— Прежде всего, сообщи, что ты тяжело захворала, — сказал он. — И объяви всем и каждому, будто жрец Инь-Ян [43] говорит, что болезнь заразна, опасна для посторонних…
   Я последовала его совету и постаралась распустить слух, будто лежу, не поднимаясь, в постели и так больна, что даже капли воды не могу проглотить. Не допуская посторонних, приблизила к себе только двух служанок… Дескать, болезнь настолько тяжелая… Впрочем, можно было обойтись без столь строгих предосторожностей, никто особенно не спешил навещать меня, и я невольно снова с горечью думала: «Ах, если б жив был отец…» Государю я написала, чтобы он не слал ко мне людей, но он все же время от времени писал мне, а я непрестанно трепетала от страха, как бы моя ложь не открылась. Однако покамест все шло гладко, казалось, все поверили, что я и впрямь больна не на шутку. Только дайнагон Дзэнсёдзи все же несколько раз приезжал, пытаясь меня проведать. «Хорошо ли, что ты лежишь здесь одна? Что говорит лекарь?» — спрашивал он. «По словам лекаря, болезнь на редкость заразная, встретиться с вами мне никак не возможно!» — отвечала я и отказывалась его принять. Иногда он настаивал: «Как хочешь, а меня это беспокоит!»; тогда, затемнив комнату, я накрывалась с головой, лежала, не проронив ни слова, и он, поверив, что я и впрямь тяжело больна, уходил, а я терзалась угрызениями совести. Люди, не столь близкие, как дайнагон, и вовсе не приходили, так что Акэбоно проводил у меня все ночи. В свою очередь, он тоже объявил, будто затворился в храме Касуга [44], а сам послал кого-то вместо себя, велев этому человеку не отвечать на письма, приходившие в его адрес, и мне было грустно видеть, к каким ухищрениям ему приходится прибегать.
   Меж тем, примерно в конце девятой луны, я почувствовала приближение родов. Никто из родных об этом не знал, при мне находились только две доверенные служанки. Я глядела, как они суетятся, занятые разными приготовлениями, и думала, какую дурную славу оставлю по себе в мире, если умру родами… Как стыдно будет моим родным, которые заботились обо мне, с грустью думала я. Но день прошел, а ребенок все еще не родился. Зажгли светильник, и тут я, наконец, почувствовала, что вот-вот разрешусь от бремени. Конечно, при таких обстоятельствах никто не звенел тетивой, не совершалось никаких таинств, отгоняющих злых духов, — я одна, накрывшись с головой, мучилась болью. Помнится, прозвучал колокол, возвещающий полночь, когда Акэбоно сказал:
   — Я слыхал, что в такие мгновенья надо сзади поддерживать роженицу… А мы забыли об этом, оттого ты до сих пор и не разродилась… Ну же, соберись с духом, держись покрепче! — И он приподнял меня. Я изо всех сил уцепилась за его рукав, и в этот миг дитя благополучно появилось на свет.
   — Вот и хорошо! Дайте ей рисового отвара скорее! — сказал Акэбоно; помогавшие мне женщины и те удивились — когда он успел узнать все порядки? — Ну, а каков же младенец? — Он приблизил светильник, и я увидала черные волосики и широко раскрытые глазки. Один лишь взгляд бросила я на дитя, и таким дорогим оно мне показалось! Наверное, это и есть материнская любовь, чувство, которое я тогда ощутила… Меж тем Акэбоно отрезал пуповину лежавшим в изголовье мечом, завернул ребенка в белое косодэ, взял его на руки и, не промолвив ни слова, вышел из комнаты. Мне хотелось сказать: «Почему ты не дал мне хотя бы посмотреть на младенца подольше?», но это был бы напрасный упрек, и я молчала, однако он, увидав, что я плачу, наверное, догадался о моем горе и, вернувшись, сказал, стараясь меня утешить:
   — Если суждено вам обоим жить на свете, обязательно когда-нибудь свидишься с этим ребенком!
   Но я никак не могла позабыть дитя, которое видела только мельком, это была девочка, а я даже не узнаю, куда она подевалась… — думала я, и поэтому мне было особенно горько. Я твердила: «Будь что будет, мне все равно… Почему ты мне ее не оставил?», но сама понимала, что это было бы невозможно, и утирала рукавом тайные слезы. Так прошла ночь, и когда рассвело, я сообщила государю: «Из-за тяжкой болезни я выкинула ребенка. Уже можно было различить, что то была девочка». Государь ответил: «При сильной лихорадке это не редкость. Врачи говорят, что такое часто бывает… Теперь выздоравливай поскорее!» — и прислал мне много лекарств, а я прямо места себе не находила, так меня замучила совесть!
   Никакой болезни у меня не было; вскоре после родов Акэбоно, ни на минуту меня не покидавший, возвратился к себе, а из дворца я получила приказ: «Как только менует положенный срок в сто дней, — немедленно приезжай во дворец!» Так я жила, наедине с моими горестными раздумьями, Акэбоно по-прежнему навещал меня почти каждую ночь, и я думала — рано или поздно люди непременно узнают о нашем греховном союзе, и оба мы не ведали ни минуты, когда тревога отлегла бы от сердца.
 
* * *
 
   Меж тем маленький принц, родившийся у меня в минувшем году, бережно воспитывался в доме дайнагона Дзэнсёдзи, моего дяди, как вдруг я услышала, что он болен, и поняла — ребенку не суждено поправиться, это кара, ниспосланная за то, что я так грешна… Помнится, в конце первой декады десятой луны, когда непрерывно струился холодный осенний дождь, я узнала, что его уже нет на свете, — исчез, как капля дождя… Мысленно я уже готовилась к этому, и все-таки эта весть потрясла меня неожиданностью, не описать, что творилось в моей душе. Пережить собственное дитя — что может быть тяжелее? Это та «боль разлуки с дорогими твоему сердцу», о которой говорится в священных сутрах, и вся эта боль, казалось, выпала только на мою долю. В младенчестве я потеряла мать, когда выросла — лишилась отца, и вот снова льются слезы, увлажняя рукав, и некому поведать мою скорбь. И это еще не все: я привязалась сердцем к Акэбоно, так горестно было мне расставаться с ним по утрам, когда он уходил. Проводив его и снова ложась в постель, я проливала горькие слезы, а вечерами в тоске ждала, когда снова его увижу, и плач мой сливался со звоном колокола, возвещавшего полночь. Когда же мы, наконец, встречались, наступали новые муки — тревога, как бы люди не проведали о наших свиданиях. Возвращаясь из дворца домой, я тосковала по государю, а живя во дворце, снова терзалась сердцем, когда ночь за ночью он призывал к себе других женщин, и горевала, как бы не угасла его любовь, — вот какова была моя жизнь.
   Так уж повелось в нашем мире, что каждый день, каждая ночь приносит новые муки; говорят, будто страдания неисчислимы, но мне казалось, будто вся горесть мира выпала только на мою долю, и невольно все чаще думалось: лучше всего удалиться от мира, от любви и благодеяний государя и вступить на путь Будды…
   Помнится, мне было девять лет, когда я увидела свиток картин под названием «Богомольные странствия Сайге». [45]
   С одной стороны были нарисованы горы, поросшие дремучим лесом, на переднем плане — река, Сайге стоял среди осыпающихся лепестков сакуры и слагал стихи:
 
Только ветер дохнет -
и цветов белопенные волны
устремятся меж скал.
Нелегко через горную реку
переправиться мне, скитальцу…
 
   С тех пор как я увидела эту картину, душа моя исполнилась зависти и жажды сих дальних странствий. Конечно, я всего лишь женщина, я не способна подвергать свою плоть столь же суровому послушанию, как Сайге, и все же я мечтала о том, чтобы, покинув суетный мир, странствовать, идти куда глаза глядят, любоваться росой под сенью цветущей сакуры, воспевать грустные звуки осени, когда клен роняет алые листья, написать, как Сайге, записки об этих странствиях и оставить их людям в память о том, что некогда я тоже жила на свете… Да, я родилась женщиной и, стало быть, неизбежно обречена изведать горечь Трех послушаний [46], я жила в этом бренном мире, повинуясь сперва отцу, затем государю… Но в душе моей мало-помалу росло отвращение к нашему суетному, грешному миру.
 
* * *
 
   Эта осень государю тоже принесла огорчения. Глубоко оскорбленный тем, что младший брат его, прежний государь Камэяма, вознамерился оставить за собой «Приют отшельника» — иными словами, право ведать всеми делами, он решил сложить с себя звание Старшего экс-императора и уйти в монахи. Собрав свою личную охрану, он щедро наградил каждого и объявил, что отныне отпускает их всех со службы: При мне останется один Хисанори…» Стражники удалились, утирая рукавом слезы. «А из женщин возьму с собой только госпожу Хигаси и Нидзё», — объявил государь. Так случилось, что печальная эта новость, напротив, сулила обернуться для меня радостью, ведь я давно мечтала уйти от мира. Но правители-самураи в Камакуре сумели уладить дело и утешили государя, назначив наследником престола сына государя, маленького принца, рожденного от госпожи Хигаси. Государь сразу воспрянул духом и отменил свое решение уйти в монахи. Портрет покойного государя Го-Саги, хранившийся в Угловом павильоне, перенесли во дворец на улице Огимати, а в Угловом павильоне поселился юный наследник, отныне там была его резиденция.
   Госпожу Кёгоку, прежде служившую при дворе, определили воспитательницей к наследнику; она доводилась мне родственницей, и хотя мы никогда не были особенно близки, ее отъезд еще сильней усугубил мою грусть. Мне хотелось скрыться от печалей этого мира куда-нибудь далеко, в горную глушь.
 
О, если бы мне
там, в Ёсино, в пустыни горной
приют обрести -
чтобы в нем отдыхать порою
от забот и горестей мира!…
 
   Но, видно, злой рок препятствовал исполнению моих стремлений. Меж тем год подошел к концу. Государь все настойчивей звал меня назад, во дворец, и раз уж обстоятельства никак не позволяли мне уйти от мира, я вернулась.
 
* * *
 
   Моя жизнь при дворе проходила под покровительством деда моего Хёбукё, его заботами не знала я недостатка в нарядах и ни в чем не нуждалась. Пусть не так, как отец, но все же дед всячески меня опекал, и это, прямо скажу, было отрадно. Однако с тех пор, как скончался маленький принц, мой сын, я все время грустила, считала его смерть наказанием за грех, который совершили мы с Акэбоно. Я вспоминала, как государь, тайно навещавший младенца, говорил, глядя на его улыбку, на его по-детски милое личико: «Я как будто вижу свое изображение в зеркале! Да ведь мальчик — вылитый я!…» Эти воспоминания повергали меня в глубокую скорбь, служба при дворе причиняла одни страдания, ни днем, ни вечером я не знала покоя. Меж тем государыня, по непонятной причине, — право, я ни в чем перед ней не провинилась! — запретила мне появляться в ее покоях и приказала вычеркнуть мое имя из списка ее приближенных, так что жизнь во дворце тяготила меня все больше. «Но ведь это не означает, что я тоже тебя покинул!» — утешал меня государь, но на душе у меня было по-прежнему безотрадно, все складывалось не так, как надо, я избегала людей, стремилась к уединению; видя, как я грущу, государь все больше жалел меня, и я, со своей стороны, была ему за это так благодарна, что, кажется, была бы ради него готова пожертвовать жизнью.
 
* * *
 
   В эти годы главной жрицей — Сайгу — богини Аматэрасу в храме Исэ была принцесса, одна из дочерей императора-инока Го-Саги, однако после его кончины принцессе пришлось облачиться в траур, и, стало быть, она уже не могла по-прежнему оставаться жрицей. Тем не менее, все еще не получая разрешения вернуться, она так и жила в Исэ, оставшись там еще на целых три года. Так вот, нынешней осенью эта госпожа возвратилась в столицу и поселилась в местности Кинугаса, неподалеку от храма Добра и Мира. Покойный отец мой приходился ей дальним родичем, при жизни служил ей, оказал в особенности большое содействие, когда собирали ее в путь, в Исэ; все это привлекало меня к принцессе. К тому же мне нравилось ее уединенное жилище, куда почти никто не заглядывал, и я часто наведывалась туда, разделяя с принцессой часы ее одинокого досуга. Но вот однажды — помнится, это было в середине одиннадцатой луны — принцесса собралась навестить мать государя, вдовствующую государыню Омияин, и та прислала во дворец Томикодзи человека, велев передать государю:
   «Приезжайте Вы тоже, нехорошо, если принимать ее буду лишь я одна!» В последнее время из-за споров о назначении наследника государь не ладил с матерью и по этой причине уже давно у нее не бывал, но на сей раз, не желая давать повод для новых упреков, согласился приехать. Я сопровождала государя и ехала с ним в одной карете. На этот раз я надела тройное длинное одеяние — цвет изменялся от желтого к светло-зеленому, — и поверх еще одно из легкого алого шелка на лиловом исподе, а так как после назначения наследника все женщины при дворе стали носить парадную китайскую накидку, я тоже набросила поверх моего наряда парадное красное карагину. Из всех служивших при дворе женщин лишь я одна сопровождала государя.
   Итак, мы приехали во дворец госпожи Омияин; потекла веселая, непринужденная беседа. В разговоре государь упомянул обо мне.
   — Эта девушка воспитывалась при мне с самого детства, — сказал он, — она привычна к придворной службе, поэтому я всегда беру ее с собой, когда выезжаю. А государыня, усмотрев в этом что-то предосудительное, запретила Нидзё бывать у нее и вообще стала плохо к ней относиться. Но я не намерен из-за этого лишить Нидзё своего покровительства. Ее покойные родители, и мать, и отец, перед смертью поручили мне дочку. «В память о нашей верной службе просим вас позаботиться об этом ребенке…»— говорили они.
   Госпожа Омияин тоже сказала:
   — Ты прав, обязательно заботься о ней по-прежнему! К тому же опытный человек незаменим на придворной службе. Без таких людей всегда приходится терпеть ужасные неудобства! — И обратившись ко мне, милостиво добавила:— Можешь всегда без всякого стеснения обращаться ко мне, если понадобится! «О, если б всегда так было! — думала я. — Больше мне ничего не надо!»
   Этот вечер государь провел в сердечной беседе со своей матушкой, у нее и отужинал, а с наступлением ночи сказал: «Пора спать!»— и удалился в отведенный ему покой на той стороне двора, где играют в ножной мяч. Слуг при нем не было. В поездке его сопровождали только вельможи — дайнагоны Сайондзи, Нагаскэ, Тамэканэ, Канэюки и Сукэюки.
   С наступлением утра послали людей за Сайгу — карету, слуг, стражников. Для встречи с Сайгу государь оделся с особым тщанием — надел светло-желтый кафтан на белом исподе, затканный цветочным узором, сверху — длинное бледно-лиловое одеяние с узором цветов горечавки и такого же цвета, только чуть потемнее, хакама, тоже на белом исподе, все — густо пропитанное ароматическими снадобьями.
   Вечером прибыла Сайгу. Встреча состоялась в покое на южной стороне главного здания; повесили занавеси тусклых, серых тонов, поставили ширмы. Перед тем как встретиться с Сайгу, госпожа Омияин послала к государю прислужницу, велев сказать: «Пожаловала прежняя жрица богини Аматэрасу. Соблаговолите и вы пожаловать и поговорить с ней, без вас беседа не будет достаточно интересной!»— и государь тотчас же пришел. Как обычно, я сопровождала его, несла за ним его меч. Госпожа Омияин, в темно-сером парчовом монашеском одеянии, с вытканными по нему гербами, в темной накидке, сидела у низенькой ширмы таких же темных тонов. Напротив, роскошное тройное красное косодэ принцессы на лиловом исподе и поверх него — синее одеяние были недостаточно изысканны. Ее прислужница — очевидно, ее любимица — была в пятислойном темно-лиловом кимоно на светло-лиловом исподе, но без парадной накидки. Сайгу было уже за двадцать, она казалась вполне зрелой женщиной в самом расцвете лет и была так хороша собой, что невольно думалось — не мудрено, что богиня, жалея расстаться с такой красавицей, задержала ее у себя на целых три года! Она была прекрасна, как цветущая сакура, такое сравнение никому не показалось бы чрезмерным. В смущении пряча лицо, она закрывалась рукавом, — точь-в-точь цветущее дерево сакуры, когда оно кутается в весеннюю дымку… Я любовалась ею, а уж государь — и тем более; мне, знавшей его любвеобильный характер, было ясно, какие мысли сразу возникли у него при виде принцессы, и на сердце у меня защемило. Государь говорил о том о сем, Сайгу тоже отрывисто рассказывала о своей жизни в храме Исэ, но вскоре государь сказал:
   — Час уже поздний… Спите спокойно! А завтра, по дороге домой, полюбуйтесь осенним видом горы Арасиямы… Деревья там уже совсем обнажились… — С этими словами он удалился, но не успел войти в свои покои, как сразу обратился ко мне:
   — Я хотел бы передать Сайгу, что я от нее без ума… Как это сделать?
   Мне стало даже смешно — все в точности, как я и предполагала. А он продолжал:
   — Ты служишь мне с детских лет, докажи свою преданность! Если ты исполнишь мою просьбу, я буду знать, что ты и впрямь предана мне всей душой!
   Я сразу же отправилась с поручением. Государь велел передать только обычные, подобающие случаю слова. «Я рад, что смог впервые встретиться с вами…», «Удобно ли вам почивать в незнакомом месте?» — и в таком роде, но, кроме того, я должна была тихонько отдать принцессе его письмо. На4тонком листе бумаги было написано стихотворение:
 
О нет, ты не знаешь,
как ярко пылает в груди
твой образ желанный,
хоть тебя впервые увидеть
довелось мне только сегодня!
 
   Была уже поздняя ночь, в покоях Сайгу все ее прислужницы спали. Сайгу тоже спала, со всех сторон окруженная высоким занавесом. Я подошла к ней, рассказала в чем дело, но Сайгу, зардевшись краской смущения, в ответ не промолвила ни словечка, а письмо отложила в сторону, как будто вовсе не собиралась даже взглянуть на него. «Что прикажете передать в ответ?» — спросила я, но она сказала только, что все это чересчур неожиданно, она даже не знает, что отвечать, и снова легла. Мне тоже стало как-то неловко, я вернулась, доложила государю, как обстоит дело, и окончательно растерялась, когда он потребовал:
   — Как бы то ни было, проводи меня к ней, слышишь? Проводи, слышишь!
   — Хорошо, разве лишь показать вам дорогу… — ответила я, и мы пошли.
   Государь, по-видимому решив, что парадное одеяние будет выглядеть слишком торжественно в таких обстоятельствах, крадучись, направился вслед за мной в покои Сайгу только в широких шароварах-хакама. Я пошла вперед и тихонько отворила раздвижные перегородки. Сайгу лежала все в той же позе. Прислужницы, как видно, крепко уснули, кругом не раздавалось ни звука. Государь, пригнувшись, вошел к Сайгу через прорези занавеса. Что будет дальше? Я не имела права уйти и поэтому прилегла рядом с женщиной, спавшей при госпоже. Только тогда она открыла глаза и спросила: «Кто тут?» Я ответила: «Нехорошо, что при госпоже так мало людей, вот я и пришла вместе с вами провести эту ночь». Женщина, поверив, что это правда, пыталась заговорить со мной, но я сказала: «Уже поздно, спать хочется!» — и притворилась, будто уснула. Однако занавес, за которым лежала Сайгу, находился от меня очень близко, и вскоре я поняла, что Сайгу, увы, не оказав большого сопротивления, очень быстро сдалась на любовные домогательства государя. «Если бы она встретила его решительно, не уступила бы ему так легко, насколько это было бы интереснее!» — думала я. Было еще темно, когда государь вернулся к себе. «Цветы у сакуры хороши, — сказал он, — но достать их не стоит большого труда — ветви чересчур хрупки!» «Так я и знала!» — подумала я, услышав эти слова.
   Солнце стояло уже высоко, когда он, наконец, проснулся, говоря: «Что это со мной? Сегодня я ужасно заспался!» Был уже полдень, когда он наконец собрался отправить принцессе «Утреннее послание». Потом он рассказал мне, что Сайгу написала в ответ только несколько слов: «Призрачным сновидением кажется мне ваше вчерашнее посещение… Я как будто все еще не проснулась!»
   — Будут ли сегодня какие-нибудь празднества, чтобы развлечь Сайгу, которую вчера мне довелось впервые увидеть? — спросил государь у матери и, услышав в ответ, что никаких особых развлечений не предполагается, приказал дайнагону Дзэнсёдзи устроить пир.
   Вечером дайнагон доложил, что все готово. Государь пригласил пожаловать свою матушку. Я разливала сакэ, ведь я была допущена и к его особе, и ко двору госпожи его матери. Три первые перемены кушаний прошли без вина, но дальше так продолжать было бы скучно, и госпожа Омияин, обратившись к Сайгу, сказала, чтобы ее чарку поднесли государю. Были приглашены также дайнагоны Дзэнсёдзи и Сайондзи, они сидели в том же зале, но поодаль, за занавесом. Государь велел мне поднести от его имени чарку сакэ дайнагону Дзэнсёдзи, но тот стал отказываться: «Нет-нет, ведь я сегодня распорядитель! Поднесите первому Сайондзи!» — однако государь сказал: «Ничего, можешь не церемониться, это Нидзё так пожелала!» — и ему пришлось выпить.
   — С тех пор как скончался мой супруг, государь-инок Го-Сага, — сказала госпожа Омияин, — не слышно ни музыки, ни пения… Хоть сегодня повеселитесь от души, вволю!
   Позвали женщин из ее свиты, они стали играть на цитре, а государю подали лютню. Дайнагон Санэканэ Сайондзи тоже получил лютню, Канэюки принесли флейту. По мере того как шло время, звучали все более прекрасные пьесы. Санэканэ и Канэюки пели песнопения «кагура» [47], дайнагон Дзэнсёдзи исполнил песню «Селение Сэрю», которая ему особенно хорошо удавалась. Сайгу упорно отказывалась от сакэ, сколько ее ни уговаривали, и государь сказал:
   — В таком случае, я сам поднесу ей чарку! — и уже взялся за бутылочку, но тут госпожа Омияин сама налила ему сакэ, сказав при этом:
   — К вину полагается закуска! Спой же нам что-нибудь! — И государь исполнил песню имаё [48]:
 
Старый угольщик, бедняга,
он в лесу один живет,
Грустно хворост собирает
и зимы уныло ждет…
 
   Песня звучала так прекрасно, что госпожа Омияин сказала: «Я сама выпью это вино!» — и, пригубив его три раза, передала чарку Сайгу, а государь вернулся на свое место.
   — Хоть и говорится, что у Сына Неба нет ни матери, ни отца, — продолжала госпожа Омияин, — а все же, благодаря мне, твоей недостойной матери, ты был императором, смог вступить на престол Украшенного всеми десятью добродетелями! — И снова выразила желание послушать песню в исполнении сына.
   — Я всем обязан вам, матушка, — отвечал государь, — и самой жизнью, и императорским престолом, и нынешним почетным титулом прежнего государя… Все это — ваши благодеяния! Могу ли я пренебречь вашей волей? — И он спел песню имаё, повторив ее трижды:
 
На холм Черепаший, беспечно играя,
слетела с небес журавлиная стая.
Пусть годы проходят, пусть время бежит -
покой нерушимый в державе царит!
 
   Он трижды поднес чарку сакэ госпоже Омияин, потом сам осушил ее и вслед за тем велел передать полную чарку дайнагону Дзэнсёдзи, сказав:
   — Санэканэ пользуется вниманием красавиц… Завидую!
   После этого вино было послано всем придворным, и пир окончился.
   Я думала, что эту ночь государь опять проведет у Сайгу, но он сказал: «Кажется, я чересчур много выпил… Разотри-ка мне спину!» и сразу уснул.
   На следующий день Сайгу вернулась к себе. Государь тоже уехал, но не домой, а во дворец Конриндэн — в усадьбу своей бабки, госпожи Китаямы; она прихварывала, и он поехал ее проведать. Там мы и ночевали, а на другой день возвратились во дворец Томикодзи.
 
* * *
 
   В тот же день, вечером, к государю явился посланец от государыни. Оказалось, ему было велено передать: «Нидзё ведет себя как нельзя более вызывающе, поэтому государыня запретила ей бывать при ее дворе, однако государь чересчур снисходителен к этой недостойной особе и благоволит ей по-прежнему… Вот' и нд сей раз, как слышно, госпожа Нидзё ехала в одной карете с государем, в тройном нарядном платье, так что люди говорили: „Ни дать ни взять — выезд государыни, да и только!“ Такая дерзость — оскорбление для моего достоинства, прошу отпустить меня — я уйду от мира, затворюсь в Фусими или где-нибудь в другом месте!»
   Государь ответил:
   «Все, что вы велели передать мне, я выслушал. Сейчас не стоит снова заводить речь о Нидзё. Ее мать, покойная Дайнагонноскэ, в свое время служила мне днем и ночью, и я любил ее больше всех моих приближенных. Мне хотелось, чтобы она вечно оставалась со мною, но, увы, она покинула этот мир. Умирая, она обратилась ко мне, сказав: „Позвольте моей дочери служить вам, считайте ее живой памятью обо мне!“— и я обещал ей исполнить ее желание. Но и это еще не все — о том же просил меня перед смертью отец Нидзё, покойный дайнагон Масатада. Недаром сказано: „Государь лишь тогда государь, когда поступает в соответствии со стремлениями подданных; подданный лишь тогда становится подданным, когда живет благодеяниями своего государя!“ Я охотно ответил согласием на просьбу, с которой в смертный час обратился ко мне дайнагон Масатада, а он, в свою очередь, сказал: „Больше мне не о чем мечтать на этом свете!“ — и с этими словами скончался. Слово, однажды данное, нельзя возвратить назад! Масатада с женой, несомненно, следят за нашими поступками даже с того света из поросшей травой могилы. И пока за Нидзё нет никакой вины, как же я могу прогнать ее, обречь на скитания, лишить приюта?
   Что же до тройного облачения, которое надела Нидзё, так нынче она отнюдь не впервые так нарядилась. Когда, четырех лет от роду, ее впервые привезли во дворец, ее отец Масатада сказал: «У меня покамест ранг еще низкий, поэтому представляю вам Нидзё как приемную дочь Ми-тимицу Кога, ее деда, Главного министра!» — и я разрешил ей пользоваться каретой с пятью шнурами и носить многослойные наряды, сшитые из двойных тканей. Кроме того, ее мать, пойойная Дайнагонноскэ была приемной дочерью Главного министра Китаямы, следовательно, Нидзё доводится приемной внучкой также и его вдове, госпоже Китаяме, она сама надела на Нидзё хакама, когда пришло время для свершения этого обряда, и сказала при этом: «Отныне ты можешь всегда, когда пожелаешь, носить белые хакама, прозрачные легкие одеяния и другие наряды!» Ей было разрешено входить и выходить из кареты, которую подают прямо к подъезду. Все это — дело давно известное, старое, с тех пор прошло много лет, и мне непонятно, отчего вы внезапно снова об этом заговорили. Неужели из-за того, что среди ничтожных стражников-самураев пошли толки о том, будто Нидзё держит себя как государыня? Если это так, я досконально расследую эти слухи, и буде окажется, что Нидзё виновна, поступлю с ней, как она того заслужила. Но даже в этом случае было бы недопустимо прогнать ее из дворца, обречь на скитания, лишить приюта, я просто понижу ее в ранге, чтобы она продолжала служить, но как рядовая придворная дама.