Если в миро ином
ты память хранишь о минувшем.
о печалях земных, -
не оставь меня состраданьем
даже там, под могильными мхами!…
 
* * *
 
   Меж тем уже наступил конец одиннадцатой луны, и тут как раз случился корабль, отплывавший в столицу; обрадованная, я решила вернуться домой с этим судном, но по дороге разбушевались волны и ветер, повалил снег, преграждая путь кораблю. «Зачем понапрасну обмирать от страха?» — подумала я и, узнав, что край Бинго недалеко, решила побывать там. В ближайшей гавани я сошла с корабля и стала спрашивать селение Вати, куда приглашала меня моя попутчица, когда я возвращалась из Ицукусимы. Оказалось, Вати отсюда очень близко, совсем рядом. Я обрадовалась и, долго не раздумывая, остановилась на несколько дней в доме у этой женщины. Однако я увидела, что каждый день к хозяину дома приводили мужчин и женщин и он так жестоко их избивал, что, право, глаза бы не глядели! «Что бы это значило?» — недоумевала я, но это было еще не все. Он спускал сокола — называя эту забаву «соколиной охотой» — и таким способом убивал разных птиц, а также охотился сам, приносил много дичи. Иными словами, этот самурай глубоко погряз в грехе. В это время пришло известие, что скоро в Вати прибудет из Камакуры по пути на богомолье в Кумано близкий родич хозяев, принявший постриг самурай Ёдзо Хиросава. Весь дом пришел в волнение, во всех близлежащих поселках стали готовиться к прибытию знатного гостя. Обтянули заново шелком раздвижные перегородки и очень огорчались, что некому их разрисовать.
   — Если были бы под рукой кисти и краски, я могла бы это сделать, — сказала я без всякого умысла, но не успела вымолвить эти слова, как хозяева заявили: «Рисовальные принадлежности имеются в селении Томо!» — и приказали человеку бегом бежать туда за кистями и красками. «Вот незадача!» — раскаивалась я, но было уже поздно. Краски принесли, я нарисовала картину, и все домашние пришли в восхищение. Смешно было слышать, как они твердили: «Оставайтесь здесь жить!» Тем временем прибыл гость — знатный монах, или кто он там был… Его приняли с почетом, всячески ублажали, а он, увидев разрисованные перегородки, сказал:
   — Вот уж не думал, что в такой глуши найдется человек, так хорошо владеющий кистью… Кто это рисовал?
   — Это странница, живущая в нашем доме! — гласил ответ.
   — Она, несомненно, умеет также слагать стихи. Среди богомольцев часто встречаются такие люди. Уверен, что не ошибся! Хотелось бы ее повидать… — пожелал гость.
   «Ох, как нехорошо получилось!» — подумала я, но, зная, что он собирается на богомолье в Кумано, сказала, что встречусь с ним на обратном пути, когда он будет возвращаться, и сразу ушла.
   Меж тем неподалеку от Вати, в селении Эда, жил старший брат хозяина. Оттуда пришли несколько женщин, чтобы помочь принять гостя, и стали говорить мне: «Приезжайте и к нам в Эду! Там красиво, как на картине!» Жить в доме жестокого самурая было тягостно; вернуться в столицу, когда все кругом завалило снегом, тоже было никак невозможно, и я решила поехать в Эду, остаться там до конца года. Не придав особого значения своему переезду, я отправилась в Эду, но оказалось, что мой поступок привел в ярость самурая из Вати и он стал кричать что есть мочи:
   — Эта женщина — служанка, служившая у меня долгие годы! Она удрала, ее поймали в Ицукусиме и насилу вернули домой! А теперь ее опять у меня сманили! Убью!…
   «Вот так новость!…» — подумала я, но брат самурая успокоил меня:
   — Не обращайте внимания на речи неразумного человека!
   У него в доме было много молодых девушек, обладавших, как мне показалось, душой чувствительной; не скажу, что я так уж сильно к ним привязалась, но все же здесь мне было не в пример спокойней, чем в прежнем жилище. Однако услышав об угрозах самурая из Вати, я все-таки испугалась — «Да что же это такое?». К счастью, в это время, завершив паломничество в Кумано, по пути домой снова прибыл тот знатный монах Хиросава. Самурай из Вати стал жаловаться ему на старшего брата, дескать, тот поступил неблаговидно, сманил у него служанку… Дело в том, что Хиросава, родной дядя обоих братьев, был наместником всего этого края.
   — В толк не возьму! Это что же, тяжба из-за служанки? — воскликнул он. — Разве ты знаешь, кто она? Испокон веков повелось, что люди ходят на богомолье… И кто она в столице — никому не известно. Стыдно затевать по такому поводу непристойную ссору!
   А вскоре нам сказали, что наместник посетит Эду, и здесь тоже поднялась суета.
   Здешний хозяин объяснил наместнику, отчего разгневался младший брат.
   — Из-за богомолки, совсем непричастной к нашему дому, между братьями вспыхнула ссора… — сказал он.
   — Какой позор! — ответил наместник. — Немедленно отправь эту женщину в край Биттю, и притом — с провожатым.
   Я была рада услышать об этом его приказе и, встретившись с наместником, рассказала, как и почему очутилась в Вати.
   — Да, иной раз талант вместо награды сулит беду… — сказал наместник. — Вы так прекрасно рисуете, что самураю из Вати не хотелось вас отпускать…
   Потом мы слагали стихи-цепочки и пятистишья танка на заранее определенную тему. Присмотревшись хорошенько к наместнику, я узнала в нем одного из участников поэтических собраний, которые устраивал в Камакуре старший самурай Иинума. Мы оба подивились этой случайной встрече, и наместник отбыл в селение Ида. Мое внимание привлекли здешние бамбуковые ограды с необычным плетением, и я сложила:
 
Я хотела забыть
о превратностях бренного мира,
но настали зима -
и бамбуковым частоколом
поднялись заботы, тревоги…
 
* * *
 
   Наступил Новый год, меня все сильнее тянуло назад, в столицу, но еще держались сильные холода, все говорили, что в такое время ехать морем опасно, я и сама боялась морской дороги, но в конце второй луны все-таки решила: «Нора!» Узнав, что я собираюсь в путь, наместник опять пожаловал в Эду, снова слагал со мной стихи-цепочки, а на прощание даже преподнес мне щедрые подарки на память, — наверное, потому, что знал, что я состою в родстве с госпожой Комати, у которой бывал в Камакуре, — у нее в доме жила дочь сёгуна, принцесса Накацукаса, а наместник состоял ее воспитателем…
   Когда я добралась до селения Эбара, в краю Биттю, сакура уже была в полном цвету. Я отломила ветку, отдала ее моему провожатому и попросила передать наместнику Хиросаве.
   Вместе с веткой я послала стихотворение:
 
Горных вишен цветы!
Даже если преградою встанет
между нами туман,
обо мне дуновенье ветра
пусть напомнит благоуханьем…
 
   Наместник прислал ответ, хотя, чтобы доставить письмо, нарочному понадобилось дна дня пути…
 
Я цветы сохраню,
и так же останутся в сердце
лепестки ваших слои.
Лишь одно сожаленья достойно -
той беседы прискорбная краткость…
 
* * *
 
   На пути в столицу я посетила храм Кибицу. Это очень причудливое строение, больше похожее на усадьбу, чем на храм, внутреннее убранство тоже напоминает скорее жилые покои. Это производит несколько странное впечатление…
   Дни стали длиннее, ветры улеглись, и вскоре я вернулась в столицу.
   На сей раз на мою долю выпало поистине странное приключение! Что было бы, если б не приехал наместник? Сколько бы я ни твердила, что этот самурай из Вати вовсе не мой хозяин, а я не его служанка, кто бы за меня заступился? Какая ужасная участь, быть может, меня ожидала!… Воспоминание об этом охладило мою страсть к паломничеству, я не решалась отправиться в новое странствие и надолго поселилась в столице.
 
* * *
 
   Когда я спросила, что нового случилось в столице в мое отсутствие, мне рассказали, что больна государыня, захворала еще в самом начале года. «Что с ней?» — встревожилась я в душе, но мне не у кого было расспросить о больной, и только от совсем посторонних людей я узнала, что она безнадежна и поэтому ей пришлось покинуть дворец, переехать в загородную усадьбу Фусими. «Ничто в мире не долговечно — это старая истина, — подумала я, услыхав эту новость. — Но все-таки почему она вынуждена покинуть дворец — свой дом, с которым сроднилась, где прожила жизнь? Ведь она восседала рядом с Украшенным всеми десятью добродетелями, днем помогала ему управлять государством, ночи проводила в его опочивальне, казалось бы, в час кончины ей должны оказывать такие же почести, как государю! Почему же так обошлись с ней?» Пи пока в голове моей теснились такие мысли, поднялся переполох: «Скончалась!»
   В ту пору я жила в столице неподалеку от дворца Фусими и пошла туда, повинуясь безотчетному желанию увидеть, что происходит. Первой покидала дворец дочь покойной, государыня Югимонъин, двое самураев дворцовой стражи подали для нее карету. Правый министр Кинхира Сайондзи тоже, как видно, находился здесь, потому что я слышала, как стражники переговаривались: «Министр тоже сейчас отбудет!» Но прежде всего они торопились отправить государыню. Я видела, как подали ей карету, но йотом опять последовало приказание повременить, и карета отъехала — государыня снова прошла назад, во дворец. Гак повторялось несколько раз. Я понимала горе государыни, навеки разлучившейся с покойной матерью, и мне было жаль ее от души. Кругом собралось много народа, пользуясь этим, я подошла близко к карете и услышала, как люди говорили: «Нам казалось, государыня уже совсем уезжает, а она вдруг опять пошла во дворец…» А когда, в конце концов, государыня села в карету, ее облик выражал столь великое горе, что даже посторонние люди невольно заплакали с нею вместе, и все, кто слышал рассказ об этом, тоже пролили слезы.
   У покойной государыни было много детей, но все они умерли во младенчестве, осталась только государыня Югимонъин, неудивительно, что мать и дочь любили друг друга особенно нежно. Теперь я сама воочию убедилась в этом, и мне казалось, что горе государыни было сродни тому, что пришлось пережить мне. ничтожной, когда я в давно минувшие годы схоронила отца. «Если бы я по-прежнему служила во дворце, какие чувства владели бы мной в эти минуты?» — думала я. глядя на похоронную процессию — последний выезд в этом мире императрицы, супруги государя Го-Фукакусы.
 
Удивительна мысль,
что всесильную императрицу
довелось пережить
мне, ничтожнейшей из ничтожных.
уж не сон ли, но наважденье?
 
* * *
 
   Заупокойную службу служили в загородной усадьбе Фусими, я слыхала, что присутствовали и государь, и государыня Югимонъин. и хорошо представляла себе их скорбь, но с тех нор, как не стало человека, служившего посредником между мною и государем, я лишилась всякой возможности поведать ему и его дочери о том. как искренне соболезную их горю; мне оставалось лишь молча скорбеть душой. Так жила я, в одиночестве встречая утро и вечер, а тем временем — кажется, это было в шестую луну того же года, — разнеслась весть, что государь Го-Фукакуса болен. Говорили, что у него лихорадка, и пока я вне себя от тревоги, со дня на день ждала вести, что болезнь миновала, мне сказали, что больному, напротив, с каждым днем становится хуже и во дворце уже возносят моления богу Эмме. Я пошла во дворец, но не нашла никого из знакомых, у которых могла бы узнать, как чувствует себя государь, и ни с чем вернулась домой.
 
Что, если не сон,
тебе еще сможет поведать
о скорби моей,
о том, как, тоскою объята,
рукав орошаю слезами?…
 
   Я изнывала от беспокойства, слыша, как люди толкуют: «Приступы лихорадки следуют один за другим…», «Как бы не случилось несчастья!…». «Что, если я, быть может, никогда больше его не увижу?) — теснились в голове тревожные думы. Я была в таком горе, что начиная с первого дня седьмой луны затворилась в храме Хатима-на. совершила тысячекратное поклонение богу Такэноути, молила его отвести беду, послать государю выздоровление; на пятые сутки молитвы мне приснилось солнечное затмение и я услышала голос, возгласивший: „Солнце скроется с небосвода…“
 
Примечание переписчика: «В этом месте опять кусок рукописи отрезан, что следует дальше — неизвестно. Продолжаю переписку с начала уцелевших строк».
 
   …Поглощенная заботой о том, как узнать о больном государе, я пошла к Северной горе. Китаяма, в усадьбу вельможи Санэканэ Сайондзи, и попросила передать: «Некогда я служила государю. Хотелось бы ненадолго встретиться с господином!», однако никто не спешил докладывать обо мне, может быть оттого, что облачена я была в убогую черную рясу. Я заранее написала и взяла с собой письмо, на случай, если не удастся самой повидать Акэбо-но, и теперь достала его, попросив передать, но даже письмо сразу взять не хотели. Уже наступила ночь, когда ко мне вышел самурай по имени Харуо и взял письмо. Через некоторое время он вернулся и передал слова господина: «Может быть оттого, что я уже стар, что-то я ее не припомню… Пусть придет опять послезавтра!» Я обрадовалась, но вечером десятого дня, когда я снова пришла в усадьбу, слуги сказали, что господин уехал во дворец, потому что государь при смерти… У меня потемнело в глазах при этом новом известии, и я попрела домой. Проходя конским ристалищем N кон, кланяясь храму Китано, храму Хирано, мимо которых лежал мой путь, я молила богов взять мою жизнь взамен его жизни и с горечью думала, что, если молитва моя будет услышана, я исчезну, как исчезает роса, а государь даже не узнает, что умерла ради него…
 
Если мне суждено
раньше милого с жизнью проститься,
я молю об одном -
пусть во сне меня он увидит
светлой каплей росы рассветной!…
 
   Дни проводила я, погруженная в скорбные думы, ночами горевала, не смыкая глаз до рассвета, и вечером четырнадцатого дня снова пошла в усадьбу Сайондзи. На сей раз господин меня принял. Он говорил о былом, вспоминал разные события прошлого, а потом сказал:
   — Похоже, что нет надежды на исцеление…
   Не описать словами горе, охватившее меня при этих его словах! Я пришла в усадьбу с тайным намерением попросить Акэбоно, нельзя ли мне как-нибудь еще хоть раз встретиться с государем, но не знала, как об этом заговорить. Но Акэбоно, как видно, понял, что творилось в моей душе, и сказал, что государь вспоминал обо мне. «Приходи во дворец!»— сказал Акэбоно, и я быстро покинула усадьбу, чтобы никто не увидал моих слез. На обратном пути, близ Утино, мне повстречалось много людей, идущих на кладбище проведать своих родных, ныне уже бесплотных, и я подумала — придет время, и я тоже отойду к числу мертвых…
 
Те, кто ныне пришел
поклониться росе на могилах,
тоже обречены
в свой черед уйти безвозвратно,
ибо век наш, увы, недолог…
 
   На следующий день, поздно вечером, я пришла во дворец Томикодзи, вошла во двор через ворота позади дворца, на пересечении Второй дороги и улицы Кёгоку, спросила вельможу Сайондзи и с его помощью, словно в каком-то призрачном сне, увидела государя…
   А наутро — помнится, это было в шестнадцатый день — я услыхала: «Скончался!» Я готовилась к этому в глубине души, и все-таки, когда услышала, что все кончено, безысходное горе и жалость сдавили сердце… Я опять пошла во дворец. В одном углу двора ломали алтарь, воздвигнутый для молебнов о здравии, по двору сновали люди, но стояла тишина, не слышно было ни звука; в главных покоях — Небесном чертоге, Сисиндэн, — ни огонька. Наследник, как видно, еще засветло уехал во дворец на Вторую дорогу, удалившись от скверны, все опустело. По мере, того как сгущались сумерки, становилось все безлюдней. Когда вечер перешел в ночь, почтить память покойного государя прибыли оба наместника из Рокухары. Токинори Ходзё расположился со свитой на улице Томикодзи, приказав выставить горящие факелы у карнизов крыш вдоль всей улицы, а Садзаки Ходзё сидел на походном складном сиденье у проезда Кёгоку, перед ярко горевшим костром, а позади двумя рядами стояли его вассалы; это выглядело, надо признать, очень торжественно.
   Наступила уже глубокая ночь, но мне некуда было идти, я осталась одна на опустевшем дворе, вспоминала минувшее, мне казалось, вот сейчас, минуту назад, государь был рядом, живой, здоровый… Никакими словами не описать мое горе!
   Я взглянула на луну, она сияла так ярко…
 
О скорбная ночь!
Так невыносимо сиянье
луны в небесах,
что для сердца черные тучи
будут нынче горькой отрадой…
 
   В древности, когда Шакья-Муни переселился в нирвану, луна и солнце померкли, опечалились неразумные твари — птицы и звери. Вот и моя скорбь была так велика, что даже ясная луна, которую я всегда воспевала в стихах, теперь будила в душе лишь горечь…
   Когда рассвело, я вернулась домой, но успокоиться не могла; услыхав, что распорядителем похорон назначен Сукэфую Хино, зять тюнагона Накаканэ, я пошла к его жене, с которой была знакома, попросить, чтобы мне позволили хотя бы издали еще раз взглянуть на государя в гробу, но получила отказ. Делать нечего, я ушла, но по-прежнему хотела во что бы то ни стало еще раз его увидеть. Переодевшись в светское платье, я целый день простояла возле дворца, но так ничего и не добилась. Наступил уже вечер, когда мне показалось, что гроб внесли в зал; я тихо приблизилась, взглянула сквозь щелку между бамбуковыми шторами, но увидела только яркий свет огней, очевидно, там, в окружении этих огней, стоял гроб. В глазах у меня потемнело, сердце забилось. Вскоре раздался голос: «Выносите!» Подъедала карета, гроб вынесли. Прежний император Фусими проводил гроб отца до ворот, я видела, как в горе он утирал слезы рукавом своего кафтана. Я тотчас же выбежала на проезд Кёгоку и пошла следом за погребальной каретой, шла босиком, потому что когда стали выносить гроб, обувь моя куда-то запропастилась, и я, растерявшись, так и не нашла ее в спешке. Когда карета сворачивала на запад от Пятого проезда Кёгоку. она зацепилась за установленный там бамбуковый шест, плетеная штора с одной стороны свалилась, и слуга, взобравшись наверх, стал ее привязывать; в это время я заметила тюдзё Сукэюки, одетого в глубокий траур. Скорбью веяло от его черных рукавов, насквозь промокших от слез. «Пройду еще немного и вернусь. Еще немного — и вернусь…» — думала я, но повернуть назад все не хватало духу, я продолжала идти, босые ноги болели, я шла медленно и постепенно отстала. Где-то — кажется, возле Рощи Глициний, Фудзи-но Мори, — попался навстречу прохожий. «Процессия ушла далеко?» — спросила я.
   — Мимо храма Инари покойников не везут [142], так что, наверное, повезли другим путем… — отвечал этот человек. — На дороге к храму никого нет… Уже час Тигра, скоро рассвет. Как же вы собираетесь их догнать? Куда вы идете? Как бы не случилось с вами беды… Ступайте домой, я провожу вас.
   Но я была не в силах вернуться ни с чем, с полпути, и, плача, совсем одна, продолжала идти вперед, а на рассвете увидела лишь дымок, курившийся на месте погребального костра — все уже было кончено. Не передать словами, что пережила я в тот миг. Думала ли я, что доживу до этой скорбной минуты?
   Усадьба Фусими была близко отсюда. Мне вспомнилось, как этой весной, когда скончалась государыня, ее дочь, государыня Югимонъин, провожала ее вместе с отцом. Теперь она осталась совсем одна. Я представила себе, как, должно быть, велико ее горе, и сложила стихи:
 
След вечерней росы
растаял, исчез безвозвратно -
я, скорбя о былом,
вновь и вновь рукава орошаю,
проливаю горькие слезы…
 
   Государыня Югимонъин жила сейчас в усадьбе Фуси-ми; уж с ней-то я могла бы поговорить о прошлом, поведать ей мою душевную боль, но по случаю траура ворота были на запоре, даже справиться о здоровье государыни было не у кого… Долго блуждать возле ограды не подобало, и я побрела домой.
   Мне рассказали, что государыня опять облачилась в траур. А я? Если бы я по-прежнему служила во дворце, как встарь, — какой глубокий траур я бы надела! Когда скончался государь-инок Го-Сага, — вспомнилось мне, — отец хотел, чтобы я тоже носила траур, но государь воспротивился: «Она еще слишком молода, пусть носит обычное платье, только не очень яркое…» А вскоре, уже в восьмую луну того же года, мне пришлось надеть траур но отцу… Бесчисленные воспоминания вставали в душе, и я сложила стихи:
 
Нет, не станет черней
от скорби моей беспросветной
черной рисы рукав -
хоть горюю с императрицей
об одном ужасном несчастье…
 
* * *
 
   Мне не с кем было поделиться моим горем, и я пошла молиться в храм Небесных владык, Тэннодзн, в надежде найти там успокоение, ибо слыхала, что в этом храме слово Будды обладает особой силой. Там, в тишине и покое, намеревалась я читать сутры, всецело предавшись молитве, но скорбные мысли о покойном государе преследовали меня. С грустью думала я о государыне Югимонъин, представляя себе, как велика, должно быть, ее печаль.
   Как темнеет рукав весеннего светлого платья от осенней росы, так душа моя омрачилась безысходной тоской-печалью…
 
* * *
 
   Приближался сорок девятый день после кончины государя. Я вернулась в столицу и в тот же день пошла на панихиду во дворцовую усадьбу Фусими. «Никто из многочисленного собрания не скорбит так сильно, как я», — с болью думалось мне. Когда служба закончилась, были сделаны щедрые пожертвования храму — увы, с этого дня официальный траур закончился. Стояла осень, начало девятой луны, когда обильна роса, но слезы, которые проливали теперь в женских покоях дворца, были еще сильнее…
   Услыхав, что сын покойного, прежний государь Фусими, отныне поселится во дворце Томикодзи, я вспомнила прошлые времена, когда я там служила, и принц, только что назначенный наследником, поселился в Угловом павильоне. Все наводило на печальные воспоминания о прошлом. Осень — всегда самое грустное время года. Недаром сказано:
 
Слышен в плаче цикад
отзвук скорби непреодолимой -
как осенней порой
этот стрекот в ночи бессонной
душу старца томит и гложет!…
 
   Вот и отец мой, и государь — оба скончались осенью. Горько было сознание, что бог не вмял моей просьбе, — пусть я ничтожна, но ведь я так его умоляла взять мою жизнь взамен жизни государя. Увы, я все еще живу в бренном мире и должна теперь в седьмой раз встречать седмицу со дня его кончины. При мысли об этом, против воли становилось обидно.
   …В монастыре Трех Источников. Миидэра, есть храм Вечная Обитель Дзёдзюин, посвященный светлому богу Фудо. Предание гласит, что когда первосвященник Тикоо захворал и был уже близок к смерти, его ученик, праведный Сёкуу, взмолился к богу: «Пусть я, ничтожный, не достоин милости божьей, но все же внемли моей просьбе, возьми мою жизнь взамен жизни учителя, которому я столь многим обязан!» Он прибегнул к помощи жреца Инь-Ян Сэймэя Абэ, чтобы тот перенес болезнь учителя на ученика. Но тут светлый бог возвестил через оракула: «Ты хотел перевоплотиться в учителя, я же ныне воплощаюсь в тебя!» Болезнь Тикоо прошла, и Сёкуу тоже остался жив…
   Я видела от государя неизмеримо больше добра, чем получил от своего наставника Сёкуу, почему же остались втуне мои мольбы? Я молилась богу храма Ивасимидзу, недаром зовется он «Хатиман» — спаситель бессчетных мириад людей в нашем мире скорбей. Стало быть, как бы ничтожна я ни была, мои молитвы должны были дойти до бога. Государь тоже верил в него всем сердцем… «Поистине, невозможно изменить то, что предначертано человеку законом кармы!» — думала я по дороге домой, и всю ночь не могла сомкнуть глаз, и сложила:
 
Не узнает никто,
не узрит ясновидец премудрый
дальний путь той души.
что в заоблачные высоты
устремилась, землю отринув…
 
* * *
 
   Мне осталось переписать еще двадцать свитков из Великого собрания сутр, я хотела запортить этот труд до истечения ста дней после кончины государя, но у меня не осталось никакого имущества, чтобы покрыть расходы по переписке, кроме одной-единственной монашеской рясы — не могла же я отдать и ее! Моих средств не хватало даже на скудное пропитание, ничего годного для продажи не было. Но я все еще сохранила два подарка, оставлен пью мне на память матерью и отцом. Перед смертью мать поручила отдать мне ее туалетный прибор — лакированный с позолотой ларец, с узором, изображавшим мандаринских уточек парами; все туалетные принадлежности внутри ларца, и даже зеркало, украшал такой же узор. Отец подарил мне на память письменный прибор для туши и кистей, но лакированной крышке были разбросаны золотые блестки и на их фоне — выпуклые гербы дома Кога — журавли в ромбовидной рамке, — а на внутренней стороне крышки сияла инкрустированная золотом надпись, собственноручно сделанная отцом: «Да не будет конца дням счастья!». Я берегла эти вещи пуще собственной жизни, а когда настанет мой смертный час, они должны были сопровождать мое бездыханное тело на погребальный костер. Отправляясь на богомолье, я оставляла дорогие предметы на хранение знакомым людям с такой душевной тревогой, будто расставалась с родным дитятей, а возвращаясь, прежде всего спешила забрать назад, и мне казалось при этом, будто я снова встречаюсь с матерью и отцом. Тридцать три служил мне прибор для туши, а туалетным ларцом я пользовалась уже сорок шесть лет. Оба эти подарка были мне бесконечно дороги. И все же, если рассудить хорошенько, дороже всего на свете — жизнь, а ведь я готова отдать этот бесценный дар в обмен на жизнь государя. Тем паче не стоит беречь мирские сокровища — они подобны наследству, которое некому завещать! Пусть эти вещи перейдут к чужим людям, зато я выполню мой обет… На средства, вырученные от продажи туалетного ларца и прибора для туши, смогу отслужить молебны за упокой государя, за блаженство моих родителей в потустороннем мире… С этим решением я достала мои сокровища, с которыми сроднилась за долгие годы. Они безмолвствовали, но могла ли я смотреть на них без грусти?