора до другого, так что путешествие продвигалось успешно и вскоре я прибыла в Сая-но Накаяму. Мне вспомнились стихи Сайге [123]: