О печалях своих
позабыл я, но звон колокольный
возвещает зарю -
и летят напрасные пени
в небеса, к луне предрассветной…
 
   Он ушел. Я с грустью смотрела ему вслед.
 
К звону колоколов
добавляет печаль и унынье
тусклый отблеск луны,
осветивший нашу разлуку
и проникший горечью в сердце…
 
   День я провела, размышляя о том, что на пути к монашескому обету снова возникли передо мной помехи.
   — Поистине, — сказала мне настоятельница, — господа давали вам правильные советы! До сих пор мы решительно отвечали всем посланцам государя, что вас здесь нет, но теперь я боюсь далее вас скрывать… Поезжайте вновь в Кобаяси!
   Ее можно было понять; я попросила дядю Дзэнсёдзи прислать мне карету и уехала в Фусими, в усадьбу Кобаяси. День прошел без каких-либо происшествий. Госпожа Иё, кормилица моей матери, сказала:
   — Чудеса, да и только!… Из дворца то и дело справлялись, нет ли здесь Нидзё… сам Киёнага не раз наведывался…
   Я слушала ее речи, и мне казалось, что перед глазами встает образ настоятеля, сказавшего: «В Трех мирах не обрящете вы покоя, в пещь огненную они для вас обратятся!…» — и против воли в душе накипала горечь — отчего это в моей жизни все складывается так печально, так сложно? С неба, подернутого дымкой дождя, как это часто бывает весной, донесся ранний голос кукушки, живущей, верно, в роще на горе Отова, и я сложила стихотворение:
 
Ты спроси, отчего
снова влажен рукав мой, кукушна!
С омраченной душой
я смотрю в рассветное небо
и слезу за слезой роняю…
 
* * *
 
   На дворе еще глубокая ночь, а колокол в храме Фусими уже будит людей от сна, монахини встают, идут на молитву, я тоже поднимаюсь с постели, читаю сутру, и вот уже солнце высоко стоит в небе, и мне опять приносят письмо от Снежного Рассвета — приносит тот самый слуга, который когда-то срубил колючий кустарник в ограде у дома моей кормилицы… Вначале Снежный Рассвет писал о том, как горестно ему было расставаться со мною минувшей ночью, а далее стояло:
   «Ты, верно, тревожишься, как поживает наше дитя, с которым ты рассталась той памятной ночью, словно во сне. Этой весной девочка захворала, и притом — тяжело. Я справился у гадальщика, и он сказал мне, что наша дочка больна так тяжко оттого, что ты все время о ней тоскуешь. Думаю, что гадальщик, по всей вероятности, прав, — ведь связь между матерью и дитятей не разрубишь, не разорвешь! Когда ты вернешься в столицу, я непременно устрою, чтобы ты повидала свое дитя».
   Что я могла сказать? До сих пор я не так уж сильно тосковала или скучала по девочке, однако недаром сказано: «…но нежданно на гордой вершине из глубинных корней прорастает древо Печали…» Случалось, Я с грустью думала — сколько же ей исполнилось нынче лет? И уж конечно, не могла забыть ее личико, на один короткий миг мелькнувшее перед моими глазами; я предчувствовала, что когда-нибудь буду горько жалеть, если так и не увижу рожденного мной ребенка…
   Я ответила: «Известие о болезни девочки огорчило меня до глубины души. Мне очень хотелось бы повидать ее, как только это будет возможно…» Это новое горе целый день томило мне сердце, я со страхом ждала новых известий.
   Когда стемнело, я решила провести всю ночь на молитве и пошла в храм. Там уже сидела, читая сутру, пожилая монахиня. До меня донеслись слова: «Просветление в нирване…», это вдохнуло в меня надежду, как вдруг на дворе послышался скрип открываемых ворот, донеслись громкие голоса. Ничего не подозревая и уж вовсе не догадываясь, кто бы это мог быть, я чуть приотворила раздвижную перегородку у алтаря, возле самого священного изваяния, и что же? — оказалось, это пожаловал в паланкине сам государь в сопровождении всего лишь одного-двух дворцовых стражей и нескольких чиновников низшего ранга.
   Это было так неожиданно, что с трудом сохраняя спокойствие, я так и осталась неподвижно сидеть на месте, но наши взгляды встретились, и прятаться, бежать было уже поздно.
   — Наконец-то удалось отыскать тебя! — обратился ко мне государь, выйдя из паланкина, но я, не находя слов, молчала. — Отправьте назад паланкин и пришлите карету! — приказал он. — Я приехал оттого, что ты собралась принять постриг! — говорил он, пока ждал прибытия кареты, и спрашивал: — Рассердившись на Хёбукё. ты решила заодно рассердиться и на меня? — И упреки эти и впрямь казались мне справедливыми.
   — Я подумала, что это удобный случай расстаться с миром, где на каждом шагу приходится терпеть горе… — сказала я.
   — Я находился во дворце Сага, когда неожиданно узнал, что ты здесь, — продолжал государь, — и решил приехать сам, а не посылать людей, как обычно, — боялся, что ты опять куда-нибудь ускользнешь…
   Государь притворился, будто едет во дворец Фусими, и самолично за мной приехал.
   — Не знаю, как ты ко мне относишься, — сказал он, — но я безмерно тосковал без тебя все это время!… — Так и еще на разные лады твердил он, и я, по своей всегдашней слабости духа, дала уговорить себя и вместе с государем села в карету.
   Всю ночь напролет он говорил мне, что знать ничего не знал, что отныне никогда не допустит, чтобы ко мне непочтительно относились, и клялся, призывая в свидетели Священное Зерцало [73] и бога Хатимана, так что меня невольно даже охватил трепет; в конце концов я обещала, что буду служить во дворце по-прежнему, но мне было грустно при мысли, что время принять постриг снова от меня отдалилось.
   С рассветом мы приехали во дворец. В моей комнате было пусто, все вещи отправлены домой, на первых порах пришлось приютиться в комнате тетки, госпожи Кёгоку. Мне было грустно и тягостно снова повиноваться уставу дворцовой жизни. Вскоре, в самом конце четвертой луны, там же, во дворце, свершился обряд надевания пояса. О многом вспоминалось мне в этот день…
 
   Итак, дитя, чей облик остался у меня в памяти, как мимолетное сновидение, все продолжало хворать, и вот меня пригласили в дом к каким-то совсем незнакомым людям. Там я увидела свою дочь.
   Сперва я хотела пойти на свидание с ней в пятый день пятой луны; это была годовщина смерти моей матери, я собиралась поехать домой, чтобы побывать на могиле, и думала, что заодно смогу встретиться с девочкой, но Снежный Рассвет решительно возразил:
   — Пятая луна и вообще-то считается временем удаления, а уж тем более видеть ребенка после посещения могилы… Это сулит несчастье!
   Поэтому я отправилась в указанное мне место в последний, тринадцатый день четвертой луны. Девочка была одета в цветастое темно-красное кимоно, личико обрамляли густые волосы, — мне сказали, что начиная со второй луны ей начали отращивать волосы. Она показалась мне совсем такой же, как в ту ночь, когда я разлучилась с ней, лишь мельком ее увидев, и сердце у меня забилось. Случилось так, что супруга Снежного Рассвета разрешилась от бремени как раз одновременно со мной, но новорожденное дитя умерло, и Снежный Рассвет выдал мою девочку за своего ребенка, поэтому все уверены, что она и есть та самая его дочка.
   — Впоследствии я предназначаю ее для императора, пусть она служит во дворце, сперва младшей, а потом и старшей супругой! Оттого мы и бережем ее пуще глаза! — сказал он, и когда я услышала это, то невольно подумала: «Стало быть, для меня она — отрезанный ломоть!» — хоть, может быть, мне, матери, грешно было так думать… А государь?… Ведь он ни сном ни духом не догадывается, как бессовестно я его обманула. Он уверен, что я предана ему безраздельно. Страшно подумать, как я грешна!
   Кажется, это было в восьмую луну, — во дворец пожаловал министр Коноэ. Рассказывали, что государь-инок Го-Сага перед своей кончиной сказал: «Отныне служи верой и правдой моему сыну Го-Фукакусе!» С тех пор министр очень часто бывал у нас во дворце. Государь, со своей стороны, всегда оказывал ему любезный прием. Вот и на этот раз в жилых покоях государя министру было подано угощение.
   — Как же так? — сказал он, увидев меня. — Я слыхал, будто вы исчезли неизвестно куда… Где же, в какой глуши вы скрывались?
   — Да, чтобы отыскать ее, нужно было быть чародеем… Но мне все-таки в конце концов удалось найти ее на горе Пэнлай [74]! — ответил государь.
   — Вообще-то старческие выходки Хёбукё возмутительны! — снова сказал министр. — А уход со службы дай-нагона Дзэнсёдзи? Меня крайне огорчило это событие… Ну и дела творятся теперь при дворе! А вы что же, неужели и впрямь решили навсегда бросить лютню? — опять обратился он ко мне.
   Я молчала.
   — Да, Нидзё дала обет богу Хатиману, что не только сама не возьмет в руки лютню до конца своих дней, но и всем своим потомкам закажет! — отвечал за меня государь.
   — Такая молодая — и уже приняла такое горестное решение! — сказал министр. — Все отпрыски семейства Кога очень дорожат честью своего рода [75]… Семейство старинное, ведет свое происхождение со времен императора Мураками, доныне сохранилась только эта ветвь Кога… Накацуна, муж кормилицы госпожи Нидзё, — потомственный вассал дома Кога. Мне говорили, что мой брат, канцлер, сочувствуя ему, пригласил его к себе на службу, но Накацуна отказался — он, дескать, потомственный вассал Кога… Тогда канцлер собственноручно написал ему, что не видит препятствий к тому, чтобы Накацуна одновременно стал и его вассалом, потому что дом Кога так родовит, что его нельзя равнять с прочими благородными домами… Хёбукё был совершенно не прав, настаивая, чтобы его дочь сидела выше Нидзё только потому, что приходится Нидзё теткой. А прежний император Камэяма в беседе с моим сыном, бывшим канцлером Мототадой сказал, между прочим, что поэтический дар — лучшее украшение женщины… Танка, сложенная госпожой Нидзё — и притом в столь грустных для нее обстоятельствах, — глубоко запала ему в душу. И еще он сказал, что дом Кога вообще издавна славился поэтическим дарованием, искусство стихосложения передается у них из рода в род, на протяжении восьми поколений, вот и Нидзё, даром что еще совсем молода, отличается незаурядным талантом… У прежнего государя Камэямы во дворце служит некий Накаёри, вассал дома Нидзё, от него государь узнал, что Нидзё исчезла и ее разыскивают по всем монастырям, по всем храмам, буддийским и синтоистским… Государь Камэяма сказал, что и сам тревожится, что с ней сталось. Это его собственные слова…
   Трапеза продолжалась, и за угощением министр сказал еще вот что:
   — Мой сын, тюнагон Канэтада, весьма изрядно слагает песни «имаё». Очень хотелось бы, чтобы государь, если возможно, поведал ему свои секреты стихосложения!
   Государь согласился, но заметил:
   — Здесь, в столице, это неудобно. Лучше займемся этим в загородном дворце Фусими!
   Он объявил, что отлучится до послезавтра, и быстро собрался в путь. Выезд состоялся неофициальный, поэтому сопровождающих было совсем немного, кушанья в дорогу взяли только самые простые, несложные. Помнится, занималась этим одна лишь госпожа Бэтто. Из-за того что я лишь недавно разрешилась от бремени и к тому же часто переезжала с места на место, я очень исхудала и, кроме того, обносилась, но раз приказ гласил: «Поезжай!» — пришлось ехать. После того случая дед мой Хёбукё вовсе перестал бывать во дворце, и я тревожилась — как же мне собираться, в чем ехать? Ведь мне вовсе нечего надеть! К счастью, как раз в это время Снежный Рассвет прислал мне набор косодэ, цвета менялись от бледно-желтого к зеленоватому, парадную красную накидку, — вышивка изображала унизанные каплями росы осенние травы, — еще одно шелковое косодэ с узкими рукавами и шаровары-хакама. Поистине, я больше чем когда-либо обрадовалась его подарку! С нами ехали министр Коноэ, его сыновья — тюнагон Канэтада и прежний канцлер Мототада, а из свитских государя — только дайнагон Санэканэ Сайондзи и вельможи Митиёри и Моротика. Усадьба Кудзё, где проживал теперь дайнагон Дзэнсёдзи, находилась недалеко от дворца, его часто к нам приглашали, говоря, что хоть он и удалился с императорской службы, но уж к нам-то во дворец приехать бы можно без стеснения, однако он всякий раз отказывался, ссылаясь на то, что из дома никуда не выходит. Несмотря на это, все-таки опять послали за ним придворного Киёнагу, и на сей раз он, в конце концов, приехал в Фусими и привез с собой двух замечательных певиц и танцовщиц «сирабёси»; впрочем, до поры до времени об этом никто не знал. Но после того, как в Нижнем дворце закончилось обучение искусству стихосложения, Дзэнсёдзи объявил, что здесь присутствуют две сирабёси [76], государь очень заинтересовался и тотчас же приказал их позвать. Оказалось, что это сестры. Старшая была в темно-алом одинарном косодэ и в шароварах-хакама, ей было уже за двадцать, младшая — в бледно-желтом полосатом кафтане — на рукавах были вышиты лепестки кустарника хаги, — и в широких хакама. Старшую звали Харугику, Весенняя Хризантема, младшую — Вакагику, Юная Хризантема. После того как они спели несколько песен, государь пожелал увидеть пляску. Сирабёси отнекивалась: «Мы не привезли с собой барабанщика!» — но барабанчик удалось отыскать, и отбивать ритмы стал дайнагон Дзэнсёдзи. Сперва плясала Юная Хризантема. После этого государь повелел: «Старшая тоже!» Старшая всячески отказывалась, говоря, что давно уже не плясала и все забыла, но государь просил ее очень ласково, и она в конце концов согласилась — это был дивный, изумительный танец! Государь пожелал, чтобы танец был не слишком коротким, и она исполнила пляску «Славословие». Поздней ночью сирабёси уехали, но государь даже не заметил этого, так сильно он захмелел. Ночью нам предстояло дежурство, а назавтра — отъезд.
   Пока государь почивал, у меня нашлось небольшое дело в павильоне Цуцуи, и я туда отправилась. Ветер, шумевший в соснах, веял прохладой, звон цикад навевал печальные думы. Был час, когда долгожданная луна уже сияла на небосводе, озаряя ясным светом всю землю. Кругом все дышало грустным очарованием, я даже не ожидала, что здесь так прекрасно… Я уже шла назад, проходила мимо одного из строений в самом неубранном виде, в одном лишь легком банном одеянии, — ведь мы находились в загородном дворце, отдаленной горной усадьбе, и притом я была уверена, что все давно спят, — как вдруг из-за бамбуковой шторы высунулась чья-то рука и ухватила меня за рукав. Я громко закричала от страха, решив, что это, конечно же, оборотень, но услышала слова: «Тише, ночью нельзя кричать, а то лесовик придет, накличешь беду!» По голосу я узнала министра, в испуге молча хотела вырвать рукав и убежать. Рукав порвался, но министр все равно не отпустил меня и, в конце концов, втащил в дом, за штору. Кругом не было ни души. «Что вы делаете?!» — воскликнула я, но это не помогло, он стал говорить, что давно уже меня любит, и другие, давно знакомые, приевшиеся слова. «Вот не было печали!» — подумала я, а он продолжал на все лады твердить о своей любви, но его речи показались мне очень безвкусными, заурядными. Вся во власти единственного желания — как можно скорее вернуться в комнату к государю, я твердила, что государь среди ночи может проснуться и, наверное, зовет меня… Под этим предлогом я пыталась уйти.
   — В таком случае, обещай, что снова придешь сюда, как только улучишь время! — сказал министр, и я обещала, потому что не было иного способа избавиться от его домогательств, поклялась, призывая в свидетели всех богов, и в конце концов убежала, в страхе за наказание, ожидающее меня за эти ложные клятвы.
   А меж тем государь, проснувшись, пожелал продолжить веселье, собрались люди и опять пошел пир горой. Государь досадовал, зачем слишком рано отпустили Юную Хризантему, выразил желание увидеть ее еще раз и решил остаться для этого во дворце Фусими на весь завтрашний день. Услышав, что его желание будет исполнено, он остался очень доволен, много пил и так переусердствовал, что снова уснул. А я, вся в смятении, так и не сомкнула глаз до рассвета, силясь уразуметь — сном или явью было то, что случилось ночью возле павильона Цуцуи.
   На следующий день ответный пир давался от имени государя, распорядителем он назначил вельможу Сукэтаку. Приготовили целые горы яств и напитков. Снова приехали вчерашние танцовщицы. Было особенно оживленно и шумно, ведь пир давал сам государь. Старшей танцовщице преподнесли золоченый кубок на подносе из ароматного дерева, а в кубке — три мускусных мешочка, младшей — один мешочек в кубке из лазурита на золоченом подносе. Веселились, пока не ударил полночный колокол, и опять заставили плясать Юную Хризантему, а когда она запела песню «Раскололось пополам изваяние Фудо [77] у священника Соо…» и дошла до слов: «Наш священник весь во власти нежной страсти, грешной страсти…», дайнагон Дзэнсёдзи бросил на меня многозначительный взгляд; мне и самой кое-что вспомнилось и стало так страшно, что я сидела, словно окаменев. Напоследок все пустились в беспорядочный пляс, и вечер закончился среди разноголосого шума.
   Государь улегся в постель, я растирала ему плечи и спину, а вчерашний мой воздыхатель подошел к самой опочивальне и принялся меня звать:
   — Выйдите на два слова!
   Но как же я могла выйти? Я вся съежилась, прямо оцепенела, а он продолжал:
   — Хоть на минутку, пока государь спит!
   — Иди скорее! Я позволяю! — шепнул мне государь -эти слова его были для меня горше смерти! Я сидела в ногах постели, так государь даже схватил меня за руку и силой заставил встать. Волей-неволей пришлось пойти…
   — Я отпущу вас, как только государь проснется! — сказал министр. И пусть на сей раз грех совершился вопреки моей воле, слов не хватает, чтоб передать, какую муку я испытала при мысли, что государь нарочно притворяется спящим и слышит все любовные речи, все до единого словечка, которые говорил мне министр на той стороне тонкой перегородки! Я все время заливалась слезами, но министр был так пьян, что отпустил меня лишь под утро. Когда же я снова вернулась к государю и прилегла возле его постели, он, нисколько не понимая, что творится у меня на душе, показался мне даже более веселым и оживленным, чем всегда, и это было мне нестерпимо больно.
   Днем мы должны были вернуться в столицу, но министр сказал, что танцовщицы еще здесь, потому что им жаль расставаться с государем. «Побудьте еще хотя бы денек!…» Очередь устраивать пир была теперь за министром, и мы остались. Я горевала — что опять придется мне пережить? У меня не было здесь своей комнаты, я просто нашла местечко, чтоб отдохнуть, прилегла ненадолго, и тут мне принесли письмо. Сперва шли стихи:
 
Образ твой, что в ночи
промелькнул мимолетным виденьем,
я не в силах забыть -
и в душе остался навеки
аромат рукавов летучий…
 
   Дальше министр писал: «Сегодня утром я испытываю неловкость. Уж не проснулся ли давеча государь, почивавший так близко от нас?…»
   Я ответила:
 
Ах, быть может, и впрямь
это был только сон мимолетный?
Кто бы видел теперь
рукава мои, что пропитались
потаенных слез росной влагой!
 
   Государь уже несколько раз присылал за мной; пришлось пойти. Как видно, он почувствовал, что я страдаю из-за того, что случилось минувшей ночью, потому что казался оживленней и веселее, чем обычно, но мне это было еще обиднее.
   Снова начался пир, но сегодня, пока еще не слишком стемнело, государя пригласили на прогулку на лодках, и мы поехали в Фусими. Когда сгустилась ночь, позвали рыбаков, искусных в приручении бакланов, к корме августейшего судна привязали лодку с бакланами и показали государю, как ловят рыбу с помощью птиц. Рыбаков было трое, государь пожаловал им одежду со своего плеча. После возвращения снова началось угощение, пошло в ход сакэ, и государь опять напился допьяна. Ближе к рассвету министр снова прокрался к опочивальне.
   — Сколько ночей подряд приходится ночевать в чужом, непривычном месте… — послышались его речи, — это так неприятно… Да и вообще здесь, в Фусими, местность очень унылая, никак не уснуть… Прошу вас, зажгите в моей спальне огонь, а то досаждают какие-то противные мошки… — мне было отвратительно слышать это, но государь опять сказал:
   — Ну, что ж ты? Почему не идешь? — И эти его слова причинили мне нестерпимую боль.
   — Простите меня, старика, за мои причуды! — без всякого смущения говорил министр чуть ли не возле самого изголовья государя, — Наверное, вам противно смотреть, как я схожу с ума от любви… Но в прежние времена тоже случалось, что пожилой мужчина становился благодетелем молодой особы. Такой союз приводил к долгому покровительству… — Мне было больно и горько слушать эти слова, но что я могла поделать? А государь, по-прежнему в самом благодушном расположении духа, сказал:
   — Мне тоже очень тоскливо лежать здесь одному, так что располагайтесь поближе… — И мне снова пришлось лечь с министром в соседнем помещении так же, как прошлой ночью, за тонкой раздвижной дверью.
   На следующее утро отъезд назначили еще затемно, так что шум и суета начались очень рано, и я рассталась с министром, не сохранив от этой встречи ничего, кроме горькой душевной опустошенности. Я села позади государя в его карету; в той же карете ехал и дайнагон Санэканэ Сайондзи. Наконец, показалась столица; до моста Киёмидзу все кареты ехали друг за дружкой, но от Кёгоку поезд государя свернул к северу, а кареты министра и остальных — на запад, и тут — я сама не могла бы сказать, почему? — мне стало грустно расставаться с министром. Эта грусть показалась неожиданной мне самой, и я с удивлением спрашивала себя, когда и как могла произойти такая перемена в моей душе?

Свиток третий

   Уныло, мрачно текла моя жизнь. «Неужели до конца дней придется влачить столь безрадостное существование?» — думала я. Единственно желанным казался уединенный приют где-нибудь в глуши гор, но это стремление, увы, было невыполнимо. Да, нелегко бежать от суетного мира! — против воли роптала я на мой печальный удел. Я боялась, что государь со временем меня разлюбит, страх утратить его любовь преследовал меня даже во сне, я ломала голову, как предотвратить беду, но ничего не могла придумать. Наступила вторая луна, повсюду расцвели цветы, ветерок доносил благоухание цветущей сливы, но радость новой весны не веселила меня, ничто не могло развеять мою тревогу, мою печаль.
   …Послышался голос государя — он звал людей, и я поспешила на его зов. Государь был один.
   — В последнее время все женщины разъехались по домам, во дворце стало совсем уныло… — сказал он. — Ты тоже целыми днями уединяешься в своей комнате. Желал бы я знать, о ком ты тоскуешь?
   «Опять ревнивые намеки!» — подумала я с досадой. В это время доложили, что во дворец пожаловал настоятель.
   Его сразу провели к государю, и мне не оставалось ничего другого, как молча внимать их беседе. Этой весной захворала дочь государя, будущая государыня Югимонъин [78] (в ту пору она была еще ребенком и звалась принцессой Има), болезнь затянулась, и решено было служить молебны богу Айдзэну о ниспослании выздоровления болящей. Кроме того, государь хотел вознести моления созвездию Северного Ковша [79]; эту службу, если не ошибаюсь, поручили преподобному Нарутаки из храма Высшей мудрости, Ханнядзи.
   …Завязалась беседа, даже более доверительная и теплая, чем обычно, я сидела тут же, внутренне трепеща от страха при мысли о том, что творится в душе настоятеля в эти минуты, как вдруг государю сообщили, что принцессе внезапно стало хуже, и он поспешил удалиться во внутренние покои.
   — Дождитесь, пожалуйста, возвращения государя… — обратившись к настоятелю, сказала я.
   Мы остались одни, кругом не было ни души, и настоятель стал горько упрекать меня, говорил, как тосковал обо мне долгие дни и луны после нашей последней встречи… Слезы, которые он при этом утирал рукавом своей рясы, невозможно было бы скрыть от постороннего взора… Я не знала, что отвечать, слушала молча, а меж тем государь вскоре вернулся. Не подозревая об этом, настоятель все продолжал свои сетования. Услышав его речь сквозь тонкую перегородку, государь остановился, прислушался и, будучи от природы человеком проницательным, скорым на догадку, сразу, конечно, все понял. Это было ужасно!
   Государь вошел в комнату. Настоятель сделал вид, будто ничего не случилось, но следы слез, которые он тщетно пытался скрыть, были слишком заметны, государь не мог их не видеть. «Какой же гнев пылает сейчас в его душе!» — сама не своя, думала я.
   Вечером, когда наступило время зажечь светильники, государь удалился в опочивальню, я растирала ему ноги; кругом было необычно безлюдно, тихо.
   — Сегодня мне довелось услышать нечто весьма неожиданное! — сказал государь. — Мы с младенческих лет дружны с настоятелем, всегда были очень близки и, как мне казалось, друг от друга ничего не скрывали… А я-то думал, что он чужд любовной страсти… — с упреком сказал он мне.
   Отпираться, уверять: «Нет, вы ошиблись, ничего такого нет и в помине!» — было бы бесполезно, и я поведала ему обо всем, начиная с первых встреч с настоятелем и кончая разлукой той памятной лунной ночью, рассказала все без утайки, вплоть до самых малых подробностей.