– По рюмочке не позволите?
   – Нет, – говорил Венька.
   – Да у меня ведь, поимейте в виду, не самогонка, у меня настоящая натуральная водочка. Как, извиняюсь, слеза. Имею специально разрешение от власть предержащих…
   – Все равно не надо.
   – Неужто не пьете?
   – Нет.
   – А работа у вас тяжелая, – вздыхал Долгушин. – По такой работе, как я понимаю, если не пить… Хотя не наше собачье дело. Угодно, пивка велю подать?
   – Угодно, – говорил Венька.
   Долгушин, в знак особо почтительного к нам отношения, сам приносил на наш столик пиво, потом отбивные котлеты с картошкой и огурцом, нарезанным сердечком, и в заключение крепкий чай.
   Всегда одно и то же, по нашему желанию.
   И всякий раз Долгушин удивлялся:
   – Какие молодые люди пошли сознательные! Ни водку они не пьют, ни вино. И правильно. Что в ней хорошего-то, в водке? Одна отрава, и только. Совсем бы ее не было.
   Мы молчали. Водку пить у Долгушина мы все-таки не решались.
   Да водка в те времена и не так уж сильно интересовала нас. Сам ресторанный веселый шум действовал и возбуждающе и успокаивающе.
   Мы отдыхали здесь. И лучшего места для размышлений мы не могли бы придумать.
   Город тогда еще не восстанавливался после гражданской войны. У города не было средств. Наполовину сожженный и разрушенный колчаковцами во время отступления, он все еще полон был развалин и землянок.
   Единственный клуб имени Парижской коммуны помещался в здании бывшего женского монастыря. Но там устраивали только собрания и крутили одни и те же старинные кинокартины с участием Веры Холодной, Мозжухина и Лисенко. А на толстых, древних стенах сквозь свежую окраску проступали лики святых.
   В этот вечер мы долго сидели в ресторане. И ни я, ни Венька ни разу не вспомнили вслух ни об Узелкове, ни о кассирше Юле Мальцевой, как будто нас это вовсе не интересовало.
   Мы уже готовы были расплатиться по счету и уйти, когда в застекленных дверях показался Узелков.
   Он небрежно скинул на руки старика швейцара свою облезлую собачью доху и заячью папаху. Оправил толстовку. Пригладил сухонькими, как у старичка, руками волосы. И, близоруко оглядывая публику слезящимися с мороза глазами, вошел в просторный зал.
   – О, – разглядел он нас, – вы, оказывается, тоже не очень-то ортодоксальны – тоже посещаете злачные места!.. Привет частному капиталу! – полуобернулся он к Долгушину.
   – Ну, какой у нас капитал! – вздохнул Долгушин. – Весь капитал в нынешнее время ушел за границу…
   – Ладно, ладно. Нечего прибедняться. Я не фининспектор, – присел Узелков к нам за столик. – Кофе мне, пожалуйста. – И поднял палец. – Черный! И желательно покрепче…
   – Понимаю, – поклонился Долгушин. – А еще что позволите?
   – Ну, что у вас там еще есть?
   – Например, печенье, пирожные…
   – Пирожные? Ну что ж, можно пирожное. Только, пожалуйста, песочное. Я с кремом не люблю…
   – Я знаю, – опять поклонился Долгушин.
   Был какой-то еле уловимый оттенок в отношении Долгушина к нам и к Узелкову. С Узелковым он разговаривал так, будто им одним, Долгушину и Узелкову, точно известны особые тонкости ресторанной культуры, угасающей в эти тяжкие времена.
   И хотя Узелков ничего, кроме кофе с пирожными, не заказал, Долгушин все-таки выразил на мятом своем лице искреннее удовольствие тем, что его посетил такой важный и культурный человек, как Узелков.
   А ничего важного, на взгляд, в Узелкове не было. Мне подумалось, что у него и денег нет, поэтому он и не заказал настоящую еду. Но он пил кофе с таким видом, словно только что хорошо отужинал и лишь из баловства – исключительно из баловства – заказал сверх всего кофе.
   Он прихлебывал из маленькой чашечки и одновременно курил, аккуратно стряхивая пепел на лапки фарфорового зайца, поддерживавшего блюдце-пепельницу.
   Недалеко от нашего столика под стеклом буфетной стойки тускло мерцали бутылки со сладкой водой и разной величины тарелочки с сыром, кетовой икрой и с копченым омулем.
   Кивнув на них, Узелков сказал:
   – Что единственно прекрасно в Дударях, так это продовольственный вопрос. Даже по сравнению с Москвой здесь прекрасно…
   Оказывается, Узелков еще год назад ездил в Москву. Он упомянул об этом вскользь, между прочим. Но мы сразу же заинтересовались его словами.
   Венька, облокотившись на стол и подавшись всем корпусом к Узелкову, спросил:
   – И на Красной площади был?
   – Разумеется…
   – А Ленина видел?
   Узелков потянул к себе блюдце с чашечкой и опять сказал:
   – Разумеется…
   У Веньки заблестели глаза.
   – Что «разумеется»? Ты скажи прямо: видел Ленина?
   – Ты что меня допрашиваешь? – вдруг обиделся Узелков и чуть отодвинулся вместе со стулом.
   – Не допрашиваю, – смутился Венька. – Но, понимаешь, это же очень интересно, если ты правда видел Ленина. Где ты его видел?
   – Это длинный разговор…
   – Ничего. Мы послушаем…
   Венька подозвал официанта и заказал ему еще пива, чтобы не сидеть даром. Потом предложил Узелкову:
   – Ты себе тоже что-нибудь закажи, какую-нибудь еду. Пирожным этим ты не наешься. Может, у тебя денег с собой нет? Мы заплатим…
   – Вы что, хотите сыграть роль… меценатов?
   – Да ничего мы не хотим сыграть. Просто нам интересно тебя послушать. Закажи, что хочешь. Посидим, поговорим…
   – Страннее у вас отношение, – насмешливо посмотрел на нас Узелков.
   И действительно, ему могло показаться странным, что Венька, часто сердившийся на него, вдруг проявил к нему такой горячий интерес и даже хотел угостить ужином.
   Узелков от ужина за наш счет отказался. И разговор о Москве у нас тоже не получился, Узелков так и не смог или не захотел – нет, скорее не смог – рассказать нам ничего нового о Ленине, хотя Венька задавал ему множество вопросов. Он крутил его этими вопросами, как ребенок куклу с заводным механизмом, желая угадать, где же у нее душа.
   Наконец Венька спросил:
   – А почему в Москве ты не поселился, ну, словом, не задержался там?
   Узелков допил кофе, доел пирожное и, оставив на тарелке – для приличия – только крошечный кусочек, сказал:
   – Мое место там, где я всего нужнее. Сибирь еще долго будет испытывать недостаток в культурных людях.
   – Ну, это правильно, – согласился Венька. И еще спросил: – А отсюда когда уезжаешь?
   Узелков поиграл ложечкой в пустой чашке и сам спросил:
   – А тебе это зачем… знать?
   – Просто так, – сказал Венька. – Пива выпьешь?
   – Налей.
   – Ты ведь приехал вроде, в командировку. Мы так поняли, что ты на время приехал…
   – На время, – подтвердил Узелков, подняв стакан. – Но время – понятие растяжимое. Вот я и решил растянуть его.
   – Ты, значит, можешь жить по своей воле, где хочешь и сколько хочешь?
   – Могу. Но, конечно, до известной степени. Наступит какой-то момент, и я отсюда уеду. Юля Мальцева вчера сказала, что она с ужасом думает о том, как все будет, когда мне придется уехать…
   При этих словах Узелкова Венька густо покраснел и опять подозвал официанта, теперь, чтобы расплатиться.
   – И за него получите, что он тут пил, – показал Венька на Узелкова.
   – Нет-нет, ты уж за меня, пожалуйста, не беспокойся, – запротестовал Узелков. – Я за себя заплачу сам. Странная манера для комсомольца разыгрывать роль мецената…
   – Кто это такой меценат? – спросил Венька.
   – Меценат – это был такой в древности, – роясь в карманах, стал было объяснять Узелков. – Да, впрочем, что я вам?! Я хочу только заметить, что комсомольцу, пожалуй, не стоит разыгрывать роль благодетеля или мецената…
   Но Венька и не собирался разыгрывать никакой роли. Нам обоим просто хотелось в этот вечер как-то приветить Узелкова, потому что за всеми его пышными словами нам почудилось вдруг что-то невыразимо печальное. Может, он и слова эти произносит, чтобы прикрыть какие-то неудачи в своей жизни, о чем он прямо не говорит, но что просвечивается в его круглых галочьих глазах.
   Венька даже спросил его:
   – Ты какой-то вроде печальный. Дела, что ли, неважные на твоей службе?
   – Мыслящий человек, как показывает история человечества, всегда печален, – сказал Узелков. – Вам это, разумеется, не понять. Вы, так сказать, выполняете простые функции. Других интересов, как я догадываюсь, у вас нет. Духовная жизнь вам, иначе говоря, недоступна. Вы ведь даже книг не читаете…
   – Это верно, – согласился Венька, не обидевшись.
   Хотя можно было бы обидеться. И кто-нибудь другой обиделся бы на Узелкова, на его слова, произнесенные грустным и в то же время почти презрительным тоном.
   А Венька только сказал:
   – Понимаешь, некогда. И читать некогда, и скучать некогда. Прочитаешь что-нибудь, что по делу надо, и все. А этого, конечно, мало… Да ты пей пиво, – опять налил он Узелкову полный стакан. – Это же не для пьянства – пиво. Оно для здоровья. Ты смотри, какой ты худенький. А от пива ты сразу порозовеешь. И может быть, подобреешь даже…
   – Любопытная теория, – усмехнулся Узелков, но пиво выпил.
   И Венька снова наполнил его стакан.
   – А как ты пишешь? – спросил Венька. – Ты сначала берешь какой-то случай, а потом придумываешь чего-то?
   – Придумываю, – насмешливо сощурился Узелков. – Как это ты все вульгарно представляешь себе! – И вдруг почти с ожесточением: – Я создаю определенный интерес к материалу. У нас же есть подписчики. Ты думаешь, это вот так просто – распространять газету? Многие в настоящее время не хотят подписываться. Ведь публика еще весьма… еще ужасно малокультурная. Все время надо давать интересный материал, с изюминкой…
   И Узелков щелкнул языком, как тогда, в первый раз, в дежурке, когда мы с ним познакомились.
   – И ты, значит, не можешь… не придумывать? – опять как бы потянулся к нему через стол Венька. – Тебя что, заставляют, что ли, придумывать? Это порядок, что ли, такой?
   – Порядок, – засмеялся Узелков. – Я пишу для читателя. Меня должен знать читатель. У меня должно быть свое имя. Для читателя я – Якуз. Я не просто беру факты, я их осмысливаю и подаю не только в художественной форме, но и в определенном политическом освещении. В этом смысле моя роль весьма значительна, что, конечно, вам трудно, пожалуй, еще понять…
   – Нет, почему! – сказал Венька. – Это мы понимаем, что ты работаешь для политики. Это нужно. Нужно объяснять, какая должна быть жизнь, как все должно быть устроено. Но перехватывать или вроде как привирать, я считаю, не надо…
   – Что надо или чего не надо – это, к сожалению, не нам с тобой решать, – многозначительно произнес Узелков и внимательно посмотрел в пустой стакан.
   – А что мы с тобой, не люди, что ли? – выплеснул Венька в его стакан остатки пива из бутылки. – Мы все-таки комсомольцы и тоже что-то думаем, обязаны думать…
   Узелков достал папиросы, закурил и, поломав в тонких пальцах спичку, сказал:
   – Это в ресторане хорошо рассуждать. А жизнь значительно сложнее, чем ты это себе представляешь. Истинно мыслящему человеку недостаточно поесть котлет и запить пивом, вот как вам. Уже древним было понятно, что не единым хлебом жив человек. Особенно, я хочу сказать, истинно мыслящий человек…
   И он, казалось, совсем некстати, опять заговорил о Юле Мальцевой. Видимо, не только себя, но и ее он относил к мыслящим людям. Он стал рассказывать, как она прекрасно поет. У нее чистое сопрано. Кроме того, она отлично танцует.
   – Но кому нужны в этом городе такие таланты? – вздохнул Узелков. – Кто тут может это понять и оценить? На днях она просчиталась, передала покупателю лишние деньги, и возник такой скандал, что, если бы не отзывчивость некоторых товарищей, она могла бы попасть под суд.
   Отзывчивость эту, надо было так думать, проявил сам Узелков. Вот почему он, наверное, и не ужинал, а попил для фасона кофе и накурился, чтобы не томил голод.
   Я заметил, как он рассчитывался с официантом и держал в коленях портмоне, чтобы мы не увидели, сколько у него денег.
   Мы это сразу заметили, что он не при деньгах. Но дать ему взаймы было неудобно. Он слишком гордый, гордый и в то же время какой-то жалкий.
   Непонятно мне все-таки, что нашла в нем Юля Мальцева, если правда, что он ходит к ней почти каждый вечер.
   Он рассказывал, как она после работы сама готовит себе обед. Потом, веселая, берет гитару и поет. Больше всего, по словам Узелкова, ей удается «Все говорят, что я ветрена бываю, все говорят, что я многих люблю!».
   – И между тем она не лишена серьезных духовных интересов. Мечтает поступить в университет. Упорно занимается и физикой и химией. И увлекается художественной литературой. Прочитала всего Флобера. Особенно ее увлек образ мадам Бовари. Кстати, это и мой любимый образ…
   Рассказывая о Юле, Узелков, однако, не воспламенялся. Он сидел все такой же, с виду печальный и скучный. А у меня от его рассказа немножко спирало дыхание. И Венька все больше хмурился, но делал вид, что не слушает Узелкова, а разглядывает публику.
   Вдруг Узелков разглядел в глубине зала какого-то знакомого и, оборвав рассказ о Юле, даже не попрощавшись с нами, пошел к нему. Мы, видимо, нужны ему были только до той поры, пока он не увидел знакомого. И тем, что он так поступил, он как бы лишил нас тех добрых чувств, какие мы только что испытывали к нему.
   Когда мы вышли из ресторана на пустынную и темную улицу, объятую крепким и звонким ночным морозом, Венька, подымая воротник полушубка, то ли насмешливо, то ли серьезно проговорил:
   – Силен Узелков! Ничего не скажешь, силен…
   – Нос у него мировой, – засмеялся я. – И уши музыкальные…
   – Не вижу ничего смешного, – посмотрел на меня Венька. – Если только на нос и на уши обращать внимание, можно больше ничего не заметить. Если к тому же завидуешь человеку…
   – По-твоему, я завидую Узелкову?
   – Почему ты? Может, мы вместе ему завидуем…
   – В чем?
   – Мало ли в чем. Но заметно, что завидуем. Поэтому и сердимся.
   – Да в чем мы должны ему завидовать? – возмутился я. – Он настоящий трепач. По-моему, он и в Москву не ездил. И Ленина он не видел. Если б он видел Ленина, он, знаешь, как бы об этом рассказывал? А он ничего не мог нам рассказать. Только что в газетах пишут, он это все сейчас повторил. И в Дудари его послали, может, потому, что он там, в редакции, никому не нужен, а сюда толковые корреспонденты не хотели ехать – боялись…
   – А он не побоялся, – перебил меня Венька. – Значит, он не такой трус. А ты на него сейчас обиделся и вспомнил про его нос…
   – Из-за чего я на него обиделся?
   – Из-за всего. Из-за того, что он вдруг встал и ушел, будто мы пешки какие и ему совсем неинтересно с нами…
   – Ну, это верно, – признался я. – Мне стало противно, что он так задается. И еще чего-то говорил про нашу духовную жизнь. Я не люблю, когда задаются…
   – А я не люблю, когда собирают ерунду, – вдруг почему-то обозлился Венька. – Я не люблю, когда вот так обидятся, как ты, и начинают собирать ерунду. Мы весь вечер с ним разговаривали, хотели что-то понять. И ничего не поняли. А теперь будем смеяться, как торговки на базаре, что у него такой нос и уши. И он все равно со своим носом делает дела и не спрашивает у нас совета…
   Венька не сказал, какие дела он имеет в виду. То, что писал Узелков в газете, ни мне, ни Веньке, в общем, не нравилось. А еще какие дела у Узелкова?
   Я спросил об этом у Веньки, но он махнул рукой и больше ничего не сказал.
   Мы пришли домой оба на что-то сердитые. Хотя я-то знал, на что я сердит. Мне неприятно было, что Венька как будто взял под защиту Узелкова. Почему это вдруг?
   Мы молча разделись и легли спать. Но в эту ночь нам долго не спалось.
   Венька ворочался, кровать его скрипела, и мне казалось, что я не сплю, потому что скрипит его кровать. Потом наступила тишина. И в тишине Венька сказал:
   – Интересно бы выяснить, чем он все-таки берет?
   – Наверно, образованием, – предположил я, зная, что речь идет об Узелкове.
   – Образованием? – будто удивился Венька.
   Опять койка сердито скрипнула под ним и затихла. Он, видимо, завернулся в одеяло.
   Я тоже поправил подушку и попробовал уснуть. Но Венька вдруг сбросил с себя одеяло.
   – Не могу привыкнуть спать на левом боку – сейчас же какая-нибудь ерунда приснится. А на правом – больно плечу. Здорово он мне все-таки его ободрал…
   – А ты на спину ложись, – посоветовал я. – Или на брюхо.
   – Все равно не могу, – вздохнул Венька. – И как он ловко все к месту вставляет: и химию и физику. И эту… Как он говорил?
   – Мадам Бовари, – подсказал я.
   Мысли наши шли в эту ночь по одному руслу. Я угадывал все, о чем думал Венька.
   – Буза, – наконец задумчиво и устало проговорил он. – Мадам Бовари. Подумаешь, невидаль!
   Через минуту Венька уже спал, зарыв голову в подушку.
   Я встал, напился воды и тоже уснул.
   Утром он чистил зубы над тазом и сквозь зубы говорил мне:
   – В пиво Долгушин чего-то такое подбавляет. У меня голова болит.
   Я сказал:
   – Мне тоже показалось.
   – Чего показалось?
   – Ну, что он что-то подбавляет…
   – Надо это проверить, – строго сказал Венька. – Пусть инспекция проверит, и в случае чего надо его взять за жабры.
   Потом мы напились чаю, и голова у Веньки перестала болеть.
   Ставя на табуретку то одну, то другую ногу, он чистил сапоги и как-то особенно бережно протирал их бархоткой.
   Впрочем, он делал это каждый день. Каждый день он или чистил щеткой, или даже гладил горячим утюгом всю свою одежду и тщательно осматривал ее на свету перед окном, проверяя, все ли в порядке.
   – Аккуратный, как птичка, – говорила про него наша хозяйка Лукерья Сидоровна, женщина болезненная, слезливая, не сильно любившая нас, поселившихся у нее помимо ее воли – по ордеру из коммунхоза.
   В это утро, начищая сапоги, Венька говорил о том, что мы, в сущности, плохо работаем, занимаемся ерундой и вроде топчемся на месте. По-настоящему надо бы уже сейчас, хотя бы на подводах, ехать в Воеводский угол. Нельзя всю зиму ждать, когда будут готовы аэросани. Так, чего доброго, и зима пройдет…



6


   За ночь мороз ослабел. Выпал новый снег. Улица была пушистой, веселой.
   Мы шли по улице, и я, взглянув на двухэтажный деревянный домик с резными карнизами, пошутил:
   – Зайдем в библиотеку.
   – Зайди, – сказал Венька.
   Я засмеялся.
   – Зайди, серьезно, – уже попросил он. – Мне сейчас некогда. Я бы сам зашел…
   Я, смеясь, поднялся на крыльцо этого чистенького домика библиотеки, осторожно открыл дверь.
   Катя Петухова, увидев меня, растерялась. Подумала, наверно, что я кого-нибудь ищу. И я тоже, заметив ее растерянность, немножко смутился. Она спросила строго, на «вы»:
   – Вам что угодно?
   Худенькая, белобрысая, в сером служебном халатике, она стояла передо мной и смотрела на меня, точно собираясь обидеться.
   Я проговорил смущенно:
   – Да вот, понимаешь, Малышев Вениамин – ты же его, наверно, знаешь – попросил меня зайти. Книги тут взять…
   – Какие книги? – по-прежнему строго спросила Катя.
   Она никак не могла ожидать моего прихода, да еще в такой ранний час: ведь прежде я никогда не заходил в библиотеку. Она, должно быть, ждала неприятностей. Вдруг я спрошу: «Не укрывается ли у вас тут кто-нибудь?» Но я вынул из кармана записную книжку, в которую имел обыкновение записывать, между прочим, замысловатые слова Узелкова, и прочитал ей:
   – «Франсуа Рабле», «Мадам Бовари».
   – «Мадам Бовари» Густава Флобера, – деловито сказала Катя, уже успокоившись. – Это есть, пожалуйста. В отрывках. А Франсуа Рабле сейчас нет. Да вам зачем вдруг потребовалось с самого раннего утра?
   – Надо нам, Катя, – произнес я секретным голосом. – И еще дай, пожалуйста, химию, если есть…
   – Химию… – повторила Катя и подставила к полке лесенку-стремянку. – Тебе какую химию?
   – Как какую?
   – Ну, органическую или неорганическую?
   – Обе, – махнул я рукой.
   Катя выложила на длинный узкий стол, покрытый линолеумом, несколько учебников химии.
   – Выбирай, какую тебе надо. Вот Флобер.
   Я выбрал три толстые книги.
   – Три нельзя, – отложила она в сторону одну книгу. – И подожди. Я тебя должна записать в карточку.
   Я подождал. Катя записывала и говорила:
   – Срок – две недели. Прочтешь и приходи снова. Я только не понимаю, почему у вас такой выбор – химия и Флобер. Если решили заниматься самообразованием, надо постепенно. Я могу вам список составить.
   – Составь, – попросил я. – Нам только, понимаешь, надо очень срочно.
   – Очень срочно, – повторила Катя и улыбнулась снисходительно.
   Но я ушел довольный.
   «Мадам Бовари» в отрывках мы прочитали в два вечера.
   Потом я принес еще несколько книг, рекомендованных Катей Петуховой.
   Я не могу сказать, что чтение сильно увлекло нас. «Мадам Бовари», например, просто не понравилась. А химия оказалась настолько непонятной, что мы решили отложить ее до лучших времен.
   Надо сказать спасибо Кате Петуховой. Она научила нас составлять конспект прочитанного.
   А книг в этой библиотеке было много. Еще при царе политические ссыльные завезли их сюда. Короче говоря, нам было что читать. Не хватало только времени, потому что мы не могли распоряжаться им по своему усмотрению. И все-таки мы прочитали за короткий срок немало книг.
   И чем больше мы читали, тем сильнее чувствовали, как нам не хватает образования.
   А раньше мы этого не замечали.
   Нет, неправда, замечали, чувствовали. Но не так, как теперь, когда постепенно пристрастились к чтению.
   Было бы неправильно, однако, считать, что чтением мы занялись только под влиянием Узелкова и только для того, чтобы привлечь к себе внимание и возвыситься в глазах Юли Мальцевой.
   Мы занялись бы чтением все равно. Но Узелков, конечно, был первым, кто стал колоть нам глаза нашим невежеством. А потом мы сами удивлялись, как это мы раньше могли жить, не читая, когда все, ну буквально все вокруг нас читают или чему-нибудь учатся.
   Это может в нынешнее время показаться странным, но я помню: после каждого комсомольского собрания, где лекторы говорили о социализме, о том, какая жизнь будет при социализме, нас с Венькой стала охватывать тревога.
   Нам казалось, что при социализме мы, чего доброго, окажемся самыми отсталыми. Ну что мы действительно будем делать? Мы даже обыкновенную школу не закончили. А при социализме все будут культурными, все должны быть культурными.
   Однажды вечером Венька читал брошюру Ленина «Задачи союзов молодежи».
   И в это время к нам заглянул наш дружок Васька Царицын – очень хороший паренек, работавший монтером на восстановлении электростанции.
   Он шел на репетицию в драмкружок. И вот по дороге зашел к нам. Поболтали о том о сем. Васька рассказал нам анекдот, но мы как-то не сразу засмеялись, и он спросил, почему мы сегодня такие невеселые.
   – Да так, – сказал Венька. – С чего особенно веселиться-то?
   – Ну, все-таки… Вы уж что-то очень невеселые, – заметил Царицын. И посмотрел на брошюру: – А это чего вы читаете? Готовитесь, что ли, к чему?
   – Ни к чему не готовимся. Просто так читаем, – сказал Венька. И спросил: – А ты это читал?
   – Нет, – засмеялся Васька. – Я в руководящие товарищи не лезу. Мне и так не худо…
   – Да при чем тут руководящие! – возмутился Венька. – Это каждый комсомолец должен прочитать. Я это в прошлом году читал, но как-то не все уяснил. А вот сейчас – слушай…
   И он стал читать подчеркнутое карандашом:
   – «Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество». Или вот опять: «Коммунист будет только простым хвастуном, если не будут переработаны в его сознании все полученные знания».
   – Ну и что? – спросил Васька. – Я это знаю. У нас еще когда такой доклад был, на электростанции…
   – Нет, вот я хочу тебя спросить, – сказал Венька. – Ты вот мне ответь. Ты, например, можешь стать коммунистом?
   – Могу, – твердо ответил Царицын. – У меня две рекомендации, и меня еще рекомендует комсомольская ячейка.
   – Это само собой, – сказал Венька. – Рекомендации и у меня есть. Но вот могут ли из нас получиться сейчас коммунисты?
   – А почему? – опять засмеялся Васька. – Ты думаешь, нам будут экзамен устраивать, проверять, переработали ли мы все знания? Да я встречаю таких коммунистов, которые даже того не знают, что мы с тобой знаем. У нас на станции работает старичок Михей Егорыч, тоже старый коммунист. Он еще в тысяча девятьсот пятом участвовал. Но он может работать только слесарем. Он и сам в инженеры не стремится. А между прочим, коммунист…
   – Нет, с тобой не сговоришься, – сказал Венька. – Ты просто не понимаешь, чего тебе говорят. Ты боишься только экзамена и радуешься, что тебя не будут экзаменовать. А совесть?
   – Что совесть?
   – Совесть коммунистическую надо иметь или нет?
   – Совесть у меня имеется, – с достоинством заявил Царицын и посмотрел на свое отражение в темном оконном стекле. – Но ты ведь, Венька, все берешь в идеальном виде. А если в идеальном брать, так нас всех до старости нельзя будет принять в коммунисты. Вот, скажем, так. В драмкружке мне дали сейчас играть генерала Галифе. Юрий Тихонович, наш режиссер, говорит, что я на него нисколько не похожий. И вообще эта роль не для меня. Но больше сыграть некому. Значит, буду играть я. И публика ни за что не догадается, похожий я на него или непохожий. Тут же у нас, в Дударях, никто генерала Галифе не видел. Штаны галифе видели, а генерала такого никто не видал.
   – Ну да, – мотнул головой Венька. – Во всяком деле можно словчить и всех обмануть, но коммунист ловчить не должен. Не имеет права ловчить.