Страница:
говорила откуда-то из глубины запечья, вся перегнувшись туда с полка,
вытягиваясь и привставая на носки, отчего из сапог высовывались голые,
напряженно-угловатые икры в уродливых жгутах синих вен.
- Да и сарай такой... Вот Витькя, может, подладняет...
Да теперь что ж ладнять... дожжи пошли. А и то, слава те господи, со
свеклой управилися.
- Это хорошо,- отозвался я, имея в виду убранную свеклу.
- Да уж отмаялися. А то нешто благо по грязи-то убирать, кабы б дожжи.
Оно хочь и машины теперь, а всe одно работы много... Машина-то она слепая,
за ней тоже догляд нужон. А еще ж погрузить... Полтораста центнеров на
гектаре, а в колхозя их пятьсот... Бабе оно завсегда на чем живот порвать
сыщется...
Она спрыгнула с полка с пучком лучин и, положив разжижку на шесток,
принялась выгребать золу. Кочерга утробно гыркнула по кирпичам пода.
- А теперь и надо бы помочить,- говорила она за ловкой своей работой.-
Хлебушко по сухому сеялся. Ему и так, бедному, ничево... Все под бурак да
под конопли сыпють, а ему опять ни граммушки. Байки одни. Сердце изболелося,
на него глядючи. Взошел квелый да не охотный... Какой же он будет, коли уже
теперь такой... А ему ж еще под зиму итить.
О хлебе она говорила "он", "ему" - как о живом существе.
- Это плохо, если так,- поддакивал я, разглядывая большой брусковатый
фуганок, висевший на горничной переборке. Был он из какого-то темного, с
краспиной, дерева, и на его смуглых, лоснящихся боках проступали витиеватые,
узорчатые слои.
- Мужев струмент,- перехватила мой взгляд хозяйка, подпаливая
выложенный на поду дровяной колодчик.
- Хороший фуганок,- похвалил я.
- А и хороша-ай! - кивнула она, обрадованная похвалой.- Мастера
смотрели, тоже так говорили. Сказывают, лезги дюже хорошие. А мой дак когда
и брился лезгою. Уж так, бывало, правит, так правит... До того, чтоб газетку
состругивало... Ежели буковки снимает, а газетка цельная остается, не
прорезывается насквозь, тади бросает точить... А после того побриться любил.
Свежей-то лезгою. А мне дак и страшно делается, как он по лицу вострой
железкою. У нево весь струмент такой был ухоженный. Дюже любил, штоб все в
аккуратности было...
Печь разгоралась, сипели и потрескивали лозовые дровца, пузырились
обрубленные концы, роняли капли на жаркие угли, которые, допламенев, сами
собой распадались на одинаковые округлые кусочки, осыпая наставленные
чугунки. Дым, обволакивая поверху устье, розовым холстом
бежал навстречу и уже серым загибался в трубу. Хозяйка, по-прежнему в
телогрейке, лишь платок отбросив с маленькой головы на заплечья, проворно
шастала по кухне - то поскребет какую-то посудину, то ухватом поправит
чугунок, отодвинет подальше, если начинал закипать. Стены, потолок, ведра на
лавке, бутыли на подоконнике - все заиграло веселыми красноватыми отсветами,
и совсем славно запахло ракитовыми дровами. Я сидел поодаль, а и то
чувствовал на лице и на руках приятное тепло, пальто мое начала парить и
попахивать пареной и кислой материей.
- Это ж он сам делал,- кивнула она на посудный шкафчик справа от окна.
Я сначала не обратил на него внимания, но теперь из вежливости принялся
разглядывать. Стоял он в темном углу между окном и сенишной дверью и сам был
темен от времени. В его потускневшем лаке где-то глубоко и глухо тоже
плясало багровое пламя печи. Но я все же разглядел резьбу на дверцах -
трехпалые, похожие на клевер, листья и какие-то птицы с чешуйчатым
оперением. И пока рассматривал, женщина, опершись на ухват, с робкой
настороженностью ожидала, что скажу.
- Тонкая работа. Это что же за птицы?
-- А не знаю... Это он все выдумывал.
Женщина в раздумье поковыряла в печи ухватом.
- Он-то не здешний был, с Архангельску. А сюды на подряды приезжал, с
товарищами. Кому конюшню, кому что... По колхозам. Два лета так. Ну, мы с
ним и сошлись. Это ж он, как поженилися, скапчик-то сделал. Бывало, прибегит
с работы, повесит на дереве фонарь - дерево во дворе стояло, засохло - и все
пилит, стружит. Скапчик-то этот. И ночь уже, мошкара около фонаря
мельтешится, а он все стружит. А я ему: Коля, да что ж ты так-то: там
работаешь, дома работаешь, не к спеху бы. Жить будем, так все и поделаешь
потихоньку. Не слушается, все работает. А я и сама стою около, да и
засмотрюсь на ево. То одним рубанком досочку пробежит, то другим, яичко
положи - не шелохнется: так гладко да ладно. А ему все мало. А уж когда
сошьет вместе шипами да клеем, то и опять стружит. А опосля всего возьмет
этот-то вот большой да еще и им отгладит. Фуганок аж птицей посвистывает, а
стружка ну вот тонка, вот тонкусенька, чуть не светится. Я, бывало, наберу
ее, обдам кипятком, запарю, да потом цветы делаю. В луковый отвар, да
химический карандаш разведу - покрашу, ну как живые...
То ли от печки, а может быть, и от разговора она вся разрумянилась,
запылала худым темным лицом, и сквозь заветренность и не в пору ранние
морщины пробилось что-то далекое, девичье, какое-то стыдливо-радостное
смущение.
- А птиц-то он уж опосля наметил, да и вырезал. Стамесками да долотцами
разными. Уж дюже забывался он за работаю. Долбит, а в волосах стружки вот
как понапутляются. Волос у него весь вился, тоже как наструганный. И так у
него ладно все получалось. И травки и листочки всякие. А я гляжу теперь, и
все вспоминается, как мы с ним первый покос косили. Когда поженилися. И
птицы вот так тоже были. Сидит она на щавелиночке и ну свищет, ну свищет.
Коси около нее - не боится...
Она постояла, с тихой задумчивостью глядя на огонь, и я пытался
представить, какой была она в молодости.
- Все звал к себе туда. Сказывал, дома у них высокие, окна не достать,
леса - конца краю нет. Покосы вольные. Хотелось мне поехать посмотреть. Да
так и не собралась: то Нюркою, старшей дочерью, затяжелела, а тут и война
вот она... Загадывал хату перебрать, полы постелить. Дюже непривычно ему
было без полов. В кухню выходил, дак обувался, как во двор... Да так все и
осталось, как есть. Один скапчик-то этот только и успел сделать...
- Погиб, что ли?
- Да сразу-то не убило... На побывку опосля ранения приезжал... А уж
потом его, под самый конец... Вот все берегу,- кивнула она на фуганок.- От
самой войны. Просили продать - не продала. Стамески да коловоротья, мелочь
всякую - так Витьки порастаскал, позабельшил, не углядела. Бывало, ругаюсь:
Витя, сынок, да что ж ты делаешь, струмент растаскиваешь. Вырастешь - как
раз и сгодится. Работать пойдешь, как батька. Где тади возьмешь такой
струмент. Отец его по штучке собирал да копил... А уж и вырос Витькя, а не
заинтересовался етим. Оно если бы при отце, дак видел бы, как тот работает.
Может, и поимел интерес. А так, что ж, лежит мертвый струмент, сам он ничего
не покажет, не расскажет... Не привилось ему отцово. Так вот и висит на
стенке... И не нужен, а продать чегой-то не могу, чегой-то жалко...
Она отлучилась в сени, вернулась с полумиском картошки и, продолжая
рассказывать о муже и Витьке, о старшей дочери, что теперь замужем на Урале,
пристроилась было чистить картошку прямо на шестке. Я приподнялся, уступая
ей место у стола.
- Сидитя, сидитя,- запротивилась она.- А то лучше в горницу ступайте.
Молочка бы, дак своего нету... Да вы разденьтеся, я пальто просушу. Будет ай
нет самолет, а оно тем часом и провянет.
Видно, за то, что я поговорил с ней, послушал, ей хотелось чем-нибудь
уважить меня, и она просто-таки стащила с моих плеч мокрое пальто и
проводила в горницу.
Горенка была об два окна и с полом. В простенке старенький комод, на
середине - круглый стол под клетчатой скатертью. Ситцевые занавески в мелких
синих цветочках прятали кровать у глухой стенки. Оттуда доносилось глубокое
дыхание спящего, должно быть, Витьки. А она продолжала говорить мне через
перегородку:
- Это ж еще тади, как коров в закуп отбирали, дак с тех пор и нету...
Раз зашли: продавай да продавай, другой раз... Да и отдала, бог с ней, с
коровою. Не отдашь, дак потом и горя с кормами не оберешься. За каждым
пучком станут доглядать: где взяла. А теперь и сама отвыкла, ну ее. Да и
дети повыросли, сало вон есть. Станет Витькя жить да внуки пойдут, дак тади,
может, опять заведем.
- А вы в колхозе? - спросил я.
- В колхозя, ой и в колхозя...- сказала она, появляясь в дверях горницы
с ножом и полуочищенной картофелиной.- Правда, теперь многие по конторам
служат. То больнички, то базы... Много тут контор всяких. Консервный завод
вроде собираются строить. Дак на контору грамоти нужно... Так что в колхозя
мы... Да и куда ж теперь? Жисть прошла. Теперь уж одново надо держаться. Вот
и пенсию в колхозе стали начислять. Не знаю, как Витькя порешит... Чтой-то
молчит, ничего не говорит...
На кухне закипело, и она, убежав, загромыхала сковородной крышкой,
продолжая говорить о Витьке. Видно, ее очень беспокоило, останется сын дома
или уедет, как уезжают многие, вернувшиеся из армии.
Я подсел к окну, выходившему на улицу, в палисадник. За мокрыми кустами
смородины, сохранившими кое-какие листья, проглядывался крутогорый выгон,
под которым, в самом низу, чернел колодезный журавль, а дальше серой
туманной шубой простирались камыши. К колодцу не спеша, с коромыслом и
ведрами, спускалась какая-то молодуха. Несмотря, на ненастье, она была
раздета, в одном только полушалке, наброшенном поверх безрукавого красного
платья, и, лениво сходя, играя крутыми бедрами на скользком глинистом
спуске, она озиралась направо-налево, оглядывая пустынную улицу. Посматривая
на окно, у которого я сидел, она не спеша привязала цепь к дужке, не спеша
опустила ведро, зачерпнула, перелила в другое, зачерпнула еще раз и, все так
же, не торопясь, посматривая на окно, прошла косой тропкой в гору, к
соседним домам.
- ...Жить будет, дак и новую крышу справим,- продолжала говорить из
кухни хозяйка.- Хотела в том году картошки на крышу продать, да ящур не дал,
не пускали с картошкою. А нынешним какой-то жук, говорят, напал.
- Колорадский, что ли?
- Шут его знает. Тоже не пущают. Я уж и картошку на палочку натыкала -
нет, никаких делов.
- Это зачем же на палочку?
- А так теперь делают. Знак для проезжих шоферов. На палочку наткнут и
перед домом тею палочку поставят. А шофера уже знают, что в этом дворе есть
продажная картошка.
В горницу неожиданно залетел поросенок. Стукотя по полу копытцами, едва
не упав на повороте, он обежал вокруг стола и остановился как вкопанный
перед моими ногами. Глаза голубые, смышленые, хитрые, сквозь белую шерстку
проглядывало чистое, младенчески-розовое тельце. Я поднял носок ботинка и
пошевелил им перед настороженной мордочкой. Поросенок гукнул животом,
отскочил и, мотнув скуластым рыльцем, умчался в кухню.
- Иди лопай, лядущий,- заговорила с ним хозяйка.- Вынашивается,
скачет...
Послышалось торопливое чавканье и похрюкивание.
- Покопай, покопай мне. А тo в закутку запру, дак тади не больно будешь
привередничать, все подберешь на холоди.
В окно смотреть наскучило, и я прошелся по горнице, разглядывая
картинки и фотографии. В большой раме, узорчато выпиленной из фанеры, да еще
и подпаленной какими-то зигзагами, висело стекло, с обратной стороны
которого по синему фону цветной фольгой были выложены три женские фигуры с
наивными кукольными и в то же время порочными физиономиями. Под ними
золотилась надпись: "Вера, Надежда, Любовь". У "Надежды", восседавшей в
центре, были огненные кудри и синие глаза с лучеподобными ресницами. У
"Веры" и "Любови" - смоляные косы, переброшенные на грудь, и черные жгучие
очи, но почему-то без ресниц. Произведение это было еще ново и, должно быть
покупалось, как и оклеивалась свежими обоями сама горница, к Витькиному
возвращению. Мне представлялось, как в радостном удивлении остановилась
покупательница перед базарным китайцем, выставившим на прилавке пеструю и
броскую мишуру, и как не могла отойти, стояла, смотрела и все-таки взяла. А
потом везла домой, в автобусе, тихо радуясь и ревностно оберегая свою
покупку, чтоб не раздавили в автобусной толчее. Был в этой покупке и свой
особый резон, поскольку, кроме праздничной яркости, коей всегда недостает в
крестьянском дому, несла она во вдовье жилище еще и нечто символическое,
долженствовавшее провозгласить извечные чаяния: чтобы в доме обрелись и Вера
во что-то, и Надежда на что-то, и Любовь, без чего жить человеку немыслимо.
- У нас кто картошку в Донбас свез - все с крышами железными,- между
тем говорила она, возясь с поросенком.- А так, где ж его возьмешь,
железо-то...
- Да, с железом трудновато,- отозвался я.
На комоде были разложены явно Витькины вещи. На подставке, изогнутой
буквой "С", возвышалась черная пластмассовая подводная лодка, грозная своим
стремительным видом даже в миниатюре. Небрежно валялись белые офицерские
перчатки, которые самому Витьке в его звании не полагались. Рядом стояла
голубая "Спидола" и граненый флакон с оранжевой грушей пульверизатора. Из-за
решетки "Спидолы" торчала фотокарточка, ажурно обрезанная по краям:
хорошенький смеющийся чертенок-девчонка в короткой стрижке, растрепанной
свежим ветром, в белом платьице и с босоножками в руке. Она стояла в накате
волны, захлестнувшей пляжную гальку, а позади бурунилось и взмелькивало
барашками бескрайнее море, и было оно не злобное, а только ветреное и
солнечное. От этих вещей - подводной лодки, транзистора, фотографии веселой
приморской девчонки, от снежно-белых перчаток и даже от пузырька с резиновой
грушей, который был пуст, но все еще источал тонкий праздничный аромат
недавнего одеколона,- веяло иной, не здешней жизнью. Все это напоминало о
далеких морских походах, свежих соленых ветрах, матросских вахтах, беспечных
увольнительных на берег, когда перед тем в тесном и шумном кубрике
старательно утюжились клеши, драились бороды и ботинки, одеколонились чубы и
ленты бескозырок...
- Где служил-то парень? - спросил я через перегородку.
- А на Черном море. Сказывает, дюжо красиво там. Целую сетку апельсинов
привез...
- Повидал свет, стало быть.
- Да поглядел... В прошлом годи далеко плавали... Уж и забыла, в какую
страну... Одну-то помню - Болгария. Это что все помидоры оттудова продают...
А ту - вот запамятовала, какая это земля. Снегу, говорит, совсем не бывает.
Дак, говорит, пальмы, как у нас ракиты, по улицам растут... Возили их
кудай-то, где ихние цари лежат. Сказывает, по три тыщи лет уже в гробах, а
все, как есть, цело...
- Наверно, в Египте был? - подсказал я.
- Ага, во-во... Там, там... Говорит, будто и бабы и мужики в платьях
ходют...- рассмеялась она.- Дак, а что ж, ежели такая жара... Повидал всево.
Теперь, слава богу, дома... А то боялась, в Етнам пошлют или еще куда... Да
скоро сахар начнут давать. За свеклу. Малому костюм надо справить,- быстро
переключилась она с Египта и Вьетнама на свои житейские заботы - вот уж
верно: пока баба с печи летит, семьдесят семь дум передумает.- Когдай-то он
себе заработает, одно флотское на ем... За четыре-то года, поди, надоела
казенная одежа...
- Зато девчатам нравится,- пошутил я, все еще стоя перед комодом.
- Да чтой-то не больно, гляжу я, с девчатами,- живо отозвалась она, и
была заметна в ее голосе озабоченность и даже недовольство.- Третью неделю,
как приехал, а - дома и дома... Все свое радиво крутит, балаболку-то эту...
Правда, вчора ходил кудай-то... Аж утром пришел... Выпивши...
"Наверно, трудно было оторвать от себя такую..." - еще раз полюбовался
я фотографией на "Спидоле".
- ...Он по радиву там служил. У ево это еще с мальства. Все, бывало,
проволоки мотает и мотает... Теперь и не знаю, какую ему работу дадут тут...
Тоже горюшко... Говорила, учись по отцову-то делу, уж на что лучше, каждому
нужон...
- Это тоже нужная специальность.
- Да есть тут при районе радиво, дак туда бы...
- Радиоузел?
- А не знаю... Кино объявляют, да так чево... Посылала спросить, дак,
говорит, нету таких местов, монтером только по столбам лазить... А и по
столбам что ж, ежели платют. Зато дома. И обстиран и обшит. Да и самой
веселее. А то все одна и одна. В фэзэво учился - одна, да в армии четыре
годочка... И старшая дочь пять лет как из дому. Жисть прошла - одна, как
палец.
- Я бы им и койку свою с периною отдала,- сказала она, пораздумав, имея
в виду, должно быть, будущую невестку.- Живите. А мне теперь и на печке
хорошо, таковская...
В сенях опять всполошилась курица, зашаркали ногами, послышались
голоса.
- Ой, ктой-то еще идет,- хозяйка толкнула дверь навстречу.
- Можно к вам? - донеслось из глубины сеней.
- Заходитя, заходитя,- с готовностью отозвалась хозяйка, отступая от
двери.
Мне было видно из горницы, как неуклюже протиснулись в кухню сначала
женщина в васильковом плаще, державшая впереди себя одноручную корзину, а за
нею и бабка, закутанная шалью,- те самые, что вместе со мной дожидались
самолета. Пока они входили, до меня докатились волны холодного воздуха и
запах сырой одежды.
- Здрасьте вам,- устало, расслабленным голосом поздоровалась женщина в
плаще.- Да зашли на дымок. Связались с этим самолетом, сами не рады.
Попутной давно бы уехали.
- Да и машины нынче небось не вот-то ходят,- тотчас сочувственно
подхватила разговор хозяйка.- А у нас уже есть один человек, тоже
дожидается... Да вы проходитя, проходитя, обогревайтеся, сейчас лавку
ослобоню.
Звякнули ведра: хозяйка переставила их на пол.
- Гляжу я, что-то вродя знакомые будетя,- говорила она живо.- А где
видела - не упомню.
- Да здешние мы.- Женщина достала из кармана плаща вчетверо заутюженный
носовой платок, развернула его и принялась вытирать крупное и влажное лицо,
помалиневевшее от уличного ненастья.- Цукановы мы, может, слыхали...
Наливайки по-уличному,- добавила она.
- Ну-те, ну-те...- задумалась хозяйка.- Это что возля сельпа?
- Ага, ага... Домик ошалеванный.
- Теперь признаю... Старичок еще у вас хроменький.
- Да старичка-то уже нету. Год как помер.
- Ай-я-я... Скажи на милость...- вежливо сокрушалась хозяйка.- Царство
ему небесное. Или болел чем?
- И не болел, в голову что-то вступило. В одну минуту прибрался.
- Ай-я-я... Да вы садитеся. Да корзину-то поставьтя, чего ж ее держать,
надержались небось... Узе-е! - прикрикнула она на поросенка.- Куды
принюхиваешься, демоненок, не про тебя положено.
- Хорошенький кабанчик,- похвалила гостья.- Тьфу, тьфу - не сглазить.
- Да завела, пока того есть будем,- сразу озаботилась хозяйка.- А и
морока в зиму заводить.
- И не говорите,- понимающе согласилась Наливайка-младшая. Теперь она с
бабкой сидела на лавке и не была видна мне из горницы.- Ни травиночки, ни
крапивочки, знай вари. Да и выпустить некуда.
- Ой и правда! А и без него нельзя.
- Нельзя-я! - убежденно протянула Наливайка-младшая.
- Да все собираюсь позвать слегчить, пока маленький. Я кабанчиков
чтой-то больше люблю.
Женщины, едва познакомившись, повели беседу с тем доброжелательным и
чутким вниманием друг к другу, которое и теперь еще кое-где водится по
укромным заповедным деревням.
- Свинка хуже,- продолжала поддерживать разговор хозяйка.- Свинка в
тело войдет - дай гулять, не жрет, с боков спадает.
- Дак и огулять, вот тебе и выгода,- возразила Наливайка-младшая.
- Ну ее... Натерпелась я раз, дак и зареклась маток заводить,-
отмахнулась хозяйка.- Вот так-то годов пять назад усходилась свинья, ревет,
закуту роет... Дай, думаю, огуляю. Поросятки как раз в цене были... Ну-те...
Побегла я в правление. А мне: не могем. Да как же так? А очень, говорят,
просто: свинья частная, а хряк колхозный. Не могем дозволить. Да что ж,
говорю, с ним сдеется, с хряком-то? Али моей свинье тоже заявление в колхоз
подавать?
Женщины рассмеялись. Рассмеялся про себя и я.
- Ой лихо мое! - оживилась хозяйка.- Побегла я в Кудиново, там, может,
думаю, договорюсь... И там от ворот поворот.
- Да пол-литра взять бы,- смеялась Наливайка-младшая.
- Брала я. Как же теперь без пол-литры. Брала. А и магарыч не помог.
Нельзя, и все тут. Строгое указание, говорит, такое дадено.
- А и правда, было тогда,- смешливым голосом подтвердила
Наливайка-младшая.- Скот води, да в оба гляди, чтоб не заедаться.
- Свинье не до поросят, коли заживо палят,- вставляла бабка. Говорила
она редко и всякий раз со строгостью, но женщины рассмеялись ее словам, и
хозяйка продолжала вовсе весело:
- И смех и грех... Да уж со свояком уложили ее в телегу, морду веревкой
обвязали, да тишком, огородами свезли ее в Малаховку, да там и окрутили по
знакомству. Да и то сторож за воротами хвермы стоял, караулил, как бы кто не
нагрянул. А я-то сама сижу в сторожке, жду, пока свадьба-то кончится, а сама
как на угольях: вот набегут, вот прихватят. Чего доброго, свинью отберут.-
Хозяйка машинально ковырнула в печи ухватом.- А теперь и разрешили,
пожалуйста, да не хочу. Благо ее вести на ферму-то. Далеко... Ну ее,
кабанчик спокойнее.
- А зачем вести? - сказала Наливайка-младшая.- Вести и не надо. Теперь
на дому можно. Аким Ваныча позвать, он все и поделает.
- Да как же это он сам? - стыдливо рассмеялась хозяйка.
- У него все есть для этого. В чемоданчике носит.
- Ой, да что ж это мы про такое! - спохватилась хозяйка.- Человек у
меня в горнице. Вот послушает-то...
Женщины поутихли, хозяйка зачем-то сходила в сени, вернулась и уже
потом, поостыв и опять взяв уважительный тон, сказала:
- А вы, стало быть, дочка с мамашею. Гляжу, дюже похожие.
- Ага, с мамашею,- томно, прочувственно вздохнула Наливайка-младшая.-
Да надумали съездить к Ване. К брату моему меньшенькому. Ваня-то наш теперь
в городе живет. Пусть мама побудет, пока ноги ходят. Квартира у него
хорошая, детей пока нет... Дак и пусть поживет до весны, до огородов.
- А я к своей никак не соберусь. К дочке-то, к дочке... Тоже в городя,
да больно далеко, аж на Урали.
- А наш тут, в области. Как отслужил действительную, побыл дома,
поглядел и уехал. Не хочу и не хочу тут...
- Молчите... Не живут теперь молодые в семьях,- горестно подтвердила
хозяйка.- Едут и едут, лишь бы со двора долой. Моя тоже: вербовка была на
целину, заегозила: поеду и поеду. Подружки сговорилися, ну и она туды... Ни
в какую. Чего, говорит, я тут сидеть буду. Молодость, говорит, моя
проходит... Ну проводила. Платье ей в дорогу справила, кофточку шерстяную в
городе на базаре по-дорогому взяла, туфли несделанные положила... Из
последнего собрала. Поехала. За Волгу кудай-то... А потом пишет в письме:
чемоданчик украли.
- Да как же это? - ужаснулась Наливайка-младшая.
- А шут ее знает. Дура-то не пуженая. Это они с матерью широкие, нос
драть... Я так и охнулась: последние тряпьишки!
- Да чего там говорить...
- А тут к весне прикатила ее подружка, здрасьте вам, отец-мать,
радуйтесь; пуговки на пальте не застегаются... Нацелинничалась... Ой, лихо
мое! Это ж она про ихний барак и порассказала. Ухажеры со всего степу около
того бараку.
- Да уж известное дело...
- Правда, говорит, которые самостоятельные, с понятией, дак те и замуж
потом берут, погулямши. И домик им дают отдельный. Да как же, ничего не
видимши, узнаешь, который с понятией, а который с безобразией на уме.
- Нету, нету у молодых строгости, - поддакивала Наливайка-младшая.
- Ой и натерпелася я с этой целиной! Да опосля, слава те господи,
человек попался, забрал ее из того бараку. Работали у них приезжие, колодцы
били, да один и присватался.
- Так, так...
- На Урал к себе забрал. Хоть и татарин, а, пишет, ничего, смирный,
уважительный. Двое детишек уже. Обошлося, камень с души,,.. А теперь вот
Витькя, не знаю... Пишет ему одна, смущает малого... Глядишь, тоже завеется.
- И-и, да и пусть еде-е-ет! - нараспев высказалась Наливайка-младшая.-
Малый - не девка... Вон Ваня наш... Что ж, говорит, я тут буду. И пять лет
пройдет - Ванька, и десять - все Ванька. Деревня она и есть деревня. В одном
званьи... И верно, уехал, дак и живет теперь. До помощника мастера дошел.
Образованную взял... Одеты-обуты, этим летом вдвоих на курорт ездили,
карточки прислал.
Помолчали, задумались. Потом хозяйка спросила:
- И не боитесь самолетом лететь?
- Да и лучше, чем автобусом. С маминым ли здоровьем полдня по
колдобинам трястись. Шестьдесят восемь годочков ведь. Самолетом спокойнее.
- А я - убей, не сяду,- с веселым испугом воскликнула хозяйка, как-то
легко переключаясь от озабоченности на шутку.- Да как же это лететь - кругом
пусто? Лучше пешки добегу.
И опять неожиданно, как тогда, на аэродроме, в корзине гаркнул гусь, да
так оглушительно, так звонко, что эхо отозвалось в пустых ведрах. Поросенок
всхрюкнул и примчался ко мне в горницу с ощетиненным загривком.
От гусиного вскрика на кровати заворочался Витька,
потянулся, высунул из-за полога ногу в полосатом носке.
- От скаженный,- обругала гуся Наливайка-младшая.- Да везем Ване, к
Октябрьским. Хотела зарезать, а мама: не улежит до праздников. Говорит,
давай живого свезем. У них там гараж есть, в гараже пока побудет.
Гусь забил крепкими крыльями по ивовым стенкам и еще раз кегекнул, на
этот раз надломленно и безнадежно.
- Стомился, бедный,- пожалела хозяйка.- Пущай походит, промнется.
- Это ж надо корзину расшивать,- заколебалась Наливайка-младшая.- А
вдруг самолет?
- Да долго ли обратно запихнуть. Я ему зернеца сыпану.
- Обойдется не гулямши,- строго определила судьбу гуся бабка, и женщины
перешли судачить на другую тему.
Витька окончательно проснулся, отвернул полог, выглянул в горницу. Был
он еще по-южному смугл, черные вихры неприбранными завитками клубились над
крепким скуластым лицом. Заспанно сощурясь, он посмотрел на серое окно, на
меня и, нe поздоровавшись, потянулся полосатой тельняшечной рукой к брюкам
на стуле, за папиросами. Он курил, мял зубами папироску и, глядя куда-то
вытягиваясь и привставая на носки, отчего из сапог высовывались голые,
напряженно-угловатые икры в уродливых жгутах синих вен.
- Да и сарай такой... Вот Витькя, может, подладняет...
Да теперь что ж ладнять... дожжи пошли. А и то, слава те господи, со
свеклой управилися.
- Это хорошо,- отозвался я, имея в виду убранную свеклу.
- Да уж отмаялися. А то нешто благо по грязи-то убирать, кабы б дожжи.
Оно хочь и машины теперь, а всe одно работы много... Машина-то она слепая,
за ней тоже догляд нужон. А еще ж погрузить... Полтораста центнеров на
гектаре, а в колхозя их пятьсот... Бабе оно завсегда на чем живот порвать
сыщется...
Она спрыгнула с полка с пучком лучин и, положив разжижку на шесток,
принялась выгребать золу. Кочерга утробно гыркнула по кирпичам пода.
- А теперь и надо бы помочить,- говорила она за ловкой своей работой.-
Хлебушко по сухому сеялся. Ему и так, бедному, ничево... Все под бурак да
под конопли сыпють, а ему опять ни граммушки. Байки одни. Сердце изболелося,
на него глядючи. Взошел квелый да не охотный... Какой же он будет, коли уже
теперь такой... А ему ж еще под зиму итить.
О хлебе она говорила "он", "ему" - как о живом существе.
- Это плохо, если так,- поддакивал я, разглядывая большой брусковатый
фуганок, висевший на горничной переборке. Был он из какого-то темного, с
краспиной, дерева, и на его смуглых, лоснящихся боках проступали витиеватые,
узорчатые слои.
- Мужев струмент,- перехватила мой взгляд хозяйка, подпаливая
выложенный на поду дровяной колодчик.
- Хороший фуганок,- похвалил я.
- А и хороша-ай! - кивнула она, обрадованная похвалой.- Мастера
смотрели, тоже так говорили. Сказывают, лезги дюже хорошие. А мой дак когда
и брился лезгою. Уж так, бывало, правит, так правит... До того, чтоб газетку
состругивало... Ежели буковки снимает, а газетка цельная остается, не
прорезывается насквозь, тади бросает точить... А после того побриться любил.
Свежей-то лезгою. А мне дак и страшно делается, как он по лицу вострой
железкою. У нево весь струмент такой был ухоженный. Дюже любил, штоб все в
аккуратности было...
Печь разгоралась, сипели и потрескивали лозовые дровца, пузырились
обрубленные концы, роняли капли на жаркие угли, которые, допламенев, сами
собой распадались на одинаковые округлые кусочки, осыпая наставленные
чугунки. Дым, обволакивая поверху устье, розовым холстом
бежал навстречу и уже серым загибался в трубу. Хозяйка, по-прежнему в
телогрейке, лишь платок отбросив с маленькой головы на заплечья, проворно
шастала по кухне - то поскребет какую-то посудину, то ухватом поправит
чугунок, отодвинет подальше, если начинал закипать. Стены, потолок, ведра на
лавке, бутыли на подоконнике - все заиграло веселыми красноватыми отсветами,
и совсем славно запахло ракитовыми дровами. Я сидел поодаль, а и то
чувствовал на лице и на руках приятное тепло, пальто мое начала парить и
попахивать пареной и кислой материей.
- Это ж он сам делал,- кивнула она на посудный шкафчик справа от окна.
Я сначала не обратил на него внимания, но теперь из вежливости принялся
разглядывать. Стоял он в темном углу между окном и сенишной дверью и сам был
темен от времени. В его потускневшем лаке где-то глубоко и глухо тоже
плясало багровое пламя печи. Но я все же разглядел резьбу на дверцах -
трехпалые, похожие на клевер, листья и какие-то птицы с чешуйчатым
оперением. И пока рассматривал, женщина, опершись на ухват, с робкой
настороженностью ожидала, что скажу.
- Тонкая работа. Это что же за птицы?
-- А не знаю... Это он все выдумывал.
Женщина в раздумье поковыряла в печи ухватом.
- Он-то не здешний был, с Архангельску. А сюды на подряды приезжал, с
товарищами. Кому конюшню, кому что... По колхозам. Два лета так. Ну, мы с
ним и сошлись. Это ж он, как поженилися, скапчик-то сделал. Бывало, прибегит
с работы, повесит на дереве фонарь - дерево во дворе стояло, засохло - и все
пилит, стружит. Скапчик-то этот. И ночь уже, мошкара около фонаря
мельтешится, а он все стружит. А я ему: Коля, да что ж ты так-то: там
работаешь, дома работаешь, не к спеху бы. Жить будем, так все и поделаешь
потихоньку. Не слушается, все работает. А я и сама стою около, да и
засмотрюсь на ево. То одним рубанком досочку пробежит, то другим, яичко
положи - не шелохнется: так гладко да ладно. А ему все мало. А уж когда
сошьет вместе шипами да клеем, то и опять стружит. А опосля всего возьмет
этот-то вот большой да еще и им отгладит. Фуганок аж птицей посвистывает, а
стружка ну вот тонка, вот тонкусенька, чуть не светится. Я, бывало, наберу
ее, обдам кипятком, запарю, да потом цветы делаю. В луковый отвар, да
химический карандаш разведу - покрашу, ну как живые...
То ли от печки, а может быть, и от разговора она вся разрумянилась,
запылала худым темным лицом, и сквозь заветренность и не в пору ранние
морщины пробилось что-то далекое, девичье, какое-то стыдливо-радостное
смущение.
- А птиц-то он уж опосля наметил, да и вырезал. Стамесками да долотцами
разными. Уж дюже забывался он за работаю. Долбит, а в волосах стружки вот
как понапутляются. Волос у него весь вился, тоже как наструганный. И так у
него ладно все получалось. И травки и листочки всякие. А я гляжу теперь, и
все вспоминается, как мы с ним первый покос косили. Когда поженилися. И
птицы вот так тоже были. Сидит она на щавелиночке и ну свищет, ну свищет.
Коси около нее - не боится...
Она постояла, с тихой задумчивостью глядя на огонь, и я пытался
представить, какой была она в молодости.
- Все звал к себе туда. Сказывал, дома у них высокие, окна не достать,
леса - конца краю нет. Покосы вольные. Хотелось мне поехать посмотреть. Да
так и не собралась: то Нюркою, старшей дочерью, затяжелела, а тут и война
вот она... Загадывал хату перебрать, полы постелить. Дюже непривычно ему
было без полов. В кухню выходил, дак обувался, как во двор... Да так все и
осталось, как есть. Один скапчик-то этот только и успел сделать...
- Погиб, что ли?
- Да сразу-то не убило... На побывку опосля ранения приезжал... А уж
потом его, под самый конец... Вот все берегу,- кивнула она на фуганок.- От
самой войны. Просили продать - не продала. Стамески да коловоротья, мелочь
всякую - так Витьки порастаскал, позабельшил, не углядела. Бывало, ругаюсь:
Витя, сынок, да что ж ты делаешь, струмент растаскиваешь. Вырастешь - как
раз и сгодится. Работать пойдешь, как батька. Где тади возьмешь такой
струмент. Отец его по штучке собирал да копил... А уж и вырос Витькя, а не
заинтересовался етим. Оно если бы при отце, дак видел бы, как тот работает.
Может, и поимел интерес. А так, что ж, лежит мертвый струмент, сам он ничего
не покажет, не расскажет... Не привилось ему отцово. Так вот и висит на
стенке... И не нужен, а продать чегой-то не могу, чегой-то жалко...
Она отлучилась в сени, вернулась с полумиском картошки и, продолжая
рассказывать о муже и Витьке, о старшей дочери, что теперь замужем на Урале,
пристроилась было чистить картошку прямо на шестке. Я приподнялся, уступая
ей место у стола.
- Сидитя, сидитя,- запротивилась она.- А то лучше в горницу ступайте.
Молочка бы, дак своего нету... Да вы разденьтеся, я пальто просушу. Будет ай
нет самолет, а оно тем часом и провянет.
Видно, за то, что я поговорил с ней, послушал, ей хотелось чем-нибудь
уважить меня, и она просто-таки стащила с моих плеч мокрое пальто и
проводила в горницу.
Горенка была об два окна и с полом. В простенке старенький комод, на
середине - круглый стол под клетчатой скатертью. Ситцевые занавески в мелких
синих цветочках прятали кровать у глухой стенки. Оттуда доносилось глубокое
дыхание спящего, должно быть, Витьки. А она продолжала говорить мне через
перегородку:
- Это ж еще тади, как коров в закуп отбирали, дак с тех пор и нету...
Раз зашли: продавай да продавай, другой раз... Да и отдала, бог с ней, с
коровою. Не отдашь, дак потом и горя с кормами не оберешься. За каждым
пучком станут доглядать: где взяла. А теперь и сама отвыкла, ну ее. Да и
дети повыросли, сало вон есть. Станет Витькя жить да внуки пойдут, дак тади,
может, опять заведем.
- А вы в колхозе? - спросил я.
- В колхозя, ой и в колхозя...- сказала она, появляясь в дверях горницы
с ножом и полуочищенной картофелиной.- Правда, теперь многие по конторам
служат. То больнички, то базы... Много тут контор всяких. Консервный завод
вроде собираются строить. Дак на контору грамоти нужно... Так что в колхозя
мы... Да и куда ж теперь? Жисть прошла. Теперь уж одново надо держаться. Вот
и пенсию в колхозе стали начислять. Не знаю, как Витькя порешит... Чтой-то
молчит, ничего не говорит...
На кухне закипело, и она, убежав, загромыхала сковородной крышкой,
продолжая говорить о Витьке. Видно, ее очень беспокоило, останется сын дома
или уедет, как уезжают многие, вернувшиеся из армии.
Я подсел к окну, выходившему на улицу, в палисадник. За мокрыми кустами
смородины, сохранившими кое-какие листья, проглядывался крутогорый выгон,
под которым, в самом низу, чернел колодезный журавль, а дальше серой
туманной шубой простирались камыши. К колодцу не спеша, с коромыслом и
ведрами, спускалась какая-то молодуха. Несмотря, на ненастье, она была
раздета, в одном только полушалке, наброшенном поверх безрукавого красного
платья, и, лениво сходя, играя крутыми бедрами на скользком глинистом
спуске, она озиралась направо-налево, оглядывая пустынную улицу. Посматривая
на окно, у которого я сидел, она не спеша привязала цепь к дужке, не спеша
опустила ведро, зачерпнула, перелила в другое, зачерпнула еще раз и, все так
же, не торопясь, посматривая на окно, прошла косой тропкой в гору, к
соседним домам.
- ...Жить будет, дак и новую крышу справим,- продолжала говорить из
кухни хозяйка.- Хотела в том году картошки на крышу продать, да ящур не дал,
не пускали с картошкою. А нынешним какой-то жук, говорят, напал.
- Колорадский, что ли?
- Шут его знает. Тоже не пущают. Я уж и картошку на палочку натыкала -
нет, никаких делов.
- Это зачем же на палочку?
- А так теперь делают. Знак для проезжих шоферов. На палочку наткнут и
перед домом тею палочку поставят. А шофера уже знают, что в этом дворе есть
продажная картошка.
В горницу неожиданно залетел поросенок. Стукотя по полу копытцами, едва
не упав на повороте, он обежал вокруг стола и остановился как вкопанный
перед моими ногами. Глаза голубые, смышленые, хитрые, сквозь белую шерстку
проглядывало чистое, младенчески-розовое тельце. Я поднял носок ботинка и
пошевелил им перед настороженной мордочкой. Поросенок гукнул животом,
отскочил и, мотнув скуластым рыльцем, умчался в кухню.
- Иди лопай, лядущий,- заговорила с ним хозяйка.- Вынашивается,
скачет...
Послышалось торопливое чавканье и похрюкивание.
- Покопай, покопай мне. А тo в закутку запру, дак тади не больно будешь
привередничать, все подберешь на холоди.
В окно смотреть наскучило, и я прошелся по горнице, разглядывая
картинки и фотографии. В большой раме, узорчато выпиленной из фанеры, да еще
и подпаленной какими-то зигзагами, висело стекло, с обратной стороны
которого по синему фону цветной фольгой были выложены три женские фигуры с
наивными кукольными и в то же время порочными физиономиями. Под ними
золотилась надпись: "Вера, Надежда, Любовь". У "Надежды", восседавшей в
центре, были огненные кудри и синие глаза с лучеподобными ресницами. У
"Веры" и "Любови" - смоляные косы, переброшенные на грудь, и черные жгучие
очи, но почему-то без ресниц. Произведение это было еще ново и, должно быть
покупалось, как и оклеивалась свежими обоями сама горница, к Витькиному
возвращению. Мне представлялось, как в радостном удивлении остановилась
покупательница перед базарным китайцем, выставившим на прилавке пеструю и
броскую мишуру, и как не могла отойти, стояла, смотрела и все-таки взяла. А
потом везла домой, в автобусе, тихо радуясь и ревностно оберегая свою
покупку, чтоб не раздавили в автобусной толчее. Был в этой покупке и свой
особый резон, поскольку, кроме праздничной яркости, коей всегда недостает в
крестьянском дому, несла она во вдовье жилище еще и нечто символическое,
долженствовавшее провозгласить извечные чаяния: чтобы в доме обрелись и Вера
во что-то, и Надежда на что-то, и Любовь, без чего жить человеку немыслимо.
- У нас кто картошку в Донбас свез - все с крышами железными,- между
тем говорила она, возясь с поросенком.- А так, где ж его возьмешь,
железо-то...
- Да, с железом трудновато,- отозвался я.
На комоде были разложены явно Витькины вещи. На подставке, изогнутой
буквой "С", возвышалась черная пластмассовая подводная лодка, грозная своим
стремительным видом даже в миниатюре. Небрежно валялись белые офицерские
перчатки, которые самому Витьке в его звании не полагались. Рядом стояла
голубая "Спидола" и граненый флакон с оранжевой грушей пульверизатора. Из-за
решетки "Спидолы" торчала фотокарточка, ажурно обрезанная по краям:
хорошенький смеющийся чертенок-девчонка в короткой стрижке, растрепанной
свежим ветром, в белом платьице и с босоножками в руке. Она стояла в накате
волны, захлестнувшей пляжную гальку, а позади бурунилось и взмелькивало
барашками бескрайнее море, и было оно не злобное, а только ветреное и
солнечное. От этих вещей - подводной лодки, транзистора, фотографии веселой
приморской девчонки, от снежно-белых перчаток и даже от пузырька с резиновой
грушей, который был пуст, но все еще источал тонкий праздничный аромат
недавнего одеколона,- веяло иной, не здешней жизнью. Все это напоминало о
далеких морских походах, свежих соленых ветрах, матросских вахтах, беспечных
увольнительных на берег, когда перед тем в тесном и шумном кубрике
старательно утюжились клеши, драились бороды и ботинки, одеколонились чубы и
ленты бескозырок...
- Где служил-то парень? - спросил я через перегородку.
- А на Черном море. Сказывает, дюжо красиво там. Целую сетку апельсинов
привез...
- Повидал свет, стало быть.
- Да поглядел... В прошлом годи далеко плавали... Уж и забыла, в какую
страну... Одну-то помню - Болгария. Это что все помидоры оттудова продают...
А ту - вот запамятовала, какая это земля. Снегу, говорит, совсем не бывает.
Дак, говорит, пальмы, как у нас ракиты, по улицам растут... Возили их
кудай-то, где ихние цари лежат. Сказывает, по три тыщи лет уже в гробах, а
все, как есть, цело...
- Наверно, в Египте был? - подсказал я.
- Ага, во-во... Там, там... Говорит, будто и бабы и мужики в платьях
ходют...- рассмеялась она.- Дак, а что ж, ежели такая жара... Повидал всево.
Теперь, слава богу, дома... А то боялась, в Етнам пошлют или еще куда... Да
скоро сахар начнут давать. За свеклу. Малому костюм надо справить,- быстро
переключилась она с Египта и Вьетнама на свои житейские заботы - вот уж
верно: пока баба с печи летит, семьдесят семь дум передумает.- Когдай-то он
себе заработает, одно флотское на ем... За четыре-то года, поди, надоела
казенная одежа...
- Зато девчатам нравится,- пошутил я, все еще стоя перед комодом.
- Да чтой-то не больно, гляжу я, с девчатами,- живо отозвалась она, и
была заметна в ее голосе озабоченность и даже недовольство.- Третью неделю,
как приехал, а - дома и дома... Все свое радиво крутит, балаболку-то эту...
Правда, вчора ходил кудай-то... Аж утром пришел... Выпивши...
"Наверно, трудно было оторвать от себя такую..." - еще раз полюбовался
я фотографией на "Спидоле".
- ...Он по радиву там служил. У ево это еще с мальства. Все, бывало,
проволоки мотает и мотает... Теперь и не знаю, какую ему работу дадут тут...
Тоже горюшко... Говорила, учись по отцову-то делу, уж на что лучше, каждому
нужон...
- Это тоже нужная специальность.
- Да есть тут при районе радиво, дак туда бы...
- Радиоузел?
- А не знаю... Кино объявляют, да так чево... Посылала спросить, дак,
говорит, нету таких местов, монтером только по столбам лазить... А и по
столбам что ж, ежели платют. Зато дома. И обстиран и обшит. Да и самой
веселее. А то все одна и одна. В фэзэво учился - одна, да в армии четыре
годочка... И старшая дочь пять лет как из дому. Жисть прошла - одна, как
палец.
- Я бы им и койку свою с периною отдала,- сказала она, пораздумав, имея
в виду, должно быть, будущую невестку.- Живите. А мне теперь и на печке
хорошо, таковская...
В сенях опять всполошилась курица, зашаркали ногами, послышались
голоса.
- Ой, ктой-то еще идет,- хозяйка толкнула дверь навстречу.
- Можно к вам? - донеслось из глубины сеней.
- Заходитя, заходитя,- с готовностью отозвалась хозяйка, отступая от
двери.
Мне было видно из горницы, как неуклюже протиснулись в кухню сначала
женщина в васильковом плаще, державшая впереди себя одноручную корзину, а за
нею и бабка, закутанная шалью,- те самые, что вместе со мной дожидались
самолета. Пока они входили, до меня докатились волны холодного воздуха и
запах сырой одежды.
- Здрасьте вам,- устало, расслабленным голосом поздоровалась женщина в
плаще.- Да зашли на дымок. Связались с этим самолетом, сами не рады.
Попутной давно бы уехали.
- Да и машины нынче небось не вот-то ходят,- тотчас сочувственно
подхватила разговор хозяйка.- А у нас уже есть один человек, тоже
дожидается... Да вы проходитя, проходитя, обогревайтеся, сейчас лавку
ослобоню.
Звякнули ведра: хозяйка переставила их на пол.
- Гляжу я, что-то вродя знакомые будетя,- говорила она живо.- А где
видела - не упомню.
- Да здешние мы.- Женщина достала из кармана плаща вчетверо заутюженный
носовой платок, развернула его и принялась вытирать крупное и влажное лицо,
помалиневевшее от уличного ненастья.- Цукановы мы, может, слыхали...
Наливайки по-уличному,- добавила она.
- Ну-те, ну-те...- задумалась хозяйка.- Это что возля сельпа?
- Ага, ага... Домик ошалеванный.
- Теперь признаю... Старичок еще у вас хроменький.
- Да старичка-то уже нету. Год как помер.
- Ай-я-я... Скажи на милость...- вежливо сокрушалась хозяйка.- Царство
ему небесное. Или болел чем?
- И не болел, в голову что-то вступило. В одну минуту прибрался.
- Ай-я-я... Да вы садитеся. Да корзину-то поставьтя, чего ж ее держать,
надержались небось... Узе-е! - прикрикнула она на поросенка.- Куды
принюхиваешься, демоненок, не про тебя положено.
- Хорошенький кабанчик,- похвалила гостья.- Тьфу, тьфу - не сглазить.
- Да завела, пока того есть будем,- сразу озаботилась хозяйка.- А и
морока в зиму заводить.
- И не говорите,- понимающе согласилась Наливайка-младшая. Теперь она с
бабкой сидела на лавке и не была видна мне из горницы.- Ни травиночки, ни
крапивочки, знай вари. Да и выпустить некуда.
- Ой и правда! А и без него нельзя.
- Нельзя-я! - убежденно протянула Наливайка-младшая.
- Да все собираюсь позвать слегчить, пока маленький. Я кабанчиков
чтой-то больше люблю.
Женщины, едва познакомившись, повели беседу с тем доброжелательным и
чутким вниманием друг к другу, которое и теперь еще кое-где водится по
укромным заповедным деревням.
- Свинка хуже,- продолжала поддерживать разговор хозяйка.- Свинка в
тело войдет - дай гулять, не жрет, с боков спадает.
- Дак и огулять, вот тебе и выгода,- возразила Наливайка-младшая.
- Ну ее... Натерпелась я раз, дак и зареклась маток заводить,-
отмахнулась хозяйка.- Вот так-то годов пять назад усходилась свинья, ревет,
закуту роет... Дай, думаю, огуляю. Поросятки как раз в цене были... Ну-те...
Побегла я в правление. А мне: не могем. Да как же так? А очень, говорят,
просто: свинья частная, а хряк колхозный. Не могем дозволить. Да что ж,
говорю, с ним сдеется, с хряком-то? Али моей свинье тоже заявление в колхоз
подавать?
Женщины рассмеялись. Рассмеялся про себя и я.
- Ой лихо мое! - оживилась хозяйка.- Побегла я в Кудиново, там, может,
думаю, договорюсь... И там от ворот поворот.
- Да пол-литра взять бы,- смеялась Наливайка-младшая.
- Брала я. Как же теперь без пол-литры. Брала. А и магарыч не помог.
Нельзя, и все тут. Строгое указание, говорит, такое дадено.
- А и правда, было тогда,- смешливым голосом подтвердила
Наливайка-младшая.- Скот води, да в оба гляди, чтоб не заедаться.
- Свинье не до поросят, коли заживо палят,- вставляла бабка. Говорила
она редко и всякий раз со строгостью, но женщины рассмеялись ее словам, и
хозяйка продолжала вовсе весело:
- И смех и грех... Да уж со свояком уложили ее в телегу, морду веревкой
обвязали, да тишком, огородами свезли ее в Малаховку, да там и окрутили по
знакомству. Да и то сторож за воротами хвермы стоял, караулил, как бы кто не
нагрянул. А я-то сама сижу в сторожке, жду, пока свадьба-то кончится, а сама
как на угольях: вот набегут, вот прихватят. Чего доброго, свинью отберут.-
Хозяйка машинально ковырнула в печи ухватом.- А теперь и разрешили,
пожалуйста, да не хочу. Благо ее вести на ферму-то. Далеко... Ну ее,
кабанчик спокойнее.
- А зачем вести? - сказала Наливайка-младшая.- Вести и не надо. Теперь
на дому можно. Аким Ваныча позвать, он все и поделает.
- Да как же это он сам? - стыдливо рассмеялась хозяйка.
- У него все есть для этого. В чемоданчике носит.
- Ой, да что ж это мы про такое! - спохватилась хозяйка.- Человек у
меня в горнице. Вот послушает-то...
Женщины поутихли, хозяйка зачем-то сходила в сени, вернулась и уже
потом, поостыв и опять взяв уважительный тон, сказала:
- А вы, стало быть, дочка с мамашею. Гляжу, дюже похожие.
- Ага, с мамашею,- томно, прочувственно вздохнула Наливайка-младшая.-
Да надумали съездить к Ване. К брату моему меньшенькому. Ваня-то наш теперь
в городе живет. Пусть мама побудет, пока ноги ходят. Квартира у него
хорошая, детей пока нет... Дак и пусть поживет до весны, до огородов.
- А я к своей никак не соберусь. К дочке-то, к дочке... Тоже в городя,
да больно далеко, аж на Урали.
- А наш тут, в области. Как отслужил действительную, побыл дома,
поглядел и уехал. Не хочу и не хочу тут...
- Молчите... Не живут теперь молодые в семьях,- горестно подтвердила
хозяйка.- Едут и едут, лишь бы со двора долой. Моя тоже: вербовка была на
целину, заегозила: поеду и поеду. Подружки сговорилися, ну и она туды... Ни
в какую. Чего, говорит, я тут сидеть буду. Молодость, говорит, моя
проходит... Ну проводила. Платье ей в дорогу справила, кофточку шерстяную в
городе на базаре по-дорогому взяла, туфли несделанные положила... Из
последнего собрала. Поехала. За Волгу кудай-то... А потом пишет в письме:
чемоданчик украли.
- Да как же это? - ужаснулась Наливайка-младшая.
- А шут ее знает. Дура-то не пуженая. Это они с матерью широкие, нос
драть... Я так и охнулась: последние тряпьишки!
- Да чего там говорить...
- А тут к весне прикатила ее подружка, здрасьте вам, отец-мать,
радуйтесь; пуговки на пальте не застегаются... Нацелинничалась... Ой, лихо
мое! Это ж она про ихний барак и порассказала. Ухажеры со всего степу около
того бараку.
- Да уж известное дело...
- Правда, говорит, которые самостоятельные, с понятией, дак те и замуж
потом берут, погулямши. И домик им дают отдельный. Да как же, ничего не
видимши, узнаешь, который с понятией, а который с безобразией на уме.
- Нету, нету у молодых строгости, - поддакивала Наливайка-младшая.
- Ой и натерпелася я с этой целиной! Да опосля, слава те господи,
человек попался, забрал ее из того бараку. Работали у них приезжие, колодцы
били, да один и присватался.
- Так, так...
- На Урал к себе забрал. Хоть и татарин, а, пишет, ничего, смирный,
уважительный. Двое детишек уже. Обошлося, камень с души,,.. А теперь вот
Витькя, не знаю... Пишет ему одна, смущает малого... Глядишь, тоже завеется.
- И-и, да и пусть еде-е-ет! - нараспев высказалась Наливайка-младшая.-
Малый - не девка... Вон Ваня наш... Что ж, говорит, я тут буду. И пять лет
пройдет - Ванька, и десять - все Ванька. Деревня она и есть деревня. В одном
званьи... И верно, уехал, дак и живет теперь. До помощника мастера дошел.
Образованную взял... Одеты-обуты, этим летом вдвоих на курорт ездили,
карточки прислал.
Помолчали, задумались. Потом хозяйка спросила:
- И не боитесь самолетом лететь?
- Да и лучше, чем автобусом. С маминым ли здоровьем полдня по
колдобинам трястись. Шестьдесят восемь годочков ведь. Самолетом спокойнее.
- А я - убей, не сяду,- с веселым испугом воскликнула хозяйка, как-то
легко переключаясь от озабоченности на шутку.- Да как же это лететь - кругом
пусто? Лучше пешки добегу.
И опять неожиданно, как тогда, на аэродроме, в корзине гаркнул гусь, да
так оглушительно, так звонко, что эхо отозвалось в пустых ведрах. Поросенок
всхрюкнул и примчался ко мне в горницу с ощетиненным загривком.
От гусиного вскрика на кровати заворочался Витька,
потянулся, высунул из-за полога ногу в полосатом носке.
- От скаженный,- обругала гуся Наливайка-младшая.- Да везем Ване, к
Октябрьским. Хотела зарезать, а мама: не улежит до праздников. Говорит,
давай живого свезем. У них там гараж есть, в гараже пока побудет.
Гусь забил крепкими крыльями по ивовым стенкам и еще раз кегекнул, на
этот раз надломленно и безнадежно.
- Стомился, бедный,- пожалела хозяйка.- Пущай походит, промнется.
- Это ж надо корзину расшивать,- заколебалась Наливайка-младшая.- А
вдруг самолет?
- Да долго ли обратно запихнуть. Я ему зернеца сыпану.
- Обойдется не гулямши,- строго определила судьбу гуся бабка, и женщины
перешли судачить на другую тему.
Витька окончательно проснулся, отвернул полог, выглянул в горницу. Был
он еще по-южному смугл, черные вихры неприбранными завитками клубились над
крепким скуластым лицом. Заспанно сощурясь, он посмотрел на серое окно, на
меня и, нe поздоровавшись, потянулся полосатой тельняшечной рукой к брюкам
на стуле, за папиросами. Он курил, мял зубами папироску и, глядя куда-то