Как раз в это время мне сказали, что некая девица просватана за жителя Восточных провинций и перед отъездом хочет купить туалетный прибор наподобие моего, причем готова заплатить намного больше, чем я рассчитывала. Как ни жаль мне было расстаться с заветным ларцом, я обрадовалась — наверное, сам Будда сжалился над моей нищетой! Передавая ларец новой хозяйке, я сложила:
 
О, как горестно мне
с родительским даром прощальным
расставаться навек!
Ведь ларец драгоценный этот -
об отце и матери память…
 
* * *
 
   Прежде чем начать переписку остававшихся двадцати свитков Великого собрания, я отслужила, как положено, службу покаяния в грехах в храме Двойных деревьев, Сориндзи. на Восточной горе, Хигасияма. Раньше, трудясь над перепиской, я ни на минуту не забывала о государе, вспоминала прошедшее, любовь к государю все еще переполняла сердце, я не в силах была его позабыть, но теперь, днем ли, ночью, твердила в душе только одно: «Да обретет вечное просветление душа усопшего!» — и с горечью думала о моей карме, судившей мне его пережить. На горе Отова, за храмом Киёмидзу, трубили олени — мне казалось, они горюют вместе со мной, печальный звон цикад невольно вызывал слезы. Я молилась всю ночь. Луна, взошедшая на востоке, постепенно склонилась к западу. Закончилась ночная служба в окрестных храмах, и только здесь, в храме Двойных деревьев, еще звучал одинокий голос монаха, читавшего сутру. Я сложила:
 
По кремнистой тропе
я хотела бы в горние выси,
в мир иной забрести,
чтобы встретить в пути, быть может,
отлетевшую светлую душу…
 
   Я поручила одному из.монахов доставить мне из Ёкавы бумагу и освященную воду, чтобы размешать тушь для переписки. Мы вместе пошли до Восточного подножья священной горы Хиэй, здесь я посетила храм Хиёси, посвященный богу-покровителю священной горы. Моя бабка, монахиня Кога, горячо почитала это святилище за благодеяния, ниспосланные ей здешним богом, она постоянно бывала здесь и часто брала меня с собой…
 
Примечание переписчика: «Здесь опять бумага отрезана ножом, и что написано дальше — неизвестно».
 
   … — За чью душу вы молитесь? — спросил меня монах. Мне было больно слышать его вопрос. Конечно, мне хотелось бы отдать переписанный мною свиток в храм Фука-куса, где покоится прах государя, но что подумали бы об этом люди? Вспомнив, что покойный государь глубоко чтил богов храма Касуга, я отправилась туда и поднесла свитки главному святилищу на горе Микаса; а на горных вершинах в это время громко трубили олени, как будто понимали мои переживания.
 
Так жалобна песнь
оленей на кручах далеких,
пикал на полях -
будто вместе со мною стенают.
слезы льют в тоске безутешной…
 
   В этом году наступила тридцать третья годовщина смерти моего отца. Я заказала, как положено, поминальную службу, ее вел тот же монах из храма Двойных деревьев, Сориндзи. По моей просьбе он прочел также стихотворение, которое я сложила:
 
Год за годом течет,
влачатся дни жизни бесплодной -
скоротала и я
тридцать лет да еще три года
с той поры, как отца не стало…
 
   Я посетила Кагураоку, где обратилось в дым тело отца. Обильная роса покрывала древние мхи, под ногами шуршала палая листва, засыпавшая тропинку. Каменная ступа отмечала место, где был погребен прах отца. Мне было грустно, но более всего меня огорчало, что стихи отца не включили в очередное поэтическое собрание, составленное по императорскому указу. Разве случилось бы такое, если бы я по-прежнему служила во дворце, имела бы подобающий ранг? Стихи отца всегда помещали во все собрания, начиная с «Продолжения старых и новых песен». Я и сама принимала когда-то участие в придворных поэтических состязаниях. Неужели бесплодно угаснет поэтическая слава, сопутствующая нашему роду на протяжении восьми поколений, начиная с принца Томохиры, нашего предка? Мне вспомнились предсмертные слова отца, завещавшего мне продолжать семейную поэтическую традицию, и я сложила:
 
О печальная участь!
Не осталось от славы былой
и следа в мире песен -
как разбитая лодка рыбачья,
доживаю свой век в безвестье…
 
   Так горевала я, стоя у могилы отца. А ночью мне привиделся сон: я увидела отца как живого, и я сама тоже была молодой, прежней, как в те далекие дни. Я поведала отцу, как мне больно, что угасла наша былая слава.
   — Твой дед, Митимицу Кога, воспел в стихах опавшие листья клена, — отвечал мне отец.
 
О Синобу-гора!
На пределе терпенья под вечер
у подножья узрел,
как багрянцем в лучах заката
на листве роса заиграла…
 
   — А мое стихотворение, — продолжал он, -
 
От дымки весенней
куда улетаете вы?
О дикие гуси!
Разве там, в краю чужедальнем,
вас не встретит весны цветенье?…
 
   удостоилось чести войти в собрание «Второй августейший сборник». С тех пор ни одно поэтическое собрание не обходилось без сложенных мной стихов. Твой дед с материнской стороны, Такатика, глава Военного ведомства, тоже прославился стихотворением, написанным по случаю посещения государем его усадьбы в Васиноо:
 
Нашей ветхой усадьбе
выпадала высокая честь
принимать государей -
но еще не бывало доселе,
чтоб цвели так безудержно вишни…
 
   Итак, твои предки и с отцовской, и с материнской стороны передали тебе способность к стихосложению. Не бросай же поэзию! Пусть ты осталась одна, последняя в нашей семье, но поэзия с тобой не угаснет! — И, постепенно удаляясь от меня, он произнес:
 
Неустанно трудись,
слагай с неослабным усердьем
строки песен своих,
как рыбачка — травы морские,
и признанье тебя не минет… -
 
   С этими словами призрак исчез, и в то же мгновенье я проснулась, но облик отца, казалось, еще стоит перед моими полными слез глазами, а голос звучит подле моего изголовья.
   С тех пор я стала с особым усердием заниматься сложением стихотворений танка. В полном одиночестве я на семь дней затворилась для молитвы близ могилы гения поэзии Хитомаро [143]. В седьмую ночь, которую проводила я в бдении, я сложила:
 
Был прославлен наш род
искусством сложения песен -
о великая скорбь
сознавать, что мне не под силу
миру дать нетленные строфы!
 
   В это время словно во сне передо мной явилась фигура старца. Я набросала на бумаге его изображение и записала его слова. Этот мой рисунок и хвалебное слово Хитомаро послужили к прославлению поэта на празднике в его честь. Я надеялась, что если окажусь угодной душе великого стихотворца древности, заветное желание мое непременно исполнится — не угаснет поэтическая слава семейства Кога! Я отслужу тогда благодарственный молебен перед этим рисунком… А покамест я спрятала его на дно моего ларчика с тушью. Время шло, и вот, наконец, в следующем году, в восьмой день третьей луны, на празднике в честь Хитомаро, я поставила перед его изображением ритуальные подношения.
 
* * *
 
   Меж тем уже наступила пятая луна, приближалась первая годовщина смерти государя. Я дала обет переписать к этому дню Пять великих сутр, три первых свитка были уже готовы, осталось переписать еще два. Но в нашем мире всегда опасно уповать на завтрашний день… С памятным подарком матери я уже рассталась, стало быть, и отцовский подарок хранить не было смысла. Все равно ведь, как его ни беречь, в мир иной его с собой не возьмешь… На этот раз я твердо решила расстаться и с отцовским письменным прибором. Сперва мне казалось, что лучше уступить его кому-нибудь из знакомых, чем продать совсем чужому, незнакомому человеку; однако, зная о данном мною обете, люди, чего доброго, могли бы подумать, будто, окончательно пав духом в борьбе за жизнь, я так обнищала и опустилась, что готова теперь спустить даже подарок, завещанный покойным отцом. Это было бы мне неприятно. Как раз в это время, проездом из Камакуры, в столице остановился помощник наместника острова Кюсю. Он-то и купил у меня прибор для письма. Так получилось, что подарок матери увезли на восток, а отцовский подарок ушел на запад.
 
Со слезами смешавшись,
течет моя черная тушь
в море вечной печали -
суждено ли нам свидеться снова
там, на Западе, в лучшем мире?…
 
   с грустью думала я, передавая коробку с тушью новому владельцу.
   Переписку двух оставшихся сутр — Нирваны и Высшей мудрости — я решила начать в середине пятой луны. В это время мне пришлось по кое-каким делам побывать в краю Кавати, в местности, где находится могила принца Сётоку. Я осталась там и завершила переписку первой половины — двадцати свитков, — сутры Высшей мудрости. Эти свитки я преподнесла святилищу при могиле принца и в начале седьмой луны вернулась в столицу.
   Миновал ровно год со дня смерти государя. Я посетила его могилу в селении Фукакуса и оттуда прошла к дворцу Фусими. Там уже началось богослужение. По поручению сына покойного, прежнего императора Фусими, служил епископ Тюгэн, настоятель храма Каменного Источника, Сякусэн. Я слышала, как он читал сутру, собственноручно переписанную государем Фусими на обороте бумаг, оставшихся после покойного государя, и с болью душевной думала, что сын скорбит о покойном отце так же сильно, как я. Затем продолжалась служба от имени государыни Югимонъин, ее вел преподобный Кэнки, он тоже читал сутру, написанную на обороте рукописей покойного. Эти службы с особой силой запечатлелись в моем сердце.
   Сегодня истекал срок траура, мне было больно при этой мысли, горе сжимало сердце. Служба уже кончилась, а я все стояла на коленях посреди двора и, хотя день выдался мучительно жаркий, совсем не ощущала зноя. Все разъехались, один за другим, двор опустел, и я осталась одна наедине с моей скорбью.
 
Никогда, никогда
не высохнут слезы разлуки
на моем рукаве,
хоть известно мне, что сегодня
завершается поминовенье!…
 
   Я видела, как оба государя, отец и сын, Фусими и Го-Фусими, склонились перед изображением покойного государя, установленным в молитвенном зале. Одежды государя Фусими были особенно густого, темного цвета. «Неужели вавтра он снимет траур?» — с горечью подумала я. Прибыл также супруг государыни Югимонъин, прежний император Го-Уда, и тоже прошел в молитвенный зал, где находилось августейшее семейство. Да, род государя не угас, продолжал процветать, и это было прекрасно!
 
* * *
 
   Примерно в это же время захворал государь-инок Ка-мэяма. Все ждали, что он скоро поправится, недуг был неопасный, государь Камэяма и всегда-то прихварывал, однако вскоре разнеслась весть, что больной безнадежен и уже отбыл во дворец Сага. Несчастья сыпались одно за другим: в прошлом году — смерть государя, в этом году — болезнь его брата, и, хотя не в моих силах было чем-нибудь тут помочь, все же я была глубоко огорчена.
   Я дала обет завершить в этом году списки последних двадцати глав сутры Высшей мудрости, давно уже решив, что закончу мой труд в храмах Кумано, я хотела отправиться туда, пока еще не наступили сильные холода, и в десятый день девятой луны — Долгого месяца, — пустилась в дорогу. Зная, что государь Камэяма все еще болен, и притом — тяжело, я, конечно, тревожилась, но все же далеко не так сильно, как в прошлом году, когда смертельно заболел государь Го-Фукакуса. Наверное, это было грешно — ведь святой закон не велит делить людей на любимых и нелюбимых…
   В Кумано я поселилась близ водопада Нати — здесь было удобней черпать утром и вечером святую воду — и начала переписывать сутру. С каждым днем все сильнее дули ветры с горных вершин, а брызги водопада, шумевшего рядом, казалось, сливались с потоками моих слез. Беспредельно очарование сего священного края!
 
Почему же никто
хоть вчуже не спросит с участьем:
«Сколько плакала ты,
безутешна от тяжкой утраты,
если так рукава промочила?…»
 
   У меня больше не сохранилось ни зеркала, ни прибора для туши, оставленных мне на память отцом и матерью. Я все продала ради служения богам; наверное, мое усердие оказалось угодным богу Кумано, потому что кисть бежала легко, труд спорился, до завершения оставалось уже немного. Пришло время покинуть Кумано, но мне было жаль расставаться с этими святыми местами, и я всю ночь провела в молитвах. На рассвете я слегка задремала, и мне привиделся сон.
   …Мне снилось, будто я сижу рядом с покойным отцом; вдруг кто-то объявляет о прибытии государя. Я поднимаю глаза и вижу государя — на нем кафтан из ткани, окрашенной соком хурмы, узор парчи изображает двух птиц, повернутых головами друг к другу; государь как-то странно клонится на правую сторону. Я выхожу из-за занавеса и усаживаюсь напротив, а государь удалился в храм бога Кэцумико и, немного приподняв занавес, улыбается, и так весел… Опять слышится голос: «Пожаловала государыня Югимонъин!», и я вижу ее сидящей за занавесом в храме бога Мусуби, в простом наряде, на ней всего лишь косодэ и белые хакама; государыня приподнимает до половины занавес, достает два белых косодэ и подает мне.
   — Мне так жаль, что тебе пришлось расстаться с памятными подарками матери и отца… — говорит она. — Вот, возьми взамен эти косодэ!
   Я беру ее дар, возвращаюсь на свое место и говорю отцу:
   — Как же так, ведь он украшен всеми Десятью добродетелями… По какой же причине, унаследованной из былых воплощений, стал он таким калекой, что не может держаться прямо?
   — Это оттого, что с одной стороны у него нарыв… — отвечает мне дух отца. — А нарыв этот означает, что под властью государя много таких, как мы с тобой, неразумных смертных людей, и он всех их жалеет и лелеет… Так что вовсе не по своей вине он не может держаться прямо…
   Я опять взглянула на государя и вижу, что он все так же ласково улыбается.
   — Подойди поближе! — говорит он. Я встаю, опускаюсь перед ним на колени, и он подает мне две ветки — стволы у них обструганы добела, как палочки для еды, а на кончиках — по два листочка дерева наги [144]
   …На этом я открыла глаза. Как раз в это время началась служба в храме Нейрин. Безотчетным движением проведя рукой по полу рядом с собой, я внезапно нащупала какой-то предмет — это оказался веер на каркасе из кипарисовых спиц. Поистине чудесной и благостной показалась мне эта находка, ведь лето на дворе давно миновало! Я взяла веер и положила его рядом со столиком, на котором писала сутру. Когда я рассказала о своем сновидении одному из местных монахов, он сказал:
   — Веер — символ Тысячерукой Каннон. Вам привиделся благой сон, стало быть, вы непременно сподобитесь благодати!
   Образ государя, увиденный во сне, сохранился в моей душе: закончив переписывать сутру, я, в слезах, пожертвовала храму последнее из косодэ, некогда подаренных государем, ибо какой смысл было бы по-прежнему держать его при себе?
 
Печалюсь о том,
что больше уже не увижу
придворный наряд,
бесценный дар государя,
которым так дорожила…
 
   Я оставила у священного водопада Нати и мои списки, и косодэ, приложив к ним стихотворение:
 
Предрассветной порой
от сна пробудившись на ложе,
слышу издалека
ропот горного водопада,
что моим стенаниям вторит…
 
   Теперь памятным даром государя стал для меня веер, найденный в ту ночь, когда, мне приснился тот вещий сон, и я взяла веер с собой в столицу. Вернувшись домой, я узнала, что государь Камэяма уже скончался. Давно известно, сколь жесток наш бренный мир и как все здесь недолговечно, но все же скорбь охватила меня, когда я узнала о его смерти. Только моя жизнь все еще тлела, курилась, как бесплодный дымок над угасшим костром…
 
* * *
 
   В начале третьей луны я, как обычно, пошла на поклон в храм Хатимана. Два первых месяца нового, 1-го года Токудзи [145]. я провела в Наре. Никаких вестей из столицы не получала. Откуда ж мне было знать, что в храме Хатимана ожидают прибытия государыни Югимонъин?
   Как всегда, я поднялась к храму со стороны холма Кабаний Нос, Иносака. Ворота павильона Баба-доно были открыты, и мне вспомнились минувшие времена. На дворе, перед храмом, я тоже заметила приготовления к встрече какой-то знатной особы. Я спросила, кого ждут, и в ответ услыхала: «Государыню Югимонъин!» Меня поразило, что мой приход словно нарочно совпал с ее посещением, я вспомнила сон, приснившийся в прошлом году, в Кумано, облик государя, явившийся мне в том сне; взволнованная, всю ночь я провела в молитвах. Наутро, едва забрезжил рассвет, я увидела пожилую женщину, похожую на придворную даму, — она занималась приготовлениями к приезду государыни. Я обратилась к ней, спросила, кто она, и она рассказала, что зовут ее Оторан и что состоит она при дворцовой трапезной. С волнением слушала я ее речь.
   — Из тех, кто служил в прежние времена, никого уже не осталось, — сказала она в ответ на мои расспросы о жизни при дворе государыни. — Теперь там все молодые…
   Мне захотелось как-нибудь дать знать государыне, кто я такая, взглянуть на нее хотя бы издалека, когда она. павильон за павильоном, будет обходить строения храма, ради этого я даже не пошла перекусить в хижину, служившую мне приютом. Как только послышались восклицания: «Вот она, вот!», я спряталась в сторонке и увидела богато украшенные носилки, которые поднесли к храму.
   Священный дар «гохэй» вручил жрецам храма сопровождавший государыню царедворец наследника, вельможа Канэсуэ Сайондзи. Он был так похож на своего отца Акэбоно, в ту пору, когда тот, еще совсем молодой, служил в Правой дворцовой страже, что одно это уже наполнило мою душу волнением.
   Был восьмой день третьей луны. После посещения главного храма государыня, как положено, проследовала к павильону Тоганоо. Прибыли всего два паланкина, очевидно, выезд совершался как можно более незаметно, так, чтобы не привлекать внимания. «Стало быть, разгонять народ не будут, а значит, и меня в толпе не заметят, взгляну на нее хотя бы одним глазком…» — подумала я и пошла следом. В свите государыни было еще несколько женщин, пеших. Как только я увидела, узнала сзади знакомый облик, я уже не могла сдержать слезы. Уйти, однако, тоже была не в силах и осталась стоять у входа. Церемония поклонения закончилась, государыня вышла.
   — Откуда вы? — спросила она, остановившись возле меня.
   Мне хотелось рассказать ей все-все, начиная с давно минувших времен, но я сказала только:
   — Из Нары…
   — Из храма Цветок Закона? — переспросила государыня. У меня выступили на глазах слезы, я испугалась, что ей покажется это странным, и хотела молча уйти. Но уйти, так и не сказав ничего, я была не в силах и так и осталась стоять на месте, а государыня меж тем уже удалилась. Вне себя от сожаления, я взглянула ей вслед и увидела, что она в нерешительности остановилась у лестницы, затрудняясь спуститься по высоким ступеням. Не теряя мгновения, я приблизилась и сказала: «Обопритесь на мое плечо!» — она посмотрела на меня удивленно, но я продолжала:
   — Я прислуживала вам, когда вы были еще ребенком… Вы, конечно, меня забыли… — И слезы хлынули градом. Но она обратилась ко мне ласково, обо всем расспросила и сказала, чтобы отныне я всегда приходила к ней, когда захочу.
   Мне снова вспомнился сон, приснившийся в Кумано, вспомнилось, что и с покойным государем случай свел меня тоже здесь, в обители Хатимана, и радость проникла в душу при мысли, что не напрасно уповала я на великого бодхисаттву. Разноречивые чувства теснились в сердце, но, кроме слез, не было им исхода…
   Одна из женщин, пешком сопровождавших государыню, заговорила со мной, звали ее Хёэноскэ. Она сказала, что завтра утром государыня вернется в столицу, а сегодня вечером будут исполняться священные пляски и песнопения. Когда наступили сумерки, я сломала ветку цветущей сакуры, отдала ее даме Хёэноскэ со словами: «Я навещу вас в столице прежде, чем увянут эти цветы!» — а сама собралась утром, еще до отъезда государыни, вернуться домой. Однако мне пришла в голову мысль, что счастливая встреча с государыней состоялась не иначе как по милости великого бодхисаттвы, мой долг — поблагодарить его за эту великую милость, и я решила еще на три дня остаться в храме, дабы вознести благодарственную молитву.
   Вернувшись в столицу, я написала государыне, спросила: «Как мои цветы?» — и приложила стихотворение:
 
Должно быть, цветы
давно на ветру облетели -
ведь минуло дней
много больше противу срока,
что указан был прежде мною?…
 
   Ответ государыни гласил:
 
Разве может сорвать
цветы запоздалые ветер,
даже если прошло
мцого больше дней против срока
вами данного обещанья!…
 
* * *
 
   С тех пор я стала часто бывать у государыни Югимонъин, разумеется стараясь, чтобы мои посещения не посчитали слишком назойливыми, и временами у меня было такое чувство, будто я снова служу во дворце, как в минувшие времена. Но вот наступила шестая луна, приблизилась третья годовщина со дня смерти покойного государя. Мне захотелось послушать проникновенную заупокойную службу. Теперь у меня уже ничего не осталось из подарков, полученных на память от государя, а меж тем надо было закончить списки сутры, оставалась еще одна, последняя глава, я боялась, что так и не сумею закончить мой труд до конца года, но все же решила пойти во дворец Фусими и хотя бы в сторонке, издали, послушать заупокойную службу. Ранним утром пятнадцатого дня я пришла в храм Цветок Закона в селении Фукакуса и увидела, что там устанавливают рисованное изображение государя, — могла ли я без волнения взирать на знакомый облик? Тщетно пыталась я скрыть слезы, падавшие на рукав. Монахи и прочие стоявшие в молитвенном зале люди, наверное, удивились, заметив, что я плачу. «Подойдите поближе, там лучше видно!» — сказал мне кто-то. Обрадованная, я подошла, поклонилась изображению государя и убедилась, что еще не все слезы выплакала, они продолжали литься…
 
Пусть растает роса,
но останется образ в портрете -
и при виде его
вновь росою прозрачной слезы
рукава мои увлажняют…
 
   Ночью, когда луна сияла на безоблачном небе, я пришла, к даме Хёэноскэ, в ее каморку, вспоминала прошлое, но мне все еще как будто не хватало чего-то, я вышла и приблизилась к храму Мгновенного Озарения. «Прибыли!» — услышала я людские голоса. «О чем это они?» — подумала я. Оказалось, что изображение государя, которое я видела утром в храме Цветок Закона, привезли теперь сюда, чтобы установить в храме Мгновенного Озарения. Четверо человек, очевидно дворцовые слуги, несли на плечах укрепленное на подставке изображение государя. Распоряжались двое в черных одеждах, по-видимому монахи младшего чина. Словно в каком-то сне смотрела я, как они, в сопровождении всего лишь одного распорядителя и нескольких самураев дворцовой стражи, вносили в храм картину, завешенную бумагой… Когда покойный государь восседал на троне Украшенного всеми десятью добродетелями повелителя десяти тысяч колесниц и сотни вельмож повиновались его приказам — того времени я не помню, в ту пору я была еще малым ребенком. Я пришла к нему в услужение уже после того, как, оставив трон, он именовался почетным титулом Старшего Прежнего государя, но и тогда, даже при тайных выездах, его карету встречали и провожали вельможи и царедворцы целой свитой следовали за ним в пути… «По каким же дорогам потустороннего мира блуждает он теперь, совсем одинокий?» — думала я, и скорбь с такой силой сдавила сердце, как будто совсем свежей была утрата.
   На следующее утро я получила письмо от дайнагона Моросигэ Китабатакэ. «Какие чувства пробудила в вас вчерашняя служба?» — спрашивал он.
   Я ответила:
 
Под осенней луной
цикадам я внемлю уныло,
вспоминая одно -
государя облик нетленный,
озаренный дивным сияньем…
 
* * *
 
   На следующий, шестнадцатый день опять была служба, возносили хвалу Лотосовой сутре, творению будд Шакья-Муни и Прабхутаратны [146] — эти будды вместе восседают в едином венчике лотоса. Потом все по очереди делали подношения в павильоне Прабхутаратны. С самого утра на церемонии присутствовал прежний император Го-Уда, поэтому всех посторонних прогнали и со двора, и из храма. Мне было очень горько, что меня не пустили, — как видно, посчитали черную рясу особенно неуместной, — но я все же умудрилась остаться возле самого храма, стояла совсем близко, на камнях водостока, и оттуда слушала службу. «Ах, если б я по-прежнему служила при дворе…» На какое-то время я даже пожалела о жизни в миру, от которой сама бежала… Когда священник начал читать молитву за упокой и блаженство усопшего в потустороннем мире, я заплакала и, пока не кончилась служба, продолжала лить слезы. Рядом со мной стоял какой-то добрый с виду монах.
   — Кто вы такая, что так скорбите? — спросил он.
   Я побоялась бросить тень на память покойного государя откровенным ответом и ответила только:
   — Мои родители умерли, и траур по ним давно закончился, но сейчас они вспомнились мне особенно живо, оттого я и плачу… — И сказав так, тотчас ушла.
   Прежний император Го-Уда тем же вечером отбыл; опять опустел, обезлюдел дворец Фусими, все кругом, казалось, дышит печалью. Мне не хотелось никуда уходить, и я но-прежнему некоторое время жила неподалеку от усадьбы Фусими.