Я часами просиживал у себя в хижине или подолгу бродил по территории, обдумывая эту проблему, изнывая от того, что мне ее не с кем обсудить, но так и не пришел ни к какому выводу. Моя голова настолько была занята, что однажды, проходя мимо ворот, я лишь машинально отметил, что по ту сторону стоит машина, а на женщину, выбравшуюся из машины, и вовсе не обратил внимания – пока она не подошла вплотную к воротам и не закричала, явно обращаясь ко мне. И все равно мне понадобилось время, чтобы узнать в женщине Рут Харрис, хозяйку книжного магазина.
   – Привет, красавчик! – крикнула она. – Как дела?
   – Ох, здравствуйте, Рут, – опомнился я. – Дела просто отлично.
   Да, мне позарез требовался собеседник, но только не Рут Харрис.
   – У меня тоже, – похвалилась Рут. – Вы оказались правы. Как только я избавилась от балласта, дела, похоже, понемножку пошли в гору.
   – Рад был помочь.
   – Вот, хочу вас отблагодарить. Как насчет того, чтобы поужинать?
   – Спасибо, Рут, но я не могу.
   – Не можете?
   – Я очень занят. Я нужен пациентам.
   – Но мне вы тоже нужны, Грегори.
   Рут, конечно, пошутила, но шутка вышла какой-то резкой, неловкой.
   – Очень польщен, – сказал я, – но никак не могу.
   – Что ж, на коленях умолять не буду, Грегори.
   – Вот и славно, – ответил я.
   Я не знал, вправду ли Рут обиделась, но вид у нее был такой, словно она вне себя от обиды.
   – Я собиралась подарить вам одну маленькую вещь, – сказала Рут, я смутился, и она добавила: – Не волнуйтесь, это очень маленькая вещь.
   И она протянула мне небольшой, но до неприличия пухлый конверт. Внутри явно лежала книга. Книги я всегда приветствовал, но сейчас мне вряд ли требовалась еще одна. Я поблагодарил Рут, даже не удосужившись взглянуть, что за книга.
   – Вы должны его открыть, – умоляюще сказала она.
   Я послушно вскрыл пухлый конверт и заглянул внутрь. Рут Харрис принесла мне психологический словарь в мягкой обложке.
   – Что ж, большое спасибо.
   – Нет-нет, вы не поняли. – Она ткнула пальцем в обложку, чтобы привлечь внимание к имени автора: доктор Эрик Линсейд.
   Признаюсь, я удивился, но не слишком. Следовало ожидать, что человек, который открыто высказал желание стать писателем, уже что-то написал. С показной благодарностью я полистал книжицу и сунул ее в карман, Рут Харрис еще немного поболтала, потом пожелала мне успехов и вернулась к машине.
   О психологическом словаре Линсейда я вспомнил только вечером, когда во мне пробудился ненасытный читатель. Несмотря на неотложные дела, я, как обычно, поймал себя на том, что листаю книгу. Судя по аннотации, книга “предназначена для широкого читателя”, а просмотр пары статей подтвердил, что так оно и есть. Я был приятно удивлен. Несмотря на склонность Линсейда к пафосным речам, словарь оказался удивительно ясным и простым. Я даже подумал, что он поистине хорошо написан. Я взахлеб прочел статьи о депрессии, шизофрении, нимфомании – всех этих привычных вещах, о которых все якобы всё знают, хотя на самом деле не знают о них ничего. Потом я поймал себя на том, что читаю про менее обыденные вещи: тест Функенштейна, эллиномания, спазм памяти, бделигмия (сами посмотрите в словаре). Статьи “методика Линсейда” в словаре не было. Наконец, я прочитал про заболевания, с которыми мне пришлось столкнуться в клинике: алкоголизм, задержка речи, анально-кастрационный комплекс, паранойя, эксгибиционизм, аггравация.
   Все это там было, все описано четко и сжато. Поразительно. Если у вас имелась эта книга и к вам бы привели больного, вы запросто смогли бы поставить совершенно правильный диагноз. Судя по всему, каждый обитатель клиники был хрестоматийным случаем. Словарь Линсейда вполне мог служить описанием нынешнего населения клиники. Я с облегчением обнаружил, что эта книжица в мягкой обложке выпущена после издания в переплете, вышедшего несколько лет назад. Вряд ли кто-то из пациентов пробыл здесь так долго. В голове у меня уже сформировался поспешный вывод: хотя внешне безумие выглядит нелогичным и хаотичным, на самом деле оно укладывается во вполне жестко заданные рамки, так что достаточно однажды увидеть многоязычную неофазию, и вы ее больше ни с чем не спутаете.
   Но это верно, если верно предположение, что пациенты – действительно сумасшедшие. А если нет? Если пациенты здоровы (в каком-то смысле этого слова), но по неведомым причинам хотят выглядеть больными, то лучшего руководства по симуляции безумия, чем психологический словарь, просто не найти. А чтобы убедить в своем безумии именно доктора Эрика Линсейда, почему бы не проштудировать его собственные формулировки и наблюдения? Что, если пациенты действуют по сценарию Линсейда? Что, если его критерии безумия подтверждаются людьми, которые изо всех сил и стараются их подтвердить?
   Казалось, в голове у меня замигала сигнальная лампочка, – надо признать, довольно избитый штамп для описания умственной деятельности. Я весьма настороженно отнесся к этой своей теории, которая объясняла все и которая далась мне так легко. Я не до конца понимал, что означают мои умозаключения и какой в них таится смысл, но на первый взгляд они полностью соответствовали фактам. Теория выглядела безумной, но именно поэтому ее стоило принять всерьез. А фраза эта разве сама по себе не звучит безумно? И что мне теперь со всем этим делать? Бежать к Линсейду и сообщать о своем открытии, сказать ему, что он зря тратит время, что пациенты его обманывают, играют с ним, а он по своей глупости этого не замечает? Я знал, что за этим последует. Даже если все это чистая правда, Линсейд – не тот человек, который пожелает услышать такую правду, и уж точно он ей не поверит. Не решит ли он, что это я сошел с ума? Может, лучше сначала поговорить с Алисией?
   Именно тогда я постиг разницу между копролалией, копрофилией и копрофемией. Словарь раскрылся на нужной странице, и вот они. Копрофемия, говоря словами Линсейда, – это “непристойная речь, скатология, быть может парафилия, при которой пациент пользуется нецензурными словами и выражениями в качестве средства или хотя бы основного компонента для достижения сексуального возбуждения”. Очень точное описание ночных чудачеств Алисии. Да уж, чудачества. Как же они меня затрахали.
   По-моему, если ты страдаешь копрофемией, это ни в коем случае не означает, что ты сумасшедший, но тот факт, что слово попало в словарь, заставил меня призадуматься. Я считал Алисию просто слегка необузданной, но оказалось, что для ее поведения есть психологический термин, что это известное расстройство. Значит ли это, что Алисия – чокнутая? Нет, они точно меня затрахают.
   Всю ночь я промаялся. Я сомневался и в своей правоте, и в том, хочу ли я быть правым. Я не спал. Я даже не мог думать. Одно лишь я знал точно: мне не с кем поговорить. Такое чувство, будто мою голову вывернули наизнанку, как старый шерстяной носок, но для этого состояния в словаре Линсейда слова не нашлось. И все же перед самым рассветом меня наконец озарило.
   Я придумал простой способ найти ответ, возможно неполный, но ответ, которому можно доверять, потому что основывался он на тексте, на печатном слове. А я по-прежнему хранил трогательную веру в печатное слово. Я решил проникнуть в архив Линсейда и прочесть истории болезней. Разумеется, я не сумею вычитать в них все, что там можно вычитать, но зато смогу либо доказать, либо опровергнуть свою великую теорию.
   Поначалу я думал, что можно пробраться в кабинет Линсейда среди ночи, но вскоре понял, что из этой затеи ничего не выйдет. Комната, где жил доктор, находилась по соседству. Он наверняка меня услышит. Куда безопаснее проникнуть в кабинет среди дня – но сначала нужно отвлечь Линсейда, выманить его из кабинета и войти самому. И еще надо придумать способ, как открыть картотеку.
   И я решил устроить в клинике небольшой кризис. Первым делом отправился поговорить с Морин, которая трудилась в саду. Мне хотелось посмотреть, какие у нее есть инструменты и можно ли их использовать как фомку для вскрытия картотеки. Ничего лучше маленького, но крепкого секатора не нашлось. Конечно, не самый правильный инструмент для такого дела, но я как бы по рассеянности все же сунул секатор в карман, когда Морин отвернулась. Мы поболтали о садоводстве, о подлых птицах, которые пожирают семена и клюют ростки, едва только те пробьются. О вероломстве пернатых я знал от мамы. Я даже предложил поставить пугало. Морин эта мысль понравилась, и она решила, что сделает пугало прямо сейчас.
   Я ссудил ей свои джинсы и старую рубашку, после чего поспешил к Линсейду и спросил, занят ли он, а потом якобы невзначай поинтересовался, является ли скульптура запретным плодом. Линсейд ответил, что несомненно. А огородное пугало? Без разницы. Тогда я предложил ему выйти в сад и посмотреть, чем занимается Морин. И он заглотнул наживку. Линсейд опрометью выскочил из кабинета, и я остался один, не на шутку вдохновленный успехом своего немудреного замысла. Мне было одновременно страшно и весело. А желание проникнуть в тайну архива стало просто нестерпимым.
   Я подошел к картотеке, неловко просунул острие секатора в зазор над верхним ящиком и попытался вскрыть. Металл выгнулся, но замок остался на месте. Я попробовал еще раз, но более уверенно, – и тут меня застукал Андерс. Он стоял в дверях кабинета и довольно ухмылялся.
   – Небольшой взлом? – спросил он. – По кайфу. Подсобить?
   Андерс явно вскрыл замков побольше моего, поэтому я молча протянул ему секатор, и Андерс с таким энтузиазмом вонзил его в шкаф, словно только этим всю жизнь и занимался. Впрочем, так оно, видимо, и было. Замок щелкнул, ящик открылся. Внутри был ряд пухлых, больших конвертов. Я чувствовал, что стою на пороге чего-то очень, очень важного. И тут меня застукали второй раз. Теперь это был Линсейд. Быстро разобравшись с Морин и ее огородным пугалом, он поспешил обратно в кабинет.
   Я онемел. В голове не было ни единой мысли, ни одного сколько-нибудь путного оправдания. Меня поймали с поличным, и я приготовился к худшему, но Андерс оказался куда более хладнокровным, чем я мог предполагать. Он мигом взял ситуацию в свои руки.
   – Да ладно, все в порядке, док, – сказал он Линсейду. – Повязали вы меня прямо на деле. Отсюда ведь ни хера все равно не вынесешь. Захочешь попрактиковаться и честно что-нибудь стащить, так нет, тебя хватает препод хренов. Что это такое, я вас спрашиваю? Я уже хотел слинять, так нет, появляется сам босс. Может, я просто не создан для преступной жизни.
   – Это правда? – спросил Линсейд, непонятно к кому обращаясь.
   – Эй, долбоёб, ты что, брехлом меня называешь? – крикнул Андерс, и на этот раз его ярость показалась мне очень даже симпатичной, во всяком случае – уместной. Настоящий то был гнев или притворный, но я радовался, что он отвлек внимание от меня. Андерс любовно вертел в руках секатор, словно хотел попробовать его на живой плоти.
   – Зачем? – мягко спросил Линсейд. – Что ты рассчитывал найти в шкафу?
   – Картинки, – сказал Андерс; губы его задрожали, а из глаз вдруг хлынули слезы.
   – Ох, Андерс, – вздохнул Линсейд. – У тебя впереди еще такой долгий путь.
   Голова Андерса поникла.
   – Вы со мной пойдете, док? Пойдете ведь?
   – Попытаюсь, Андерс, обязательно попытаюсь.
   Андерса, похоже, эти слова искренне взволновали. Он покорно отдал секатор, который Линсейд принял так, словно это ценный дар, яблоко для учителя[54]. Потом похлопал Андерса по плечу – по-мужски так похлопал.
   – Хорошо, что вы здесь оказались, Грегори, – сказал он мне.
   Я понятия не имел, насколько искренен Линсейд, поверил ли он рассказу Андерса, но если не поверил, то непонятно, зачем делает вид, будто поверил. Точно так же я плохо понимал, зачем Андерс взял вину на себя. Может, он просто мне симпатизирует? Хочет меня защитить или делает это по каким-то своим соображениям, чтобы я оказался в должниках? Как бы то ни было, я ни на йоту не приблизился к личным делам пациентов. Линсейд наверняка удвоит бдительность, и перспектива заполучить письменное доказательство моей теории станет совсем призрачной. Я чувствовал себя настоящим простофилей.
   Вечер я провел у себя хижине, пытаясь постигнуть весь тайный смысл того, что, как мне казалось, я недавно открыл. Размышления мои прервал шелест за окном. Еще через какое-то время донесся запах дыма, и я решил, что это Морин – по своему обыкновению, сгребла мусор, запалила костер и теперь любуется пламенем. Надо бы выйти и поговорить с ней, извиниться за провокацию с пугалом.
   Именно Морин я и нашел в саду, и, разумеется, она жгла мусор, но только то был не садовый мусор. Морин развела большой костер, и по краям действительно лежали веточки, прутья и прочее, но в центре пламени я разглядел пухлую стопку конвертов большого формата: истории болезней пациентов. А сверху, подобно чучелу Гая Фокса, лежало ненужное теперь пугало.
   – Что вы делаете? – спросил я как можно мягче, хотя внутри у меня все бушевало.
   – Он меня заставил.
   – Линсейд?
   – Кто же еще? Дьявол?
   Я стоял и смотрел на огонь, и в памяти всплыли слова Генриха Гейне: “Там, где жгут книги, рано или поздно будут жечь людей”; я смотрел на пугало, которое чернело и корчилось в огне, и не мог избавиться от мысли, что оно до ужаса похоже на меня.

22

   – Но Морин утверждает, что Линсейд велел ей сжечь архив, – с нажимом сказал я.
   – А что еще она могла сказать? – отозвалась Алисия. – Она же душевнобольная. Пироманка.
   – В самом деле?
   Для меня это было новостью. Я не раз видел, как Морин сжигает садовый мусор, но вряд ли такое поведение можно назвать пироманией.
   – Разве это не просто слово? – спросил я.
   – Скажем так, она страдает склонностью к пиромании, хорошо?
   Я согласился, что так сказать можно. Мы лежали в постели – как обычно, в кромешной тьме, – но это был один из тех редких моментов, когда мы действительно разговаривали друг с другом, а не занимались словесными упражнениями. Алисия вела себя на редкость здраво.
   – Я вообще не понимаю, как она смогла добраться до архива. Разве документы не заперты в шкафу?
   – Шкаф взломали.
   – Морин?
   – Нет, Андерс.
   – Зачем ему это понадобилось?
   Я мог бы повторить версию Андерса о том, что он искал картинки, но мне хотелось, чтобы рассказ звучал более убедительно.
   – Привычка? – предположил я. – Может, ему нравится взламывать и проникать.
   Но эта причина тоже показалась Алисии не очень правдоподобной с психологической точки зрения.
   – Очень странно, – сказала она.
   – А вы не делаете копий? – спросил я. – Дубликатов?
   – Не говори глупостей. Если бы врачи делали копии с каждой написанной бумажки, никто бы ничего не нашел.
   – Но содержащиеся в них сведения наверняка должны существовать в каком-то ином виде?
   – Если в ином виде, то это по определению иные сведения.
   – Но вы совместно с доктором Линсейдом ведь можете восстановить истории болезней?
   – Наверное, можем. Но зачем нам это? Мы и так уже знаем то, что знаем. Какой смысл?
   – Может, для того, чтобы другие могли узнать, что знаете вы.
   – К примеру, ты.
   – Да, но не только я.
   – А почему бы тебе, Грегори, не выбрать иной путь? Почему бы тебе самому не восстановить свой собственный вариант этих документов? Почему ты не записываешь, что знаешь ты? Твои записи были столь же обоснованными, что и наши с доктором Линсейдом.
   – Разумеется, это неверно, – сказал я. – Мне мало что известно о больных.
   – И поэтому ты хочешь обратиться к внешнему авторитетному источнику, к документам, к историям болезни, которые раскроют все, развеют все сомнения, скажут все, что тебе нужно знать. Такой подход выглядит одновременно наивным и ортодоксальным, Грегори.
   – Разве? – спросил я.
   Я уже больше ни в чем не был уверен.
   – Да, – сказала Алисия. – Знаешь, с моей точки зрения, способность жить с известной долей сомнения и неуверенности – неплохое определение зрелости и душевного здоровья.
   Мне, конечно, хотелось чувствовать себя зрелым и душевно здоровым, а кроме того, все указывало на то, что иного выбора у меня просто нет. Архивы исчезли – исключительно по моей вине. Кто знает, содержались ли в них, как я рассчитывал, великие откровения, которые развеяли бы все мои сомнения, но теперь для таких откровений мне придется искать другой источник.
   Когда со мной наконец решил поговорить сам Линсейд, он выбрал иную линию поведения, нежели Алисия. Линсейд настаивал, что не имеет никакого отношения к сжиганию архива, и, глядя на его расстроенное лицо, я хотя бы отчасти готов был поверить.
   – Это тяжелый удар, – сказал он. – В нашей работе нельзя без документации. Как писатель, вы меня понимаете.
   – В общем, да, – согласился я.
   – Но, возможно, нет худа без добра, и, думаю, вы вскоре в этом убедитесь. Вы поймете, что в нашем распоряжении имеется другой, более эффективный вид документации.
   – В нашем?
   – Сочинения пациентов! – торжествующе возвестил Линсейд.
   – Ах да, – сказал я, но мой голос вряд ли звучал убедительно.
   Если учесть характер сочинений пациентов и тщательность, с какой они скрывали свое авторство, я не понимал, каким образом эта писанина может служить эквивалентом или заменой архиву и историям болезней.
   Линсейд заметил мое недоумение:
   – Грегори, думаю, пора нам публиковаться.
   – Публиковаться?
   – Да, Грегори. Я хочу видеть литературные произведения наших пациентов в напечатанном виде. Увесистый томик, с моим предисловием, вашим введением, послесловием Р. Д. Лэнга или кого-нибудь еще. Своего рода антология, демонстрирующая, как клиника отправляет безумных людей в литературное путешествие к душевному здоровью. Потом сможем вставить эту публикацию в наш послужной список И клинике будет польза, когда возникнет надобность просить субсидий.
   – Вы уверены, что уже можно публиковать?
   – Библиотека завалена под потолок. Только не говорите, что у нас недостаточно материала.
   – В количественном плане его хватает, но…
   – Будет вам, Грегори. Вы отправите эти писания издателю, и он издаст. Точно не знаю, как делаются подобные вещи, но вы-то знаете. Вы же профессионал. У вас должны быть связи.
   – Надо полагать, – сказал я.
   – Вот и хорошо. Займитесь этим делом, а я буду с нетерпением ждать презентации по случаю выхода нашей книги. Не думаю, что этот процесс занимает много времени, ведь так?
   Я не мог поверить, что представления доктора Линсейда об издательском деле действительно столь поверхностны. Может, он просто смеется надо мной? Может, это своеобразное издевательство? Может, он знает, что это я пытался добраться до архива, и теперь словно говорит: ладно, раз печатное слово имеет, по-вашему, такое значение, посмотрим, удастся ли вам придать хотя бы какой-то смысл излияниям пациентов.
   – Рассчитывайте на полную поддержку с моей стороны, со стороны Алисии и пациентов.
   Обещание не было пустым. В ту же ночь Алисия снова пришла ко мне и сказала, что довольна моей работой с пациентами и гордится мною.
   Пациенты, похоже, мною тоже гордились. Слухи о том, что якобы я согласился слепить из сочинений книгу, быстро расползлись по клинике. Реймонд зачастил ко мне с кофе. Макс тайком подсунул полбутылки рома. Черити скатала для меня толстенные самокрутки с травкой. Байрон поддержал высокохудожественной риторикой, а Андерс сказал, что если у меня, на хрен, возникнут какие-то проблемы, то он с радостью за меня их решит. И я счел за благо что-то предпринять.
   Я понимал, что это занятие отвлекает от настоящих вопросов, на которые я мучительно искал ответ, – по поводу больных, Алисии, методики Линсейда. А еще я прекрасно понимал, что это задание вполне может оказаться дымовой завесой. И все же я был рад отвлечься. Если нельзя ничего доказать или опровергнуть по части умственного здоровья пациентов, то лучше переключиться на что-нибудь другое. Отныне я стану вести себя зрело и здраво, заживу жизнью, полной сомнений, – по совету Алисии. И даже если это совет человека, который не может служить образцом душевного здоровья, меня таким не смутишь.
   Мои познания в издательском деле не назовешь энциклопедическими, но в одном я был уверен: невозможно просто собрать эту кипу исписанных листов, сгрести сырой материал с библиотечных полок, отправить издателю и надеяться на лучшее; точнее, конечно, надеяться никто не запретит, но тогда весь этот бред мигом вернется назад, – скорее всего, непрочитанным.
   Сочинения надо было отредактировать, хотя я точно не знал, как это сделать. И хотя я уже воспринимал эту писанину как бесконечный континуум, это не значило, что сочинения были однородными и неделимыми. Некоторые куски определенно выглядели лучше других. Встречались работы, которые можно было назвать мемуарами, или внутренними монологами, или фантастическими историями, а отдельные с некоторой натяжкой подходили под определение экспериментальной прозы. Я решил, что при вдумчивом редактировании из этих сочинений можно составить своего рода антологию, которая читалась бы ничем не хуже многих сборников произведений молодых писателей.
   Недостатки такого подхода лежали на поверхности. Чем бы ни были эти сочинения, произведениями молодых писателей они точно не являлись. Сколько бы я ни сомневался в безумии пациентов, глупо было рассчитывать, что подобная антология, представленная на суд широкого читателя, сможет на равных конкурировать в литературном мире. Если пациенты безумны, да если даже они только прикидываются безумными, это надо использовать. Антология должна явить миру безумие, мании, навязчивые желания, секс, насилие, пошлость – в общем, всё.
   А коли так, то отобранные сочинения должны как можно полнее представлять все это. Следовательно, выискивать только “лучшие” вещи глупо. Подлинная картина жизни клиники – это и скука, и повторения, и откровенная литературная беспомощность. Но тут возникло иное возражение. Мне не хотелось, чтобы антология оказалась чем-то вроде паноптикума, литературной экскурсией по дурдому. Я знал, что мне предстоит нелегкая работа.
   Я отправился в библиотеку и всю следующую неделю читал и перечитывал, раскладывал и перекладывал, сортировал и пересортировывал обширные бумажные залежи. И лишь крайне малая часть показалась мне такой, какой я ее запомнил. Память сыграла странную шутку. Те сочинения, которые я считал довольно неплохими, теперь казались никуда не годными, а сочинения, которые, на мой взгляд, можно было отвергнуть не читая, теперь выглядели совсем неплохими.
   Я разложил сочинения стопками по всей библиотеке. Сначала кучек было только три: “да”, “нет” и “может быть”, но вскоре я понял, что “может быть” растет намного быстрее прочих. Трудно было что-либо отвергнуть и трудно что-либо принять. Тогда я попробовал разложить сочинения по темам: о сексе, о насилии, о детстве, о времени, о смерти, фантастика, одержимость. Но я не смог провести четкую границу между этими категориями. Все перемешалось. Фантастика сопровождалась сексом и насилием, рассуждения о времени перетекали в рассуждения о смерти, сочинения о детстве явно отдавали одержимостью.
   Кроме того, я начал тревожиться за свою объективность. Если я стану отбирать только то, что мне нравится, антология окажется не чем иным, как отражением моих вкусов, и только. Так не годится. И как быть со справедливостью? Предположим, сочинения одних пациентов понравятся мне больше других. Как отнесутся последние к тому, что они плохо представлены в антологии или вообще в нее не попали? Возненавидят ли они меня? Одолеет ли их безумная жажда мести? Но если просто отвести каждому пациенту двадцать-тридцать страниц антологии и объявить им: “Вот ваши страницы, делайте с ними, что хотите”? Понятно, что при их стремлении к анонимности у меня ничего не выйдет.
   Я даже подумывал, не сделать ли произвольную выборку, – быть может, с помощью какого-нибудь устройства, например игральных костей, а потом соединить их, слепить нечто вроде коллажа или калейдоскопа. Такой подход нельзя назвать несправедливым, и готовый продукт, вне всякого сомнения, выглядел бы вполне экспериментальным и откровенно полоумным. Нет, идея бредовая. Но ведь любой другой вариант не лучше.
   К концу недели хаос завладел как библиотекой, так и моей головой. Мысли перемешались и перепутались, как и листы бумаги, усеявшие все поверхности в библиотеке. Я чувствовал, что больше не могу выносить суждений – ни литературных, ни каких бы то ни было еще. Я перетрудился. Все сочинения казались мне одинаковыми. И даже если отдельные куски, на мой взгляд, были написаны лучше и более связно, чем остальные, то что это значит? По каким критериям я определяю хорошее, лучшее и наилучшее? Не навязываю ли я свои узкие представления о душевном здоровье и здравом уме? Я стремился к ясности и связности, но теперь и эти понятия потеряли всякий смысл. А может, в бессвязности как раз и заключается весь смысл?
   Шло время, вокруг меня кружились слова. Я наливался кофе, чтобы наброситься на работу, курил травку, чтобы передохнуть, пил подаренный Максом ром, чтобы хоть чуточку расслабиться. Но ничего не помогало.
   Когда однажды поздно вечером Линсейд наконец просунул голову в дверь библиотеки, я пребывал в полном раздрае: взвинченный, одержимый всеми маниями сразу, готовый признать свое поражение. Но одно я сознавал вполне ясно: Линсейд не позволит мне этого позорного отступления. Так и произошло – он выразил непоколебимую веру в мои способности.