Павел Нилин

Жестокость




1


   Мне запомнился Узелков именно таким, каким увидели мы его впервые у нас в дежурке.
   Маленький, щуплый, в серой заячьей папахе, в пестрой собачьей дохе, с брезентовым портфелем под мышкой, он неожиданно пришел к нам в уголовный розыск в середине дня, предъявил удостоверение собственного корреспондента губернской газеты и не попросил, а, похоже, потребовал интересных сведений. Он так и сказал – интересных.
   Происшествия, предложенные его вниманию, не понравились ему.
   – Ну что это – кражи! Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое…
   И он щелкнул языком, чтобы нам сразу стало ясно, какие происшествия ему требуются.
   Я подумал тогда, что ему интересно будет узнать про аферистов, про разных фармазонщиков, шулеров и трилистников, и сейчас же достал из шкафа альбом со снимками. Но он на снимки даже не взглянул, сказал небрежно:
   – Я, было бы вам известно, не Цезарь Ломброзо. Меня физиономии абсолютно не интересуют.
   И как-то смешно пошевелил ушами.
   А надо сказать – у него были большие, оттопыренные, так называемые музыкальные уши. И потом мы заметили: всякий раз, когда он нервничал или обижался, они шевелились сами собой, будто случайно приспособленные к его узкой, птичьей голове, оснащенной мясистым носом.
   Нос такой мог бы украсить лицо мыслителя или полководца. Но Узелкова он только унижал. И, может быть, Узелков это чувствовал. Он чувствовал, может быть, что нос его, и уши, и вся тщедушная фигурка смешат людей или настраивают на этакий насмешливый лад. И поэтому сам старался показать людям свое насмешливое к ним отношение.
   Я давно заметил, что излишне важничают, задаются и без видимой причины ведут себя вызывающе и дерзко чаще всего люди, огорченные собственной неполноценностью.
   Не берусь, однако, утверждать, что Узелков принадлежал именно к этой категории людей.
   Не хочу также сгущать краски в его изображении, чтобы никто не подумал, будто я стремлюсь теперь, по прошествии многих лет, свести с ним давние личные счеты. Нет, я хотел бы в меру своих способностей все изобразить точно так, как было на самом деле. И если я начал эту историю с Узелкова, со дня его появления в нашей дежурке, то единственно потому, что главное, о чем я хочу рассказать, произошло именно после его приезда.
   Хотя, конечно, в первый день никто ничего не мог предугадать.
   Узелков, нервически подергивая плечами, ходил по нашей дежурке, трубно сморкался в широко раскрытый на ладонях носовой платок и говорил:
   – Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое фундаментальное. А уж дальше я сам разовью. Мне хотелось бы успеть сделать еще сегодня что-нибудь незаурядно оригинальное для воскресного номера. Что-нибудь такое, понимаете, экстравагантное!..
   – Хотите, я вам про знахарок подберу материал? – предложил Коля Соловьев. – Знахарки тут шибко уродуют народ. Надо бы их осветить пошире и как следует продернуть в газетке…
   – О знахарках я уже писал из Куломинского уезда, – сказал Узелков. – И это, собственно говоря, не мой жанр. Я, к вашему сведению, не рабкор и не селькор и никого не продергиваю. Я осмысливаю исключительно крупные события и факты. В этом и состоит цель моего приезда…
   – Ага, – догадался Венька Малышев. – Я знаю, чего вам надо. Я сейчас принесу…
   Всем нам хотелось угодить представителю губернской газеты, впервые заехавшему в эти места, в этот уездный город Дудари, расположенный, как было сказано в старом путеводителе, среди живописной природы, но малодоступный для туризма из-за сложности передвижения по сибирским дорогам.
   Из губернского центра в Дудари надо было или плыть на пароходе, или ехать поездом да еще пробираться по тракту на лошадях – в общей сложности не меньше пяти суток.
   Не всякий без крайней нужды мог решиться на этакую дальнюю поездку, зная к тому же наверное, что в пути на него в любой час могут напасть бандиты.
   Бандитов в начале двадцатых годов было еще очень много в этих местах.
   Даже генералы действовали среди бандитов – белые генералы, потерпевшие полное крушение в гражданской войне.
   Впрочем, в бандах Дударинского уезда генералов и полковников уже не осталось. Их сильно потрепал особый отряд ОГПУ, продвинувшийся теперь дальше – в сторону побережья Великого, или Тихого океана.
   А вокруг Дударей действовали, как считалось после крупных операций, ослабленные банды. Но ослаблены они были не настолько, чтобы можно было писать в сводках: «Ночь прошла спокойно». Нет, спокойных ночей еще не было в Дударинском уезде. И спокойные дни выпадали редко.
   Бандами еще кишмя кишела вся тайга вокруг Дударей. Они убивали сельских активистов, нападали на кооперативы, грабили на дорогах и старались использовать любой случай, чтобы возбудить в населении недовольство новой властью, посеять смуту среди крестьян и завербовать таким способом в свои полчища побольше соучастников.
   Продвигаться по дорогам было крайне опасно.
   Поэтому всякий рискнувший приехать сюда был немножко и героем. Встречали мы приезжих с неизменным радушием.
   А собственный корреспондент мог рассчитывать на особенно радушный прием.
   Правда, он приехал к нам в пору некоторого временного, что ли, затишья.
   Была зима. Даже один из самых отчаянных бандитских атаманов, знаменитый Костя Воронцов, кулацкий сын и бывший колчаковский поручик, объявивший себя «императором всея тайги», зимой уводил свои банды в глубину лесов, зарывался в снега, прекращая на время, до весны, все убийства, грабежи и поджоги.
   Зимой ему опаснее было действовать, чем весной и летом, когда в густой траве среди бурелома пропадают не только человечьи, но и конские следы.
   Зимой уходили подальше от городов и сел и такие атаманы, как Злотников, Клочков, Векшегонов.
   В городах в это зимнее время озоровали чаще мелкие шайки и одиночки, так называемые щипачи, а также разные домушники, скокари, очкарики, фармазоны, прихватчики и тому подобная шпана.
   Зимой нам работать было нелегко, но все-таки немного легче, чем весной и летом. Зимой мы готовились к весне, устанавливали новые агентурные связи и между делом составляли подробную опись наиболее выдающихся происшествий, представляющих, как любил цветисто выражаться наш начальник, известный интерес для криминалистической науки.
   Вениамин Малышев как помощник начальника по секретно-оперативной части правильно сообразил, что корреспонденту будет интересно заглянуть в эту опись. Малышев принес и разложил перед ним два рукописных журнала, полных снимков и схем. Но тот даже перелистывать их не стал, хмыкнул носом и усмехнулся:
   – Вы учтите, пожалуйста, что я не историк. Вы мне постарайтесь дать что-нибудь посвежее, что-нибудь, понимаете, такое…
   И опять он щелкнул языком.
   Это щелканье нам сразу не понравилось. Но в первый раз мы промолчали. А во второй Венька Малышев сказал:
   – Слушайте. Вы что думаете, тут каждый день людей убивают? Мы-то, как вы считаете, для чего здесь находимся?
   – Я не знаю, зачем вы здесь находитесь, – опять усмехнулся, хмыкнув носом, собственный корреспондент. – Но я лично приехал сюда, чтобы в художественной форме осмысливать наиболее свежие и по возможности увлекательные факты. Я должен, к сожалению, заботиться в первую очередь о читателе. Читатель ждет главным образом свежих фактов…
   Эти слова нам тоже не понравились.
   Лет корреспонденту на взгляд было не больше, чем нам, – примерно семнадцать, от силы девятнадцать. И это показалось нам особенно обидным. Чего он из себя выламывает?
   А он держался в своей собачьей дохе и в заячьей папахе так независимо и с таким важным видом расстегивал и застегивал брезентовый портфель, что в первый день мы даже не решились поставить его на место.
   На следующий день он опять пришел. Опять придирчиво рылся в сводках, недовольно морщился, записывая что-то в блокнот, грыз карандаш и тихонько вздыхал. И во вздохах его угадывалась какая-то давняя печаль. Она отражалась и в его круглых, галочьих глазах, изредка слезившихся то ли от мороза, то ли от резкого света, то ли еще от чего.
   Некоторые происшествия ему все же понравились. Довольный, он извлек из портфеля десяток папирос, завернутых в газетную бумагу, и угостил нас всех.
   И даже вору, сидевшему тут, в дежурке, в ожидании своей участи, тоже дал папироску.
   Затем, поговорив с нами полчаса, он объяснил, между прочим, что, хотя его фамилия Узелков и зовут его просто Яков, в газете он подписывается «Якуз», спросил зачем-то, партийные ли мы, и стал ходить к нам в уголовный розыск почти каждый день.
   В уголовном розыске у нас были строгие правила, по которым полагалось, например, встречать отменно вежливо всякого посетителя, будь он вор или свидетель, все равно. Но, несмотря на то что эти правила никогда не нарушались, посетители все-таки часто робели в нашем учреждении. И нам это казалось естественным. Я больше скажу. Мы сами побаивались своего учреждения, потому что здесь никто ни на какую поблажку рассчитывать не мог. Ошибся, превысил власть, нарушил дисциплину – и пожалуйста, садись за решетку.
   Начальник наш, бывший цирковой артист, потерявший на гражданской войне два ребра, три пальца левой руки и волей случая заброшенный в Сибирь, безумно любил тишину и постоянно повторял по любому поводу:
   – Власть чего от нас требует? Власть требует от нас внимания. Мы где работаем? Мы работаем в органах. В каких органах? В органах Советской власти. Значит, что? Значит, должно быть все как следует…
   И еще он говорил нам:
   – Глупость, имейте в виду, самая дорогая вещь на свете. Это каждый пусть про себя подумает, почему я так говорю. Я всего вам в головы ваши молодые вложить не в силах. Каждый должен про себя думать. Отдельно. А поэтому надо, чтобы было тихо. – И, осмотрев нас сурово и внимательно поверх выпуклых очков в роговой оправе, спрашивал: – Кажется, всем все ясно?
   Большинство работников нашего учреждения составляли молодые люди. И начальник, проживший длинную и пеструю жизнь, считал своим непременным долгом по-учительски настойчиво и чуть сердито воспитывать нас.
   Полагая глупость тягчайшим пороком и предостерегая нас от страшных и губительных ее последствий, он не жалел и себя, утверждая, что ребра и пальцы потерял на войне по причине этой самой глупости:
   – Заспешил я. Хотел, представьте себе, быть умнее всех. А это тоже не очень-то требуется. Поспешность, представьте себе, не всегда нужна даже при поимке блох и тушении пожара. Во всяком деле и во всяком случае должен быть свой обязательный порядок.
   Главным же признаком порядка – еще раз сказать – он считал тишину. И поэтому особенно тихо было в полутемном узком коридоре, который уходил в глубину здания и заканчивался в кабинете начальника, в просторной комнате, поделенной на две части – на приемную и кабинет.
   По коридору этому, по толстым дорожкам, поглощавшим шум шагов, мы сами ходили с опаской, проникнутые уважением к выдающейся личности нашего начальника и к собственным немаловажным занятиям.
   А этот Якуз, или Яков Узелков, не проявлял никакой робости. Он приходил в уголовный розыск как к себе домой, раздевался в служебном гардеробе, вешал на крюк собачью доху, долго и удивительно громко сморкался и, оставив при себе только портфель и заячью папаху, первым делом шел в дежурку, где топилась железная печка.
   В коридоре на зеленой садовой скамейке с выгнутыми чугунными лапами сидели по утрам, пригорюнившись, как на приеме у зубного врача, свидетели и воры в ожидании вызова на допрос.
   Погревшись у печки, Узелков выходил в коридор и подолгу беседовал с ворами и свидетелями, что правилами нашими строжайше запрещалось. Но что для Узелкова наши правила! Он рассказывал, что в губернском розыске, который, понятно, намного покрупнее нашего и где он часто бывал, правила куда попроще.
   Он вообще любил подчеркнуть, что ему все доступно, и запросто упоминал фамилии таких работников губрозыска, как, например, Жур и Воробейчик, которых мы никогда не видели, но о которых слышали много достойного удивления. Он даже намекал на свою дружбу с ними, во что мы никак не могли поверить. Вернее, не хотели поверить.
   Впрочем, Узелков и не старался убедить нас. Он всегда разговаривал с нами чуть небрежно, чуть иронически. И, разговаривая, смотрел в сторону.
   Увидев в дежурке толстого мешочника, задержанного по подозрению в краже, он вдруг говорил задумчиво:
   – Этот румяный мужчина мне поразительно напоминает Гаргантюа.
   Я спрашивал:
   – Это кто – Гаргантюа?
   – Не знаешь? – удивлялся он и притворно вздыхал. – Хотя откуда тебе знать… У Франсуа Рабле есть такая книга…
   Мы, конечно, не знали тогда, кто такой Франсуа Рабле. Спрашивать же у Якова Узелкова после его притворных вздохов считали неудобным. А он все чаще и чаще унижал нас своим удивительным, как нам казалось тогда, образованием.
   Иногда он приходил очень рано, когда сводка не была еще отпечатана на пишущей машинке, и Венька Малышев сам выискивал для него происшествия. Венька брал у дежурного по уезду тяжелую, как Библия, книгу и говорил Узелкову:
   – Ну, пиши: «Банда вооруженных налетчиков в количестве восьми человек, уходя от преследования, совершила налет на общество потребителей в деревне Веселая Подорвиха около девяти часов вечера…»
   Узелков нервически вздергивал плечами:
   – Ты не диктуй мне. Я не в школе. Ты говори мне самую суть. Я без тебя запишу.
   Венька говорил ему самую суть. Узелков записывал очень быстро. И нам казалось, что самую суть-то он как раз и не успеет записать.
   Впоследствии наши опасения неоднократно подтверждались. В газете обыкновенный факт из дежурной книги часто искажался до такой степени, что узнать его не было никакой возможности.
   Узелков писал в газете примерно так: «Среди ночи сторож потребиловки услышал подозрительный шорох. Ночь была мглистая, небо заволакивали черные тучи, и силуэты всадников причудливо рисовались на фоне бархатисто-темного неба…»
   Я скрывать не стану – мне нравилось в те времена, как писал Якуз. Слова его нравились. Но мне неприятно было, что он пишет неправду. Всадников не было, туч тоже не было. Были пешие бандиты и сторож, но он спал.
   Венька Малышев, Коля Соловьев и другие ребята тоже сердились на Узелкова.
   Узелков, однако, держался невозмутимо. По-прежнему требовал свежих происшествий.
   И вскоре ему сильно повезло.



2


   В полдень, в страшную метель, или, лучше сказать, в пургу, начавшуюся еще с вечера, к нам приехал весь облепленный снегом старший милиционер Семен Воробьев и сообщил новость:
   – Из тайги на тракт вышла банда Клочкова.
   Вот уж чего никто не ожидал в зимнее время!
   У Маревой заимки, между Буером и Ревякой, где раздваивается Утуликский тракт, банда вечером устроила засаду, убила трех кооператоров, обобрала несколько крестьянских подвод и, несмотря на пургу, продвинулась дальше – в Золотую Падь.
   – Тут уж я сразу к вам поехал, – докладывал старший милиционер Воробьев, спокойно расчесывая крупным гребнем мокрые редкие и длинные, как у священника, волосы. – Прямо немедленно поехал.
   – А где же ты раньше-то был? – исподлобья взглянул на Воробьева наш начальник, словно стараясь боднуть его лобастой головой, поросшей серым жестким волосом, подстриженным «под бобрик».
   – Где я раньше-то был? – переспросил Воробьев, глядясь в настенное зеркало в кабинете начальника. – Ну как где? Обыкновенно, по своему участку ездил. Участок-то какой! Лектор на днях говорил, две этих самых… две Швейцарии вроде того что могут разместиться. И на каждом шагу или эти бандиты, или опять же самогонщики. А я один на весь участок. И я ведь, между прочим, не стоголовый…
   – Все ясно, – определил начальник, заправляя за уши оглобельки очков. И, уже не слушая Воробьева, снял со стены оперативную карту. – Клочков, значит, надеется на метель: она, мол, заметет все следы. Но это же глупость… Малышев, слушай… Я через сорок минут буду здесь, – показал он пальцем на карте. – Ты с группой должен подъехать сюда. – Он стал как бы ввинчивать палец в карту. – И без моих указаний никого ни при каких обстоятельствах не трогай. Отсюда, – он передвинул палец, – я попрошу курсантов с повторкурсов поддержать нас. Главное сейчас – не выпустить Клочкова из Золотой Пади. Реально?
   – По-моему…
   – Я тебя не спрашиваю, как по-твоему, – оборвал Веньку начальник. – Как по делу, будет реально?
   – Реально, – кивнул Венька.
   – Ну, действуй! – приказал начальник. – И держи в уме одно: никаких самоуправств! Если банда будет отходить, проследишь путь ее отхода. Вот так будет правильно…

 
   Эта операция закончилась в тот же день к вечеру.
   Я вступил в ночное дежурство по уезду, когда из Золотой Пади привезли семь арестованных и восемь убитых бандитов.
   В числе убитых были атаман банды, бывший колчаковский штабс-капитан Евлампий Клочков и его пятнадцатилетний адъютант Зубок, которого Клочков, говорят, еще совсем маленьким подобрал где-то на дорогах гражданской войны.
   Убитых свалили до выяснения личности прямо в снег во дворе уголовного розыска, и они лежали в темноте, как бревна, у каменного сарая с решетчатыми окнами.
   Я вышел во двор с фонарем «летучая мышь».
   Венька Малышев долго рассматривал убитых. В большом, накинутом на плечи тулупе, в монгольской шапке на лисьем меху, он походил в этот момент на ночного сторожа и, как ночной сторож, медленно передвигался по двору, будто у него зазябли ноги.
   Я спросил, как прошла операция.
   – Глупо, – сказал Венька и кивнул на убитых. – Ты смотри, что наделал этот наш припадочный – Иосиф Голубчик…
   Я знал, что Венька не любит Голубчика. Но сейчас мне было все-таки непонятно, почему он сердится. Я еще спросил удивленно, приподняв фонарь над убитыми:
   – Это что, разве Голубчик их наколотил?
   – Да нет, – сказал Венька. – Клочкова, вот этого, Коля Соловьев срезал. Этого вот, – он тронул труп ногой, – кажется, я. А этих – курсанты с повторкурсов…
   – А Голубчик?
   Венька ничего не ответил, наклонившись над трупом Зубка.
   Зубок лежал на снегу в красивой черной бекеше, отороченной серым каракулем, в расшитых унтах, без шапки, беловолосый, аккуратно причесанный на пробор.
   Видно было, что шапка, теперь потерянная, приминала прическу до последней минуты жизни, и поэтому прическа осталась нерастрепанной на застывшей навсегда голове.
   – Ты смотри, куда он ему попал, – расстегнул на мертвом бекешу Венька. – Прямо в самое сердце. Вот свинья худая! Ну кто его просил убивать мальчишку? Только бы ему порисоваться перед начальником, показать свое геройство. Он, припадочный, кого угодно из-за этого убьет. Хоть отца родного. Лишь бы начальник похвалил его за храбрость. Все время на глаза к начальнику лезет. Глядите, мол, какой я герой!..
   Я понял, что это Голубчик убил Зубка. Но я не мог разделить возмущения Веньки.
   – Тут же не разберешь, в такой горячке, кого убить, кого оставить, – сказал я. – Если ты не убьешь, тебя убьют…
   – Ерунда, – взял у меня фонарь Венька. – Зубка мы свободно могли живьем захватить. Ты помнишь, как осенью на лесозаводе было? Я же его тогда почти поймал на крыше. Даже карабин у него из рук выбил. Деваться ему просто некуда было. Никто бы не поверил, что он спрыгнет с крыши, прямо со второго этажа. А он даже не задумался – спрыгнул. Очень храбрый мальчишка. Если б не опилки внизу, он бы насмерть разбился. А он ничего, побежал. Я его тогда хорошо видел с крыши, как он бежал по двору. Только прихрамывать стал…
   – Все-таки он был уже конченый, если связался с бандитами, – сказал я, чтобы Венька не горевал об убитом. – Клочков же, понятно, имел на него большое влияние…
   – Клочков – это дерьмо, – покосился Венька на труп Клочкова. – Клочков мог из него только бандита сделать, а мы бы сделали хорошего парня. Просто мирового парня сделали бы…
   – Не думаю, – сказал я.
   – Ты что, глупый; что ли? – вдруг как бы удивился Венька, поглядев на меня. И еще что-то хотел сказать, но из здания на крыльцо вышел Иосиф Голубчик.
   Длинный, худой, чуть сутулый, в кожаной не по росту короткой тужурке, с короткими рукавами, он шел по снегу в нашу сторону и похлопывал плеткой по сапогам.
   За ним продвигался, распахнув, как крылья, собачью доху, маленький Яков Узелков с блокнотом и карандашом, почему-то зажатым в зубах.
   – Любуетесь? – спросил нас Голубчик, и даже в темноте было заметно, что он ухмыльнулся.
   Мы промолчали.
   Узелков вынул изо рта карандаш.
   – Покажите мне, который Клочков.
   Иосиф Голубчик взял у Веньки фонарь и осветил необыкновенно грузный труп Клочкова.
   – Говорят, не все лошади его выдерживали, – засмеялся Голубчик. – У него особая лошадь была. Здоровенная! Как битюг. Жалко, ее убили. Она там и осталась, в Золотой Пади…
   – А который его адъютант? – спросил Узелков.
   – Вот он, – осветил Зубка Голубчик.
   – Это, значит, твоя работа? – оглянулся на него Узелков и снова взял карандаш в зубы.
   – Моя. – Голубчик опять засмеялся.
   А Венька Малышев стоял в стороне, как замерзший.
   Я подумал: вот сейчас что-нибудь случится. Вот сейчас Венька скажет что-нибудь Голубчику, и между ними вспыхнет ссора. Но подле нас неожиданно появился из темноты наш фельдшер Поляков.
   – А я тебя ищу, – потянул он Веньку за тулуп. – Пойдем, я тебе переменю повязку…
   Только тут я узнал, что Венька ранен. Вот, оказывается, почему он надел тулуп внакидку.
   – И сильно тебя стукнули? В какое место?
   – Да ерунда! – поморщился Венька. – Плечо немножко ободрало около шеи.
   – Хорошенькое немножко! – сказал Поляков. – Крови сколько вытекло, пока сделали перевязку.
   Венька пошел за Поляковым в нашу крошечную, рядом с баней, амбулаторию, которую мы называли «предбанником».
   – Вениамин! – закричал Узелков. – Я потом должен с тобой поговорить. Мне очень важно выяснить некоторые подробности. Ты мне должен объяснить подробно…
   – Ты и сам хорошо придумаешь, – слабо улыбнулся Венька. – Тебя учить не надо.
   В коридоре на зеленой садовой скамейке под охраной милиционеров сидели семь арестованных – семь косматых, давно не бритых и не стриженных мужиков в нагольных полушубках и огромных, еще обледеневших броднях, какие носили в старое время водовозы.
   Я стал вызывать их в дежурку по очереди, чтобы произвести предварительный допрос. На специальных бланках я записывал их фамилии, имена и отчества, возраст, национальность, место рождения и все, что положено записывать в таких случаях.
   Они охотно отвечали на вопросы, просили закурить и, закурив, благодатно почесывались, распространяя по всей дежурке и коридору удушливый запах плохо дубленной и мокрой от снега овчины.
   Еще несколько часов назад представлявшие отупело грозную и беспощадную силу, они походили сейчас, пожалуй, на усталых ямщиков, готовящихся к ночлегу где-нибудь на близком к тракту постоялом дворе. Поэтому я не испытывал к ним никакой враждебности.
   Только один раз я вышел из себя – когда в дежурку ввели пожилого, но с виду все еще могучего мужика, буйно заросшего рыжей щетиной, из которой высовывался вздернутый нос с нервно трепещущими ноздрями и светились яростью небольшие, прищуренные, медвежьи глаза.
   – Фамилия?
   – Чего?
   – Фамилия как твоя?
   – Это для чего?
   – Ты мне не задавай тут вопросов! – строго сказал я. – Теперь уж мы тебе будем задавать вопросы. Садись.
   – Сяду.
   Он уселся так, что венский стул заскрипел под ним.
   – Так как твоя фамилия?
   – Моя-то?
   – Твоя. Ты дурака тут не разыгрывай, – предупредил я. – Мы быстро из тебя всю твою бандитскую дурь вытрясем.
   – Гляди-кось, какой герой! – хрипло, простуженно засмеялся и закашлялся рыжий. Потом сплюнул на пол и прикрыл плевок броднем. – Материно молоко у тебя на губах еще не обсохло, губошлеп ушастый, а ты туда же – грозишься. А вдруг я, – он кивнул на чугунную пепельницу, стоявшую на столе, – вдруг я возьму энту вот вещь да шаркну тебя по башке? Что тогда? Какой будет разговор?
   Я отодвинул пепельницу к себе под локоть.
   – Оберегаешься? – опять хрипло засмеялся рыжий. – Ну, это не худо. Береженого сам бог бережет.
   Я встал из-за стола.
   – Ты будешь говорить фамилию?
   – А ты что, вроде испугать меня хочешь? – насмешливо спросил рыжий и тоже встал. – Ну-ка, испугай! Я погляжу, как ты умеешь…
   Из соседней комнаты вышел Коля Соловьев. У него после операции в Золотой Пади разболелись зубы и чуть вспухла щека. Но он не уходил домой, потому что начальник хотел еще сегодня провести подробный разбор операции и всем велел остаться.
   – Ты чего, рыжий, шеперишься? – заговорил Коля тихим, домашним голосом. – Тебя, как путного, развязали, а ты шеперишься.
   – Он завидует своему атаману, – кивнул я на окна. – Торопится на тот свет, на Хрустяковское кладбище, поближе к богу…
   – Щенки! – обвел нас ненавидящим взором рыжий. – Платит вам казна жалованье, а вы ну в точности щенки!
   И, опять усевшись на стул, закрыл глаза: не желаю, мол, я не только разговаривать с вами, но и смотреть на вас не желаю.
   Венька Малышев заглянул в дежурку, спросил меня:
   – Начальник не звонил?
   – Нет еще.
   – Ты этих где размещаешь?
   – В восьмой.
   – Она пустая?
   – Пустая.
   Венька вошел в дежурку и сел недалеко от рыжего на лавку.
   – Ну что, кум, о чем вдруг опять заскучал, задумался?