Лев Вениаминович Никулин

Мёртвая зыбь


   Бушевали свирепые штормы гражданской войны; казалось, волны захлёстывали советский корабль, но Ленин, во главе партии большевиков, вёл его твёрдой рукой, и корабль шёл вперёд по неизведанному курсу. Наконец штормы стихли, однако стихия не угомонилась. Ещё долго мёртвая зыбь расшатывала скрепы судна, но по-прежнему Кормчий стоял у руля и вёл корабль к мерцающему во мгле алому огню маяка, к заветной пристани, к социализму.


1


   Большой театр. Партер, ложи, амфитеатр — все было заполнено.
   — Товарищи! Мне предстоит сделать отчёт о внешнем и внутреннем положении республики…
   Наступила тишина, особенная, поразительная, после того как только что гремели рукоплескания и сквозь то затихающий, то вновь возникающий гром пробивались крики:
   — Да здравствует вождь мирового пролетариата!
   — Да здравствует Ленин!
   Все, кого Советская Россия послала на Девятый съезд Советов, собрались в этот день, 23 декабря 1921 года, в Большом театре, в Москве.
   — Первый раз приходится мне давать такой отчёт в обстановке, когда прошёл целый год и ни одного, по крайней мере крупного, нашествия на нашу советскую власть со стороны русских и иностранных капиталистов не было…
   Из оркестра, где сидели и стояли люди, хорошо было слышно и видно Ленина. Он то ходил по самому краю сцены, то останавливался, как бы размышляя вслух. Ленин говорил о неустойчивом, непонятном и несомненном равновесии, «которое состоит в том, что, будучи окружены со всех сторон державами, неизмеримо более могущественными в экономическом и в военном отношениях, чем мы, сплошь и рядом открыто враждебными к нам до бешенства, тем не менее мы видим, что им не удалось осуществить дело, на которое они три года затрачивали столько средств и сил, — дело непосредственного и немедленного удушения Советской России».
   Артузов держал на колене блокнот и быстро записывал. Он знал, что потом, перечитывая эти записи, вновь ощутит атмосферу съезда и вновь как бы услышит то самое важное, что Ленин подчёркивал интонацией или энергическим жестом.
   — Надо помнить, что от всякого нашествия мы всегда на волоске. Мы все сделаем, что только в наших силах, чтобы это бедствие предупредить. Мы испытали такую тяжесть империалистической войны, какую едва ли испытал на себе какой-нибудь другой народ. Мы испытали после этого тяжесть гражданской войны, которую нам навязали представители господствующих классов, защищавших эмигрантскую Россию — Россию помещиков, Россию капиталистов. Мы знаем, мы слишком хорошо знаем, какие неслыханные бедствия для рабочих и крестьян несёт с собой война…
   Артузов продолжал записывать, но, видимо, нажал слишком сильно на карандаш, сломал кончик и ахнул от досады. Кто-то молча дал ему перочинный ножик. Он заметил, что слова Ленина записывают многие. Сегодня вечером, ещё до выхода газет, ещё до завтрашнего утра, Москва узнает, о чем говорил Ленин в своём отчёте съезду Советов.
   — Мы идём на самые большие уступки и жертвы, но не на всякие, но не на бесконечные, — пусть те, немногие, к счастью, представители военных партий и завоевательных клик Финляндии, Польши и Румынии, которые с этим играют, пусть они это себе хорошенечко заметят… есть предел, дальше которого идти нельзя. Мы не допустим издевательства над мирными договорами, не допустим попыток нарушать нашу мирную работу. Мы не допустим этого ни в коем случае и станем, как один человек, чтобы отстоять своё существование…
   Тут все загрохотало: сверху из лож до оркестра и президиума прокатился гром, люди оглушительно хлопали.
   Только в одной ложе три господина в чёрных костюмах и белоснежных твёрдых воротничках не аплодировали. Один из них, сидевший впереди, достал платок и вытер лоб, хотя в зале было прохладно, со стены веяло холодом, театр плохо отапливался — берегли топливо.
   Возвращая перочинный ножик владельцу, Артузов сказал, кивнув на ложу:
   — Эстонской миссии не очень нравится…
   И снова повернулся к сцене. Отчёт Совета Народных Комиссаров и Центрального Исполнительного Комитета Советов шёл к концу. Он охватил всю жизнь Советской республики: обрушившийся на страну голод, разрушенную войной промышленность, подорванное народное хозяйство, новую экономическую политику.
   — Новое общество, которое основано будет на союзе рабочих и крестьян, неминуемо…
   И кончил Ленин, как всегда, просто, с неодолимым чувством убеждения и верой в победу.
   — Мы эту задачу решим и союз рабочих и крестьян создадим настолько прочным, что никакие силы на земле его не расторгнут.
   Долго ещё гремели рукоплескания. Артузов спрятал блокнот, исписанный до последнего листка. Человек, одолживший ему перочинный ножик, ждал, когда можно будет двинуться к выходу. Зрительный зал был освещён скудно, и Артузов долго всматривался в его лицо. Затем сказал:
   — А ведь мы с вами знакомы… Товарищ Потапов Николай Михайлович?
   — Да. Но вас что-то не припомню.
   — Мы встречались года три назад у Николая Ильича Подвойского.
   — Припоминаю… Но как это вы запомнили даже моё имя и отчество?
   — Запомнил. Вы все ещё в Главном штабе?
   — Да, все там же… А вы, товарищ Артузов? Где вы теперь?
   — Это особый разговор. Когда-нибудь расскажу при встрече.
   Они уже пробирались в узком проходе к вешалке. Около них Луначарский говорил Чичерину:
   — Каков Владимир Ильич! Какая логика! Какой охват эпохи!
   Артузов и Потапов добрались до своих шинелей. Артузов до своей, солдатской. Потапов до темно-серой, в прошлом явно генеральской. Он пропустил вперёд Чичерина и, улыбаясь, сказал Артузову:
   — Не могу привыкнуть к военной форме Георгия Васильевича. Все-таки он очень штатский, а тут — гимнастёрка с «разговорами», будёновка…
   — Время такое, Николай Михайлович. Даже Наркоминдел в военной форме. Как сказал Владимир Ильич: «Мы не допустим издевательства над мирными договорами». До свиданья, Николай Михайлович. Надеюсь, встретимся?
   — И я надеюсь.
   Перед фронтоном Большого театра застыла цепь часовых. Всадник в шлеме внимательно разглядывал господ, усаживающихся в автомобиль с трепетавшим на ветру флажком.
   Когда автомобиль тронулся, глава эстонской миссии Боррес сказал, обращаясь к тому, кто сидел позади:
   — Контроль… Контроль… За нарушение законов о труде нэпманам угрожают судом. И в то же время большевикам предлагают у них учиться… Как можно учиться у людей, которым угрожают судом?
   — Ленин сказал, что новая экономическая политика всерьёз и надолго, — несмело заметил тот, кто сидел позади.
   — Интересно, что думают обо всем этом ваши друзья? Господин Кушаков, например?
   Боррес обращался к Роману Бирку — атташе миссии по делам печати.
   — Я давно их не видел.
   — Кого «их»?
   — Кушакова и его мадам.
   — Напрасно. Надо увидеться. Дипломат обязан иметь связь в обществе.
   «Давно ли мы дипломаты», — подумал Бирк, но промолчал.


2


   В тот же вечер Артузов в своём кабинете читал записи, сделанные во время заседания съезда. Не все можно было разобрать, некоторые строки он подчёркивал, считая их особенно важными, например то, что Ленин говорил о мирном строительстве:
   «…Взявшись за наше мирное строительство, мы приложим все силы, чтобы его продолжать беспрерывно. В то же время, товарищи, будьте начеку, берегите обороноспособность нашей страны и нашей Красной Армии, как зеницу ока…»
   Он задумался: из пяти с половиной миллионов красноармейцев осталось в строю немногим более миллиона. Серьёзные разногласия между Троцким и Фрунзе о военной доктрине. Фрунзе стоит на позициях партии в этом вопросе… Артузов вспомнил свою встречу с Потаповым: интересный человек, генерального штаба генерал-лейтенант. Каких людей удалось привлечь на сторону советской власти Николаю Ильичу Подвойскому! Впрочем, кажется, они были знакомы до революции.
   Артузов снова взялся за свои записи.
   «…в Донбассе… от нашей крупной промышленности остались ничтожные остатки…» — читал он слова Ленина. Да, как ни грустно, но это так. Артузов встал, прошёлся по своему кабинету. Он часто подумывал о том, что ему, инженеру по образованию, следовало бы работать в промышленности, поднимать производство, — в сущности, это его долг, долг инженера-большевика. А вместо этого…
   Он вернулся к своим записям.
   Ленин говорил о голоде… В разорённой войной стране голод разразился ужасающим бедствием. АРА[1], Комитет помощи голодающим… Эти господа решили спекулировать на всенародном несчастье, чтобы дорваться до власти. Артузов чувствовал, что задыхается от негодования, и с силой отворил форточку.
   Ночь была светлая, из окна здания ЧК он видел как на ладони Лубянскую площадь, башню и арку Владимирских ворот, фонтан на площади и уходившую влево обветшалую стену Китай-города, вдоль которой стояли заколоченные будки книготорговцев.
   Тихо звенели последние, уходящие в парк трамваи.
   Артузов видел засыпающий город, только кое-где, как всегда по вечерам, светились прямоугольники окон. Он представил себе, что происходит за этими окнами: нетопленные комнаты, где чуть светится огонёк самодельной лампадки: хозяйка делит детям сваренную в жестяной печке-буржуйке пшённую кашу, режет аккуратно кубики чёрствого с соломинками хлеба. А есть такие дома, где за глухо задёрнутыми шторами, после сытного ужина, за рюмкой коньяка «Мартель», господа рассуждают о том, когда кончится советская власть.
   И Артузов подумал о дипломатах в ложе Большого театра, о господах из эстонской миссии. Чичерин сказал о договоре с буржуазной Эстонией, что это генеральная репетиция соглашения с Антантой, первый опыт прорыва блокады, эксперимент мирного сосуществования с буржуазными государствами. Что ж, посмотрим, как эти господа понимают мирное сосуществование…
   Он подошёл к несгораемому шкафу, шкаф открылся со звоном. Артузов достал папку. На её переплёте было написано: «Дело А.А.Якушева».
   Послышался стук в дверь.
   Вошёл Косинов, молодой человек, высокий, худощавый, с реденькой, пробивающейся бородкой.
   — У меня кончилась махорка.
   — Возьми на шкафу.
   Косинов достал пакетик с махоркой, оторвал клочок от вынутой из кармана газеты и стал свёртывать самокрутку.
   — Я слышал не весь доклад Ленина. Откровенно говоря, волновался… Большой театр — лабиринт. Знаю, что дежурные на местах и не подведут, а все-таки…
   — Я тоже неспокоен, когда выступает Ленин… К тому же знаю привычку Владимира Ильича. — Артузов усмехнулся. — Дзержинский как-то рассказывал, с год назад это было, идёт он к Троицким воротам, и вдруг навстречу — Ленин. Феликс вне себя: «Владимир Ильич, как же вы один, без охраны?» А Ильич ему: «А вы? А вы?..»
   — Мне сказали, что в отчёте говорилось о Чека?
   — Да. Это я записал слово в слово. Хочешь прочитать? — и Артузов подвинул свой блокнот Косинову. — Разберёшь?
   Косинов читал молча, а в одном месте сказал с восхищением:
   — Замечательно! — И прочёл вслух: — «Господа капиталисты, российские и иностранные! Мы знаем, что вам этого учреждения не полюбить! Ещё бы! Оно умело ваши интриги и ваши происки отражать, как никто, в обстановке, когда вы нас удушали, когда вы нас окружали нашествиями, когда строили внутренние заговоры и не останавливались ни перед каким преступлением, чтобы сорвать нашу мирную работу. У нас нет другого ответа, кроме ответа учреждения, которое бы знало каждый шаг заговорщика и умело бы быть не уговаривающим, а карающим немедленно». Как хорошо сказано…
   — Да, но это нас обязывает… — Артузов выдвинул ящик стола и достал две фотографии. Одна, побольше, — групповой снимок. В центре — белое здание, вокруг на обвивающей, нарисованной ленте надпись: «Императорский Александровский лицей. Выпуск 1907 года». Вокруг ленты — фотографии молодых людей в мундирах лицея, и над ними какие-то господа тоже в мундирах и при орденах.
   — Обрати внимание на лица… Какое самодовольство, какая надменность, цвет аристократии, «золотая молодёжь». А наверху — воспитатели, директор, преподаватели…
   Артузов взял другую фотографию: господин в пенсне, с завитыми усами, с большим лбом, который несколько увеличивала лысина. Выразительный, чуть насмешливый взгляд.
   — Это и есть Александр Александрович Якушев. Видно, что человек с характером. Представительная внешность, знает себе цену. Он же изображён на снимке среди воспитателей… А среди лицеистов — другое действующее лицо — Юрий Александрович Артамонов. Окончил лицей в тысяча девятьсот седьмом году. Его нам указала Варвара Николаевна Страшкевич, он ей приходится племянником… Кстати, как она?
   — Дама с ужимками. Типичная институтка, воспитанница Смольного… Все подтвердила.
   — А что Якушев?
   — Согласился дать показания. Пишет, — сказал Косинов.
   — Важно не то, что он напишет, а то, что утаит… Шёл бы ты спать, Виктор… Небось не спишь вторые сутки.
   — А ты?
   Артузов не ответил. Он задумчиво перелистывал дело Якушева.


3


   «Я, Александр Александрович Якушев, потомственный дворянин, сын преподавателя кадетского корпуса, родился 7 августа 1876 года в городе Твери, окончил Императорский Александровский лицей, последняя моя должность — управляющий эксплуатационным департаментом управления водных путей министерства путей сообщения в чине действительного статского советника. После революции, с 1921 года, работал в качестве консультанта по водному хозяйству. В старой армии не служил, в белой тоже. Женат, имею троих детей. Хотя я ни в какую партию не входил, но по убеждению — русский националист…»
   Написав последние слова, Якушев положил перо и задумался.
   В сущности, в эти несколько строк уместилась вся его биография.
   Он вспомнил себя мальчиком в лицейской форменной курточке… Дачная купальня, деревянная лесенка, уходившая в золотисто-жёлтую, пронизанную лучами солнца воду. Там, где падала тень от навеса, вода была коричнево-тёмной и мутной. Такой была жизнь Якушева, или, вернее, такой она ему казалась теперь: светлая, беззаботная в детстве и юности и тёмная, мутная в зрелые годы. Саша Якушев — мальчик, томимый какими-то тревожными, неясными предчувствиями… Танечка — институтка, приезжавшая из Москвы на каникулы. И опять купальня, и он, сам Саша, тихо подплывавший, чтобы подсмотреть в щёлку купальни свою любовь, Танечку, в голубой прозрачной сорочке, облепившей её стройную фигурку… Все это было и ушло навсегда. А что было потом? Александр Якушев в лицейском мундире, случайная связь с певицей из «Аквариума», ещё связи, от которых ловко отделался перед женитьбой, потом служба, завидная карьера и к сорока годам — «его превосходительство», действительный статский советник. Все это давалось как будто легко, а на самом деле — сколько было низкопоклонства, поисков протекций?.. И вот впереди — открытая дорога! Но все это было накануне революции. Якушева охватила злоба. Революция! Какое право имели отнять у него положение в свете, блестящее будущее, генеральский чин[2], удобную казённую квартиру, разбить карьеру, которую он создавал десятилетиями, разрушить строй, с которым была связана вся его жизнь?..
   Он обмакнул перо в чернила и стал писать быстро, хотя за два месяца тюрьмы ещё не привык это делать без пенсне.
   «…Я считаю монархию единственным строем, который может обеспечить могущество и величие России. Тем самым я являюсь противником советской власти, контрреволюционером. Однако я хотел бы знать, в чем меня теперь обвиняют? Все, что можно мне поставить в вину, относится к прошлому, и об этом прошлом я постараюсь рассказать подробно и вполне откровенно.
   В 1919 году, когда северо-западная армия генерала Юденича наступала на Петроград, мы были уверены, что советская власть доживает последние дни. Юденич занял окрестности Петрограда, генерал Миллер наступал на Вологду, поляки занимали Минск, корпус Кутепова занял Курск и Орёл. Мы, я говорю о подпольных организациях в Петрограде, имели связь с Национальным центром в Москве и готовили мятеж в Петрограде, так же как наши единомышленники в Москве. Все это теперь имеет историческое значение, поскольку ВЧК удалось ликвидировать и нашу и московскую организации. Мы были уверены в успехе, готовили вооружённое выступление и выработали строгие меры, чтобы обеспечить порядок в столице. Что это значит, надеюсь, понятно.
   Мы надеялись справиться с рабочими, не дать им возможности лишить город воды и света, пытались связаться с теми офицерами, которые были мобилизованы в Красную Армию. Чем это кончилось — известно.
   Некоторое время я оставался в Петрограде. Когда начались аресты, я переехал в Москву, где меня меньше знали».
   Совсем стемнело. Якушев разогнул спину и положил перо. Надо было ждать, когда дадут свет. Он провёл рукой по лицу. Каждый раз, когда он это делал, ему чудилось, что лицо не его, обычно гладко выбритое, а кого-то другого, обросшего колючей бородой. Любопытно было бы поглядеть на себя в зеркало. Он прошёлся несколько раз из угла в угол и, когда вспыхнула тускло светившая лампочка, снова продолжал писать.
   «На этом, собственно, и кончилась моя активная деятельность. Из Москвы я предполагал пробраться на юг. Это мне не удалось. Мятеж Кронштадтской вольницы меня обнадёжил, но ненадолго. Наступило время нэпа, которое я воспринял как крушение принципов большевизма. Я жил, ничего не делая, продавая фарфор и столовое серебро, которое вывез из Петрограда. Именно в это время произошла встреча с одним знакомым генералом, которого я хорошо знал по Петрограду. Он поинтересовался, что я делаю и как существую. Я объяснил ему своё положение.
   — А вы, ваше превосходительство?
   Он с удивлением посмотрел на меня:
   — Я с ноября семнадцатого года работаю. Теперь в штабе Красной Армии. Я думал, вам это известно. Мне кажется странным, что вы, с вашими знаниями, сидите без дела. На что вы надеетесь?
   Все устроилось неожиданно для меня. Рано утром ко мне явился некто в кожаной куртке и передал мне приглашение явиться к одному высокопоставленному лицу. Это приглашение имело характер приказа, и я уклонился от него. Тогда спустя неделю за мной пришли уже двое в кожаных куртках, посадили в автомобиль и доставили к этому лицу. Я был встречен милостиво, мне сказали, что известны мои заслуги, знания и организаторские способности, которые не могли получить должное развитие при царе.
   Я сказал:
   — Не знаю, откуда вам это известно.
   — От многих видных специалистов, которые работают у нас.
   Затем мне было сказано, что мои убеждения «русского националиста» тоже хорошо известны и потому для меня не должны быть безразличны судьбы русской промышленности и хозяйства. Кончился этот разговор тем, что я согласился работать с большевиками. Я занял хорошее положение, как известно, был вхож в кабинеты видных деятелей ВСНХ, меня знали и знают Красин, Керженцев. Внешне все обстояло у меня благополучно, я составлял докладные записки и планы по водному хозяйству, в осуществление которых не верил.
   Я был командирован в Швецию в начале ноября, а 22 ноября по возвращении в Москву был арестован. Убеждений моих я не менял и являюсь по-прежнему русским националистом и монархистом. Был им и после Февральской революции, когда на предложение князя Львова занять пост товарища министра путей сообщения ответил, что, как верноподданный его величества, Временного правительства не признаю.
   Вы спрашивали меня о моем отношении к советской власти сегодня. Я не закрываю глаза на усилия большевиков восстановить то, что разрушено, но настоящий порядок наведёт державный хозяин земли русской. На этом я кончаю мои показания. Никаких имён я не называл и не назову, о своей контрреволюционной деятельности я рассказал все, ничего не утаив».
   Он перечитал то, что написал, и чётко расписался:
   «А.Якушев».


4


   Роман Густавович Бирк — атташе по делам печати в эстонской миссии — давно не навещал своих московских знакомых Макара Антоновича и Агриппину Борисовну Кушаковых. Когда-то Кушаков был членом правления Московского купеческого банка. В трудные годы, девятнадцатый и двадцатый, он с помощью охранных грамот и удостоверений сберегал квартиру, числясь кем-то вроде консультанта в Наркомфине. Но как только повеяло нэпом, Кушаков ушёл с работы и организовал частное предприятие — заводик в Замоскворечье с внушительной вывеской: «Кушаков и Недоля. Фирма существует с 1902 года».
   Подъезжая к дому на углу одного из арбатских переулков, Роман Бирк подумал о времени, когда этот доходный дом принадлежал Кушакову. Каково было хозяину видеть, как постепенно выселялись прежние солидные квартиронаниматели и барские квартиры занимали жильцы, ранее обитавшие за Курским вокзалом или за Крестовской заставой. Кушаковы «самоуплотнились», раздобыв каких-то дальних родственников, и благополучно жили в своей квартире, минуя трудгужевые и прочие повинности.
   Принят был Бирк радушно, как можно было принять дипломата пусть даже маленькой, но все же буржуазной державы. Бирк приехал с подарком. Он привёз хозяйке четвертинку «Бенедиктина». Агриппина Борисовна любила ликёры. У Кушаковых в тот вечер были гости. Одного из них Бирк знал — Евгения Христофоровича Градова, в прошлом видного московского адвоката, другого видел впервые. Это был блондин с резкими чертами лица, светло-голубыми глазами и аккуратно постриженной рыжеватой бородкой. Коричневый френч хорошо сидел на его худощавой фигуре, и это обнаруживало привычку к военной форме.
   — Стауниц, Эдуард Оттович, — представила его хозяйка.
   — Вот мы все узнаем из первоисточника, — сказал Кушаков. — Роман Густавович по своему положению был на съезде.
   — Если говорить об отчёте Совнаркома, то Ленин признает, что страна находится в тяжёлом положении, особенно остро стоит вопрос с топливом… Вас, Макар Антонович, интересует более всего металлургия. Можете себе представить — страна производит всего шесть процентов того, что производилось в мирное время.
   — Великолепно! — сказал Стауниц и добавил: — Великолепно в том смысле, что вы, Макар Антонович, вложили средства и, главное, вашу энергию в верное дело, если…
   — Вот это я и хотел сказать, если не будут ставить палки в колёса, — глубокомысленно произнёс Градов. — Я имел случай защищать Буша и Коринкина, частных предпринимателей, обвиняемых в нарушении кодекса о труде. Я поставил перед судом альтернативу: хорошо, господа… товарищи судьи, закон запрещает использовать труд подростков. Но эти подростки, работая у частного предпринимателя, получают за свой труд энную сумму, которая позволяет им как-то прокормить себя, не сидеть на шее у родителей. А если мои подзащитные их уволят, положение подростков ухудшится.
   — Если будут вмешиваться в частную промышленность, нам останется прикрыть лавочку, — сказал Кушаков. — Однако надо признать, что у власти я встречаю содействие. Им очень нужны сейчас лопаты, грабли, водопроводные трубы и радиаторы для отопления. В прошлые зимы водопроводное и топливное хозяйство пришло в упадок. Не надо паники. Соблюдать кодекс о труде? Пожалуйста. Гражданская война кончилась, рабочих рук сколько угодно. Зачем брать на работу подростков?
   — Меня интересует другое, я рассуждаю в широком масштабе, что такое нэп? Эволюция или тактический ход? — спросил Градов.
   — Всерьёз и надолго, вот что мы слышали, всерьёз и надолго, но не навсегда. Как расценивают это заявление господа дипломаты? — с улыбкой сказал Стауниц, обращаясь к Бирку.
   — Я предложил бы обойти эту тему. В моем положении представителя иностранной державы это было бы вмешательством во внутренние дела.
   — Ох уж эти мне дипломаты!
   — Эдуард Оттович, господа… Прошу отведать пирога… Как говорится, закусить чем бог послал, — вмешалась хозяйка.
   — Дары Сухаревки? — осведомился Стауниц, приступая к пирогу.
   Роман Бирк обратил внимание на перемены в квартире Кушаковых. Прежде, год-два назад, в углу столовой были аккуратно сложены дрова. Теперь была убрана даже железная печурка, на стенах появились картины, изображающие уток, зайцев и всякую живность.
   Хозяйка объяснила перемены:
   — Хочется как-то украсить жизнь. Удалось сохранить столовую и нашу спальню.
   — Я нахожу, что вы недурно устроились по нынешним временам.
   — Все-таки придётся покинуть насиженное гнездо, — вздыхая, сказал Кушаков. — Вот гримасы жизни, домовладелец бросает свою недвижимую собственность на произвол судьбы.
   — И куда же вы?
   — Присмотрел особнячок вблизи Чистых прудов, — правда, в плохом состоянии, придётся ремонтировать, но зато мы будем одни, и никто не будет тыкать в глаза: «Домовладелец!» Думаю, к весне наладим там жизнь.
   — Я бы повременил, — прихлёбывая вино, сказал Стауниц. — Бросить квартиру в собственном доме? Представьте себе, обстоятельства изменились, и тогда вы здесь, на месте, купчая и все бумаги при вас.