Меня удивило, что в звероватом Лазаре Баукине все-таки есть человеческие чувства. Хотя почему человеческие? Звери тоже пекутся о детенышах. Лазарь поздно вспомнил о своих детях.
   – Только Савелий сейчас почитает Лазаря, – заключила свой рассказ Кланька и стала подтягивать за цепочку гирю на больших настенных часах в лакированном футляре. – Время-то, глядите, какое! Надо, пожалуй, ложиться…
   Мы легли с Венькой у печки на широкий, набитый шерстью тюфяк и укрылись одним тулупом.
   Я хотел шепотом спросить Веньку, кто же этот Савелий. Но не решился… Шептаться – это хуже всего.
   Мы молча лежали под тулупом и слушали, как в соседней комнате скрипит кровать, на которую укладывает свое роскошное, пышное тело возлюбленная «императора всея тайги» Кланька Звягина, терзаемая жгучей ревностью.
   А над нами на печке стонет и ворочается, тревожимый лютой злобой и недугами, бывший околоточный надзиратель, которого для чего-то велел сохранять неизвестный мне Савелий, чьим именем мы вошли в этот дом.
   Дом этот стоит на горе, но мне кажется в темноте, что мы лежим где-то на самом дне, может быть, на дне какой-то пропасти.
   Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени.
   Я не вижу, не слышу, но отчетливо представляю себе, как он ловит впотьмах плавающий в ушате ковшик, зачерпывает воду со льдом и жадно пьет, роняя капли на голую грудь.
   Я тоже страшно хочу пить. У меня все горит внутри от первачка и лука и еще от чего-то, что мы ели. Но я не решаюсь встать.
   Я слышу, как Венька вышел из сеней и прошел в ту комнату, где лежит Кланька. Кровать опять заскрипела.
   Это Кланька встала с кровати. Я вспомнил, как она сказала крестному: «Они пришли от Савелия по важному делу». Вот теперь Венька выкладывает ей это важное дело или то, что она должна посчитать важным.
   А может, он просто любезничает с ней. Может, он обнял ее сейчас, теплую, большую, душистую, и целует впотьмах. Пусть ее лучше Венька целует, чем какой-то бандит Воронцов. Ну что хорошего увидит в жизни эта Кланька, если она связывает себя с бандитами, уже связала? Ни за что увянет ее красота.
   Я хотел бы это все сказать Кланьке. Но я это никогда не скажу. Не все скажешь людям. И не во все они поверят. А может, ей что-то скажет Венька. И ему она поверит. Недаром же она сказала, что он походит на Костю Воронцова. Подумаешь, какая честь – походить на бандюгу!
   Нет, Венька не будет целоваться с Кланькой. Ни за что не будет. А вдруг?
   Я напрягаю слух, но не могу всего расслышать, о чем они говорят.
   До меня долетают только отдельные слова. Кланькины слова. Она говорит свистящим шепотом:
   – Ей-богу! Ну вот ей-богу, я клянусь! Вот перед образом. Я врать не буду!

 
   И опять через некоторое время те же самые слова. А что ей говорит Венька, я не могу расслышать. Но я все-таки вслушиваюсь, даже приподымаюсь на локте, и наконец до меня долетают удивляющие меня слова Веньки. Он говорит:
   – Ты запомни одно: мы сюда не приходили, и ты нас никогда не видела. Понятно?
   – Понятно, – шепчет она. И просит: – Ты только потише говори. Ведь дедушка, ты знаешь, какой дьявол!
   Венька еще что-то ей говорит, но я опять не слышу его слов. Я слышу только, как женщина снова повторяет свистящим жарким шепотом:
   – Понятно.
   Ей, должно быть, все понятно. А я ничего не понимаю. Мне только ясно, что Венька ей что-то приказывает. И очень строго.
   Нет, он ни за что не будет целоваться с нею. В этом я твердо уверен. За это я могу поручиться. Ну, а сам я стал бы целоваться с Кланькой, вот сейчас, впотьмах, вот в такую ночь, где-то на краю земли и, как я сперва подумал, на другой планете?
   И к стыду своему, я должен был признаться себе в ту тревожную ночь, что стал бы, если б к тому же она первая поцеловала меня.
   В оправдание себе, в оправдание слабости своей я подумал о том, что мне ведь в самом деле почему-то жалко Кланьку. Жалко, наверное, потому, что она такая красивая, молодая и связалась с бандитами. А я бы уговорил ее уйти отсюда. Я бы даже женился на ней, если б она захотела. Я увел бы ее от этого притаившегося на печке крестного. От всего увел бы. А иначе погибнет она. И красота ее погибнет.
   Жизнь повсеместно изменится, все вокруг похорошеет, будет замечательная жизнь. Будет полный социализм. А Кланьки не будет, если она связалась с бандитами. Хотя она ведь еще не такая испорченная. Ее еще можно бы исправить. Увести отсюда и исправить. А иначе она наверняка погибнет, как все бандиты.
   «Бандитизм в нашей стране не имеет перспективы. Он фаталистически идет к своей неизбежной гибели».
   Эту, как показалось мне в свое время, красивую фразу написал в одном очерке Яков Узелков. И мне запомнилась эта фраза. Я даже выписал ее себе в записную книжку. Вот я всегда смеюсь над Узелковым, а он все-таки может здорово написать. Интересно, как бы он описал вот эту ночь? Он, конечно, прибавил бы много лишнего. Получилось бы очень красиво, но…
   Я уснул, так и не додумав об Узелкове.
   Проснулся я от толчка. Мне приснилось, что я плыву без весел в лодке по Ангаре. Вдруг лодка наскочила на плоты. Меня захлестывает холодной волной… Вот сейчас я опрокинусь. Другого выхода у меня нет. Нет, есть другой выход.
   Я открываю глаза. За окнами все еще темно, но пурга утихла. На стене опять горит жестяная лампа. Передо мной стоит уже одетый Венька.
   – Ну, давай обувайся, и пошли.
   – А может, вы хоть молочка выпьете?
   Это спрашивает Кланька. И голос у нее виноватый, растерянный, не такой, как вчера.
   Она стоит у притолоки, уже причесанная, но серьги не поблескивают в ушах. Она не надела серьги. И не смотрится больше в зеркало, как вчера. Все время опускает глаза, взмахивая пушистыми ресницами. И от этого становится еще красивее, нежнее, что ли.
   – Молочка выпьем, – соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он проводил беседу.
   Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно опечаленная, смотрит на нас, подперев горячую, румяную щеку ладонью. Может, ей не хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и досадует, что вчера была так доверчива.
   Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет, побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет выпутаться.
   Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается:
   – Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе…
   Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие, но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим.
   Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим.



12


   Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса.
   – Серьезное дело можем сделать, – говорит Венька, когда мы входим в тихую, глухую просеку. – Дураками будем, если не повяжем этого липового императора со всей его шумливой артелью…
   Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий.
   – Да я еще сам не знаю, – смеется Венька. – Это какой-то серьезный зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька, ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал, что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это его знакомые…
   Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора, говорит:
   – Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое. Не оборвать бы нитку. Обдумать надо…
   Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю:
   – Ты доложишь начальнику, где мы были?
   – А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело еще не сделано. Сделаем – доложим…
   Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но под пухом этим твердый, скользкий пласт.
   После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На нас сыплется с деревьев обледеневший, искристый снег – кухта.
   Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают нас своим запахом. А снег все еще глубокий.
   – Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее, поглупее нас, – говорит, повернувшись ко мне, Венька. И прочерчивает лыжами по снегу широкий круг. – Смотришь – будто люди, а живут как медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. Только бы потуже набить брюхо хорошими харчами. И вся забота только о себе. При коммунизме так, однако, жить не будут…
   – А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме?
   – А я откуда знаю? Что я, лектор?
   И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед.
   Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный, плавный шаг, я спрашиваю:
   – А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с глупинкой?
   – Ну откуда я знаю, какая она? По-моему, она теперь сильно запуталась с этими делами. И уж скорее всего не выпутается.
   – А жалко, – говорю я.
   – Конечно, жалко, – соглашается Венька.
   И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в моих глазах. «Золотой паренек Венька, – думаю я, продвигаясь вслед за ним. – Умный, ловкий, отчаянный».
   – А Лазарь мечется, – как бы вспоминает он, опять замедляя бег. – У него сейчас сильно плохие дела, Воронцов велит ему пройти какое-то испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться…
   – Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, – говорю я.
   – При чем тут я? – почти сердито оглядывается на меня Венька. – Он сам не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда. Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще смотрит зверем. Не доверяет нам.
   – Но он все-таки решился, сообразил, навел нас на эту Кланьку.
   – Да не так уж сразу навел. В Шумилово-то мы не напрасно заходили. Он это понимает. Но главное не в этом. Главное, что он не хочет проходить испытание…
   – Почему ты считаешь?
   – Потому что потому – окончание на «у»! – смеется Венька. – Если бы он хотел проходить испытание, он вчера в лесу стукнул бы нас обоих. И Воронцов посчитал бы, что больше никаких испытаний ему не требуется. А он не только не стукнул, но показал нам дорогу. И точно показал. Это чего-нибудь стоит?
   – Конечно.
   – Но это еще не все, – говорит Венька и опять бежит впереди меня.
   Мы скорее, чем надеялись, доходим до Больших выселок, где вчера собирались ночевать. И идем дальше при свете хмурого утра.
   В Проказове нас встречает старший милиционер Семен Воробьев, сейчас оправдывающий свою фамилию. Зябко нахохлившийся, он походит на старого воробья, потрепанного непогодой. И новенькая, недавно выданная форма не нарушает этого сходства.
   – Сломался ваш аппарат со всеми крыльями, – сообщает он нам с оттенком ехидства. – Сломался, так его мать! Испортил всю коммерцию. Еще вчера сломался – в Пряхине.
   – Неплохо работает бандитский телеграф! – смеется Венька, когда мы отходим от Воробьева. – Значит, правильно нам Клавдия сказала про наши аэросани, что сломались. И все-таки телеграф этот бандитов не спасет. Нет, не спасет. Надо только осторожно тянуть нитку…
   Мы идем на лыжах в Пряхино.
   Начальник наш, невыспавшийся, сердитый, уже в который раз, наверное, принимается ругать механика около затихших, видимо навсегда затихших, аэросаней.
   А механик только кряхтит и пытается отвинчивать французским ключом какие-то гайки. Они никак не отвинчиваются. Кожаный его шлем и кожаное пальто, так восхитившие нас вчера и так украшавшие его, скинуты теперь и лежат на дне саней. В обыкновенной стеганке механик ничем не отличается от обыкновенного деревенского мужика.
   – Вам легко рассуждать! – наконец огрызается он, глядя в упор на нашего начальника. – А техника, – вы должны понять, – это темный лес. Ведь сани эти, нужно учитывать, не русские. Это трофейные, как я думаю, японские сани. А я, во-первых, не японский, а русский механик. Чистокровно русский. Микулов – фамилия…
   – Да какой ты русский? Нисколько ты не русский, – зло посмеивается начальник. – Русские механики берутся сейчас, если ты читаешь газеты, всю Россию до краев перестроить, а ты, я смотрю, уже столько возишься тут.
   – А вы сперва вот бандитов уничтожьте! – уже кричит механик. Уничтожьте сперва бандитов, а потом перестраивайте Россию. А то вот вы бандитов еще не можете уничтожить. А сейчас что получается. Вы вот сядете на подводы и уедете обратно в Дудари. А я по долгу службы тут обязан остаться, около этих японских, будь они прокляты, аэросаней. А ночью сюда подойдут бандиты и меня же зарежут. И зарежут из-за вашей же фантазии, что вы желали с таким форсом прокатиться на иностранном изобретении в такую даль…
   – И правильно сделают, если зарежут, – смеется начальник. – На что ты нужен, такой… пессимист?
   – А я вот брошу сейчас всю эту починку, и что хотите, то и делайте, угрожает механик. – Работаешь, себя не щадишь, и еще оскорбляют какими-то словами…
   – А что ж я тебе такого особенного сказал? – смущается и начальник. Что обидного-то? Это по-французски, если хочешь знать, означает всего-навсего очень нервный, невыдержанный, пугливый. Ну, ты такой и есть. Ты же сам говоришь, что опасаешься. Вот я и пошутил, что ты, выходит, пессимист…
   – Хорошенькие шутки! Ведь тут же действительно даже в дневное время народ режут. Что я, не знаю, что тут будет, если я один останусь?…
   – Да ты не бойся, не робей! – успокаивает механика уже подоспевший сюда старший милиционер Воробьев. – Ты же не один останешься. Я тоже тут побуду, пока под ваши сани подадут лошадей.
   – А толк-то какой? – не успокаивается механик. – При вас находится только вот этот револьвер – старинный смит-вессон. Вот если б при вас пулемет находился, вот тогда бы я сказал: да, это есть представитель власти. Есть чего бояться.
   – Какой бы я ни был, но я с тобой побуду, – незлобиво обещает Воробьев. И приседает на корточки у передка аэросаней, где механик все еще откручивает гайку. – Дай-ка я этот болт зажму клещами. Может, она тогда легче пойдет, эта гайка…
   Венька Малышев, еще, кажется, совсем недавно, в Дударях, помогавший механику налаживать эти аэросани, сейчас как будто и не интересуется вовсе ни механиком, ни санями. Венька, наверно, и не слышит даже, о чем это начальник снова разговаривает с механиком и на что опять обижается механик. Венька ходит один невдалеке у кромки леса, утаптывая рыхлый снег, покусывает соломинку и, похоже, о чем-то напряженно думает.
   Мы ждем подле аэросаней Колю Соловьева и еще трех наших сотрудников, которые ведут расследование в Мочаеве и Солотопах. Потом мы сядем на подводы и поедем в Игренево, где начальник предполагает провести оперативное совещание. А уж позднее, после совещания, двинемся обратно на Дудари.



13


   Из Дударей мы выехали морозной зимой, а возвращались в ростепель, в предвесеннюю распутицу, когда обыкновенные, деревенские сани-розвальни то ровно повизгивают железными полозьями, вдавливая мокрый снег, то вдруг заскрежещут-заскрежещут, наскочив на голый булыжник, вытаявший из-под снега.
   Всю жизнь – по сю пору – смена времен года наполняет меня не только радостью, но и неясной тревогой по поводу каких-то неоконченных дел, которые надо было закончить еще вчера, еще в начале зимы. И вот уже наступает весна, вот уже завтра стает весь снег, проклюнутся набухшие почки на деревьях, зазеленеет земля. А чего-то важного я так и не сделал: не отослал деньги матери, не дочитал каких-то книг, не отдал в починку сапоги, не осуществил серьезных замыслов.
   Хотя ясных замыслов еще не было у меня в ранней юности. Из-за этого я и сокрушался в ту пору. Мне казалось, что я живу как растет трава. Вокруг меня люди совершают что-то продуманное заранее, добиваются чего-то изо всех сил. А чего я добиваюсь?
   Я вот даже в Воеводском углу ничего толкового не сделал. Даже не попытался сделать. Я только ходил за Венькой, как свидетель или вроде его охраны. Но он и без охраны бы обошелся.
   Венька лежал рядом со мной в санях-розвальнях на соломе, прислонившись головой к валенкам возницы, стоявшего на коленях в передке саней и потряхивавшего вожжами над мохнатой лошаденкой.
   Потом у возницы, должно быть, затекли ноги. Он сел на перекладину, потревожив Веньку, и спросил:
   – А закурить у вас, товарищи комиссары, не найдется?
   – Не найдется, – сказал Венька.
   – Плохо, – вздохнул возница. – Плохие вы, стало быть, комиссары, коли у вас и табаку даже нету.
   – А еще чего, ты считаешь, у нас нету? – улыбнулся Венька.
   – А я больше с вас ничего не спрашиваю, – сказал возница. – Какое мое дело с вас спрашивать? Велели мне вас отвезти в город, я отвожу. Говорят: «Отвези комиссаров, кои тут жиганов искали». И другим мужикам дали такой приказ – отвезти. А коли не было бы приказа, мы бы сейчас дрова возили. Но наше дело такое – слушать, чего говорят. А вы что, жиганов-то разве не нашли?
   – Не нашли.
   – Ну где ж их, однако, найдешь! Ведь они, поди-ка, в лесу. А в лес-то, однако, и комиссарам страшно удаляться. Ладно еще, господь милостив, вас самих не затронули. А то могли бы и вы жизни решиться. А жизнь-то, она, поди-ка, каждому дорога. Особливо коли получаешь хорошее жалованье. И паек. Казенные харчи, они скусные…
   Возница явно смеялся над нами. Потом он стал рассказывать, как зверствуют бандиты. И опять спросил:
   – Значит, выходит, товарищи комиссары, вы, примерно, как на осмотр ездили? На осмотр населения? А Воронцова, стало быть, самого Константина, вам повидать не привелось?
   – Не привелось, – сказал Венька.
   – А ты сам-то, отец, видал ли Воронцова? – спросил я.
   – Где же, в каком месте я его повидаю? – нахмурился возница. – Мне ведь жалованье не выписывают, чтобы его ловить…
   – Ты нашему жалованью не завидуй, – уже начал сердиться я. – И харчами не кори. У вас в деревне харчей сейчас больше, чем в городе. Вы даже снабжаете…
   Я хотел сказать – бандитов. Но Венька взял меня за руку.
   – Давай, отец, условимся вот как, – предложил Венька вознице. – Я запишу твою фамилию и адрес, где ты живешь. Как поймаем Воронцова, я напишу тебе открытку. Приезжай поглядеть на него…
   – Надеетесь все-таки словить?
   – А как же? Иначе, правда, не стоило бы возить нас в рабочее время. Лучше уж возить, как ты говоришь, дрова…
   Венька разговаривал с возницей весело, по-мальчишески боевито. Но когда в Дударях мы пришли в баню и разделись, он словно постарел.
   Повязка его так прилипла к незажившему плечу, что мы ее, даже намочив горячей водой, с трудом отодрали. И плечо вспухло. А лицо у Веньки сделалось черным.
   Париться он не стал. Только слегка помылся, выстирал бинт, накинув на спину полотенце, подождал в предбаннике, пока я попарюсь и перевяжу ему плечо.
   – Попарься за двоих, – пошутил он. – Жалко, пропадает такой мировой пар.
   Из бани мы пошли искать Полякова, чтобы сделать перевязку по-настоящему. Но Полякова не было.
   По дороге мы узнали, что сегодня городское комсомольское собрание и на повестке дня очень важный вопрос.
   – Пойдем на собрание, – предложил Венька. – А потом опять поищем Полякова. Мне не хочется пропускать собрание. Интересно, ребят встретим…
   – Вот видишь, не надо было тебе ездить сейчас в Воеводский угол, сказал я, заметив, как Венька все время морщится.
   – Почему это не надо? – возмутился он. – Очень даже надо было. И очень хорошо, что съездили. Я кое-что зацепил…
   – А вдруг плечо опять раздурится? Может стать совсем худо.
   – Это ерунда. Поляков мне все наладит. У меня же хорошо заживлялось. Он сам говорил. И сейчас тут есть приезжий доктор Гинзбург. Если он только не уехал…
   – Теперь тебе, наверно, придется лечь в больницу.
   – Нет, я не лягу. Как вот просохнет земля, я опять поеду в Воеводский угол. Нам и сегодня не надо было всем сразу уезжать оттуда. Это мы немножко сплоховали.
   – Но это ж начальник так хотел, – сказал я. – Мы уж за это не отвечаем. Мало ли, что он…
   – Нет, отвечаем, – вдруг перебил меня Венька. – Мы за все отвечаем, что есть и что будет при нас. Мы же все-таки не дрова и не бревна…
   И так он это резко сказал, зажмурившись от боли в плече, что мне запомнились на всю жизнь и эти слова, и лицо его запомнилось при этих словах – какое-то особо выпуклое, напряженное, с глубокой складкой меж бровями.
   – А к этой Кланьке Звягиной ты опять зайдешь, если поедешь в Воеводский угол?
   – Опять зайду.
   – Значит, она тебя задела?
   – Задела.
   – А Юлька?
   – Что Юлька? – Он сердито посмотрел на меня, будто я его в чем-то упрекнул. Потом опять зажмурился. И немного погодя сказал: – Юлька это… я даже не знаю, как это объяснить… Одним словом, я такой девушки еще никогда не встречал. И, наверно, больше не встречу. Она даже снится мне. Я про нее почти все время думаю. Что бы ни случилось, а я все время думаю про нее. Будто она смотрит на меня. Нет, я, наверно, другой такой больше никогда не встречу.
   Это он впервые так откровенно сказал о Юльке, о том, что она интересует его. И сказал это с затруднением, может быть, потому, что у него сильно болело плечо.
   – Ну, – отчего-то смутился я, – как это можно заранее говорить? Ты с ней еще даже не познакомился. А вдруг она в разговоре окажется не такая…
   – Пусть. Мне это все равно. Для меня она заранее умнее всех. И меня умнее. Хотя я себя сильно умным не считаю. Я доверчивый очень. Но меня еще никто не обманывал, кому я доверял…
   – А эти бандиты тогда сбежали – Лазарь Баукин и другие? Ты же не знал, что они сбегут из бани. Ведь действительно ты не знал?
   Мы проходили среди голых и мокрых деревьев городского сада, что раскинулся над рекой. Лед уже набух, побурел. Вот еще неделя, другая – и он вздыбится, взорвется, загрохочет и медлительно поплывет далеко-далеко, в Ледовитый океан.
   Венька остановился над обрывом и стал пристально вглядываться в даль, где чернела тайга, а над нею повисли подсвеченные заходящим солнцем грязноватые облака. Где-то там, под этими облаками, мы и были сегодня. Там лежит в треугольнике меж гор и рек Воеводский угол.
   Я подумал, что Веньке не хочется отвечать на мой вопрос, что я затронул его слабое место. Чтобы выйти из неловкого положения, я сказал:
   – Ведь к человеку в душу не залезешь. Откуда можно узнать, что у человека на душе? И с Лазарем Баукиным тогда нехорошо получилось. Ты ему поверил… И все мы ему поверили. А он вдруг убежал. Но, может, он сейчас себя оправдает. Прокурор пока помалкивает…
   – Все это ерунда, – проговорил Венька и сделал такое движение, точно отталкивал от себя что-то крайне неприятное. – Лазарь Баукин мне не родня, и никаких обещаний не убегать он никому не давал. Была плохая охрана – он ушел. А в душу мы все равно обязаны залезать – в любую, если нас поставили на такую работу…
   И опять стал пристально вглядываться в даль, в сторону Воеводского угла, где притаились те, кого мы должны выследить, выловить и даже уничтожить.
   Мимо нас прошли Узелков и какой-то незнакомый нам сухощавый молодой человек в очках и в модной финской шапке с кожаным верхом и с барашковой опушкой. Они не заметили нас.
   – Надо идти на собрание, – оглянулся на них Венька.
   И мы пошли.
   В толстостенном помещении клуба имени Парижской коммуны, где недавно еще жили монашки, было сумрачно и тихо.
   Мы прошли по узенькой каменной лестнице на второй этаж, в буфет.
   Здесь сидели за столиком и пили лимонад Яков Узелков и тот незнакомый нам молодой человек, уже снявший финскую шапку.
   У молодого человека было детское, пухлое лицо в докторских очках, темные, гладко причесанные волосы и заметно хилые, покатые плечи, которые он все время как бы суживал, будто ему холодно. В зубах он держал тонкую трубку с длинным чубуком.
   – Познакомьтесь, ребята, – показал нам Узелков на своего собеседника. Это Борис Сумской. Вы о нем, наверно, слышали? А это, – представил он нас, – местные пинкертоны…
   За такие слова Узелкову в другое время сильно попало бы. Но сейчас мы не хотели ссориться с ним при постороннем человеке, при таком особенно, как Борис Сумской, о котором мы, конечно, слышали. Он часто писал в губернской газете фельетоны о попах и о религии, и было известно, что он работник губкома комсомола.
   – Пинкертоны! – посмотрел он на нас и тихонько засмеялся, будто перекатывая в горле горошину. Однако протянул нам руку и сказал: – Очень приятно.
   Обижаться было бы глупо с нашей стороны, тем более Борис Сумской, наверно, и не хотел нас обидеть. Просто ему показалось остроумным то, что сказал Узелков.
   – Борис, – кивнул на Сумского Узелков. – Борис Аркадьевич будет сейчас делать доклад о религиозном дурмане. А перед докладом по его инициативе будем разбирать дело некоего Егорова. Борис Аркадьевич придает этому делу особое значение…
   – Да, я считаю, это будет полезно для всей городской организации, вынул изо рта трубку Сумской. – Надо учить людей, вот именно, на конкретных примерах. А дело Егорова может послужить прекрасной иллюстрацией…