Здесь уже снега не было. Поля, к удивлению путешествующих, были зелеными, травка росла. Местный обычай требовал обозначать их по краям проволочным ограждением, это тоже отметили.
Ну и дорога, автобан. А какой русский не любит быстрой езды?
Короче, когда въехали в Билефельд, светящийся витринами, Щукин и Чибирев были поражены тем, что витрины были без стекол… Как будто без стекол – настолько их стекла были чисты и прозрачны. Из череды светящихся картинок одна обоим врезалась в память – когда приостановились перед поворотом, Щукин сказал Чибиреву “смотри”, и тот увидел в ярком квадрате окна множество каких-то шевелящихся штук, – в каждой что-то вращалось, или что-то смещалось, или что-то качалось – с каждой что-то случалось (впрочем, одно и то же, постоянно повторяющееся), но то, что с каждой происходило, происходило ни для кого, потому что некому было смотреть на эту беспокойную кинематику, хотя почему ж? – смотрели и видели Чибирев и Щукин. Первый решил, что здесь продают часы; второй – что это мастерская по ремонту перпетуум-мобиле.
Встретил их Леня Телегин, он был один, Тепина не было.
– Я боялся, вы в ушанках приедете.
– И в валенках, – в тон ему добавил Чибирев. Телегин заплатил за проезд обоих, а багаж оплачивать не хотел, и тут у него приключился небольшой спор с водителями; обе стороны ссылались на прежние договоренности. Щукин и Чибирев деликатно отошли в сторону.
Когда утряслось, покатили тележки. Железнодорожный вокзал был рядом.
– А Тепа где?
– Тепа не доехал. Перехватим по пути. Он экономит на поезде.
– Обещал, между прочим, встретить на машине.
– А в аквапарк не обещал сводить?
Уже на перроне Телегин спросил:
– Сколько комплектов?
– Восемьсот, – сказал Чибирев.
– Ни хера себе!.. – повеселел.
Поезд сильно отличался от наших электричек, и прежде всего сиденьями. Вагон был пустым почти, ехали негр еще и пожилая чета.
Телегин стал расспрашивать о России. Как там дела, елы-палы? Скоро ли будет гражданская война? Оторвут ли президенту яйца? В те дни серьезно говорили о возможности гражданской войны в РФ, слишком уж поляризовалось общество, слишком обострился конфликт между ветвями власти.
– Что, правда, у вас на улицах стреляют?
В Германии он жил, по его же собственному выражению, как белый человек, то есть пользовался благами, которые тогда немцы предоставляли выехавшим из России евреям. Когда учились в институте, никому и в голову не приходило, что Телегин – “не русский”, был он “русский” как все, что, по сути, скорее означало вообще отсутствие определенной национальности, чем соответствие какой бы то ни было. У Телегина была репутация выпивохи, лоботряса, никаких особых талантов за ним не замечалось, к тому же он охотно рассказывал анекдоты, которые в ту пору многие находили антисемитскими, – правда, лишь по той деликатной причине, что это были анекдоты еврейские (спустя годы их бытование будут связывать не с происками мракобесов, но с известной чертой еврейского национального характера – самоиронией). Когда весной девяносто второго Телегин с женой и дочкой уехал по еврейским каналам в Германию, один из бывших однокашников так и сказал: “Так ведь он же анекдоты про евреев рассказывал!” Некоторые серьезно полагали, что он купил справку о происхождении (такое практиковалось). Но покупать что-либо подобное у Телегина необходимости не было: его бабушка по материнской линии законно лежит на еврейском секторе кладбища в Сестрорецке.
Это было время, когда Германия испытывала по отношению к России сложный комплекс переживаний, который, немного упростив, можно было бы в целом охарактеризовать словом “влюбленность”. Любы мы были Германии Чудом Объединения двух ее неравнозначных частей, сломом Берлинской стены, крахом Варшавского договора, выводом войск и провозглашенными принципами, один лучше другого. Признбемся, что эта влюбленность была все же поверхностна, неглубока (ибо как, в самом деле, можно полюбить Сибирь, диких медведей, морозы и “русскую мафию”?) и представляла собой только отсвет другой, но зато уже настоящей любви, искренней, неподдельной, к одному совершенно особому объекту – человеку по фамилии Горбачев. Как любила Германия Горбачева! Нарекла его “лучшим немцем года”, обласкала, утешила, издала, наградила. Германия недолюбливала Ельцина за то, что он не любил Горбачева, но и Ельцина, даже и того была готова полюбить – за компанию с Горбачевым – за то хотя бы, что не посадил Горбачева на кол. А мог. От большой любви Германии к Горбачеву перепадало понемножку многим в России, а еще больше – за ее пределами, тем, кто решился искать спасение на немецкой земле от всего, что умом не понять, уж немецким-то точно. Антисемитизм пресловутый – само собой, или, если ты не еврей, мафии в твой адрес угрозы (за твои – ее – смелые разоблачения), или мстительность тайных структур большевиков-реваншистов (да хоть за неуплату членских взносов) – все могло послужить основанием для предоставления убежища. Особенно ценились заслуги в борьбе с тоталитаризмом. Требования были минимальные. Телегин знал одну супружескую чету из числа “борцов с тоталитарным прошлым” – год назад, пожелав достойно покинуть Россию, супруги озаботились коррекцией своих биографий; одетые по моде десятилетней давности и слегка примоложенные, они сфотографировались на фоне Кремля с плакатом “Свободу академику Сахарову!” – сам Сахаров к этому времени уже отошел в мир, где нет времени, а если есть и если видел с небес этот странный пикет, наверное, удивлялся анахронизму. Снимок получился достаточно убедительным, чтобы борцы за свободу, оказавшись в Германии, получили жилье и пособие. Другой отъехавший предъявил выписку из протокола партсобрания, на котором он критиковал непонятно кого и непонятно за что (в свете какой-то непонятной германцам дискуссии об “интенсификации производства” на каком-то ужасно конкретном непонятно каком предприятии); протокол был датирован позднезастойным 1984 годом, что делало критика непонятно чего едва ли не предтечей М. С. Горбачева. В принципе для зацепки мог подойти любой документ, даже справка о задержании в милиции. Главное, надо было знать, куда предъявиться и что сказать, предъявляясь. Телегин, быстро освоившийся в Германии, знал где и что говорить. Он бескорыстно, от чистого сердца был готов любому помочь, кто пожелал бы остаться, и некоторым взаправду помог – например, Тепину.
С Тепиным вообще смешно получилось. О том, как смешно с ним получилось, Телегин рассказывал в поезде Щукину и Чибиреву.
Щука и Чиб недоверчиво внимали Телеге.
Фишка в чем? Не борец Дядя Тепа и не герой. Он – жертва. Жертва режима.
Дядя Тепа (о таких деталях зацепки Щукин и Чибирев даже догадываться не могли) предъявил извещение с требованием оплатить услуги за медвытрезвитель (тот самый!.. то самое!.. вот с чего бы начать нашу историю!..) – иначе говоря, извещение о штрафе. Доброжелательный чиновник уставился на ветхий бланк с недоступными его пониманию русскими буквами (дата, правда, говорила сама за себя – самый тоталитаризм), а Телегин ему втолковывал, что такое есть медвытрезвитель. Медвытрезвитель – это как бы такое гестапо, где за любовь к свободе пытают людей разными изощренными методами, включая ледяной душ. Особо впечатлился чиновник практикой нанесения чернильным карандашом порядковых номеров на ногах жертв. “И этот институт подавления личности до сих пор не упразднен?” – “Отчасти реформирован, но в целом еще существует”. Тепин, приехавший в Германию по туристической визе и не знавший немецкого, сидел в кресле напротив чиновника, кивал головой в подтверждение леденящего немецкую душу рассказа Телегина. Так Тепин стал азюлянтом.
– Врешь, – не поверил Телегину Щукин. – Врет ведь? – спросил Чибирева (тот, похоже, тоже не верил). – Нет, я знал, что применялся какой-то прием, но чтобы так… такие подробности… с вытрезвителем… нет, не верю!..
– Не совсем же они дураки, – сказал в свою очередь Чибирев.
Телегин смеялся.
– Просто они очень доверчивы, вот и все. И доброжелательны к нам. А вы думали, мы им эту бумажку отдали? Ничего подобного. Я сказал, что этот документ чрезвычайной важности, имеет историческую ценность и мой друг из России не должен с ним расставаться. Они сняли ксерокопию. Бумажку Тепе вернули, а копию приобщили к делу.
– Ну и зачем ему эта бумажка? – спросил Щукин.
– Да просто так. На память. Пусть уважают.
– Фантастика, – сказал Чибирев.
Но и это еще не фантастика. Это пустяк. А вот пример высшего пилотажа. Живет здесь один азюлянт из России, которого немцы оформили как представителя малой народности берендеев. Были гастроли в Германии – “Снегурочка”, Римский-Корсаков. Так вот, ему в руки попался буклет, программка, он пришел, куда надо, и показал, а там одни берендеи в буклете: царство берендеев, царь-берендей, он говорит, я берендей, меня как берендея притесняют в России, и в качестве доказательства показал паспорт, где была указана национальность: “русский” (тогда в паспортах указывали национальность). Всех берендеев, мол, записали русскими, говорит. Ему тут же предоставили убежище. Он продает овощные ножи на рынке по воскресеньям.
– Ты нас паришь, – сказал Щукин, – не может такого быть.
– Хочешь, я тебя прицеплю. Я все ходы знаю. Оставайтесь оба, здесь хорошо.
– У меня семья, – сказал Чибирев.
– Семью потом перетащишь.
– А у меня работа, – Щукин сказал.
– Посмотрите, – Телегин разинул рот, по зубам постучал ногтем и: раз! – вынул в ладонь содержимое рта. – Мост! Платиновый! Бесплатно сделали! Мне бы в России… на такой… жизнь положить…
Он смотрел на этот предмет с не меньшим изумлением, чем Щукин и Чибирев, словно тоже видел впервые. Он не устал еще удивляться подарку Германии. Щукина и Чибирева изумляла, однако, не столько щедрость немецкого государства и не столько роскошь зубного протеза (“челюсть”, сказали бы в России об этом предмете), сколько согласие Лени Телегина подвергнуть свой рот испытанию.
– Ты же молодой. Неужели по-другому нельзя? Неужели у тебя были такие зубы гнилые?
– Были. Гнилые. – Ответил Телегин. – А у тебя нет? – Он водрузил мост на место. – Какая разница. Тут нельзя без зубов.
Некоторое время ехали молча. Чибирев смотрел в окно и видел за стеклом себя, прозрачного, протыкаемого стремительными огоньками. Сказал:
– Это тебе за Холокост.
– Знаю. – Ответил Телегин. – Сам поражаюсь.
Вышли, чтобы пересесть на другой поезд. По платформе Тепин метался. Изволновался – все нет и нет. Есть! Бросился обниматься с друзьями.
– Ты никак соскучился, Тепа?
Похоже на то. Аж глаза увлажнились. Или он так обрадовался товару?
– Восемьсот штук, – сказал Чибирев.
– Блядь! – похвалил Дядя Тепа товарищей.
Он похудел. И помолодел как будто. До тридцатника на вид он теперь не дотягивал. Воздух, питание.
Перетащили вчетвером через подземный переход многопудовый багаж. На другой платформе Дядя Тепа забеспокоился:
– А мух? Мух не забыли?
– Мух – заебись. Полная банка.
– Водку привезли?
– А как же.
– Доставайте.
– Прямо здесь?
– За встречу.
Они распили пол-литра “Столичной” прямо из горлышка – в три приема: сначала за встречу, потом за удачу (на платформе не было никого), потом (уже в поезде) – просто так, в дежурном порядке. Стало весело всем, хорошо. Прошел контролер по вагону, Телегин предъявил билеты. Щукин и Чибирев чувствовали, как стремительно адаптируются к обстоятельствам.
– Ландшафт промышленный, смотрю, – поделился Чибирев наблюдением.
Телегин пояснил на правах старожила:
– Рурский бассейн. Шахтерский район. Агломерат. Дядя Тепе не терпелось взглянуть на товар. Был он возбужден – то руки тер, то бил себя ладонью по колену. Опасно такому показывать.
– Давай доедем когда, – сказал Чибирев.
– Мы куда едем? – Щукин спросил. – К тебе или как?
– Нет, я далеко. До меня так не доедешь.
– Сначала к нам, в Рекклингхаузен, – сказал Телегин. – Переночуете. А завтра вечером поедете с ним.
– У меня хорошо, – сказал Дядя Тепа, – у меня просто рай.
В Рекклингхаузен приехали за полночь. Пешим ходом держали по городу путь, с частыми и продолжительными перекурами. Пусто было на улицах, никого. Здесь рано ложатся и рано встают. Дядя Тепа никогда не привыкнет рано вставать. А Телегин почти научился.
Лестница не была похожа на нашу. Жили Телегины на втором этаже.
Майя, если придираться, строго говоря, была хохлушкой, а не еврейкой. Возможно, в ней текла греческая кровь: учиться в Питер на химика-технолога она приехала из Керчи. При ней всегда был ровный смуглый загар, даже зимой; от нее, чернобровой и темноволосой, веяло знойностью – дочь степей, юг, темперамент. Кареокая. В Германии ее могли бы легко принять за турчанку. Ну, раз еврейка, пусть будет еврейка.
Щукин был знаком с ней едва-едва, а Чибирев и того хуже; да и с Телегиным оба не очень-то приятельствовали. Это Дяде Тепе, сверхобщительному от природы, было свойственно быть своим – и в том, и в другом, и в третьем кругу. Супруги Телегины к тем относились, с кем приятно придумывать авантюры. Заводилой Майка была. Год назад в Петербурге Дядя Тепа, Леня и Майя едва не продали неким арабам термос опяточной муки – сей грибной порошок выдавался за “высокотехнологичный секретный материал”, “катализатор”, необходимый в ядерной промышленности, – дело в том, что опята, собранные в Лужском районе, заметно фонили (~ 40 мкр/ч). Но – сорвалось. Слава богу. Иначе трудно представить последствия сделки. К лучшему все.
После этого случая с легким сердцем – сначала Телегины, потом Дядя Тепа – помогали совестливой Германии в терапии ее коллективного бессознательного, позволяя себя реализовать объектами европейской гуманитарной помощи – в самом радикальном и почетном модусе: в убежиществе.
Хотя один был едва-едва, а другой и того хуже с Майей знаком, когда вошли в дверь, расцеловала, как родных, и того, и другого, и – продолжим нумерацию – третьего (а Телегина, как самого родного, целовать не стала) и тут же спросила, что будут есть.
– Что дашь, – сказал Дядя Тепа.
Глобальный метаморфоз, переживаемый в то время Россией, в числе основных составляющих имел революцию быта. Новый быт обещал победить дизайном и упаковкой. Количеством, разносортностью, одноразовостью. Богатством красителей, удобосъедобностью, глянцем. Но так получилось, что население огромной страны в своем подавляющем большинстве в первый же год великих реформ (по существу, в первые же дни 1992 г.) лишилось практически всех сбережений; теперь предстояло узнать, что такое гиперинфляция, – вожделенная революция быта в стремительно нищающей стране пошла кривобоко. Народ еще не спешил нести на помойки добротные родные телекомоды – цветоносные “Рубины” и “Радуги”; заморский стаканчик, пластмассовый и одноразовый, не вытеснил еще признанного аборигена – стакан стеклянный, граненый.
Но выбор был сделан, и старое погибало. Гибло общество, которое ценило идеи выше вещей; скажем, идеи вещей выше самих вещей – за простым отсутствием этих вещей или, в лучшем случае, дефицитом. Что касается великих идей, объединявших некогда социум, то их умопостигаемость ныне заменялась другой добродетелью – натуральной предъявленностью к потреблению прежде немыслимого числа сортов колбасы, причем ассортимент чего бы то ни было грозил расти и расти, было бы кому покупать. На прилавках, еще недавно пустовавших, образовались товары в основном иностранные, хотя и поддельные в значительной части. Но на это ведь надо и время, и опыт, и денег чуть-чуть, чтобы, рискнув честным заработком, понять, почему “Наполеон” совсем не “Наполеон” (давно ли спиртное шло по талонам?), а нечто разлитое где-то в Польше. Пока россияне пытались осознать себя цивилизованными потребителями, им, усомнившимся в подлинности всего своего, продолжало мерещиться предъявление истинности любым говном в импортной упаковке. Запад между тем являл себя всего нагляднее на российском телеэкране с непривычной для зрителей методичностью – агрессивной рекламой чудо-шампуня. Реклама на ТВ была еще в диковинку и воспринималась меньше всего как призыв пойти и купить; скорее это было послание, мессидж – из инобытия, из райских кущ, из эдема – благая весть о счастливом образе жизни. Иными словами, тогдашний российский рай существенно отличался от западного первообраза – рая, в который попали Чибирев и Щукин.
Если бы не Дядя Тепа, организовавший экспедицию в Германию, они бы так и продолжали ощущать себя самыми обыкновенными смертными. Шутка ли сказать, начало девяносто третьего, а им до сих пор не доводилось объегоривать ближних (или даже не ближних, далеких) физических лиц; юридических – тоже. Они не удосужились (или постеснялись) не свое сделать своим, подобрать по обломку-другому рухнувшего государства (это ли не обломовщина?), а всего-то делов – наклонись, подними и неси в свой закуток, если плохо лежит и тем более под ногами. Оба придерживались правильных убеждений, по-честному верили в либеральные ценности и, как представители передового, революционного класса (интеллигенция), имели некоторые заслуги перед новым демократическим режимом, а потому ощущение аутсайдерства, все чаще посещавшее обоих, и Щукин, и Чибирев находили каким-то досадным синдромом временного недомогания.
Они не были небожителями, но и быт для обоих не был чем-то сверхценным.
А Телегин все спрашивал: “Ну как?” И Телегина интересовалась: “Понравилось ли?” Больше всех знать хотел Дядя Тепа: “Ну? Что почувствовали? Расскажите!”
Каждая деталь между тем домашнего интерьера (осмотр квартиры, двухкомнатной, с широким балконом) подсказывала правильный, однозначный ответ, каждый предмет вопиил о благополучии этого мира.
Они ели брюссельскую капусту – из пакетика – размороженную и подогретую в микроволновке (деликатес?). Был “Горбачев”. Оказалось, что “Горбачев” – не в честь Горбачева М. С., а в честь Горбачева другого. “Видишь, форма какая?” Щукин видел: горлышко бутылки распухало церковной маковкой. А у нас все бутылки были стандартные…
“А у нас”, “А у вас” произносилось чаще всего.
Ночь была. Московского времени не было.
То ли о родине затосковав, то ли наоборот, Щукин вдруг закручинился, молчаливым стал, невеселым. Их “Горбачев” уступал нашей “Столичной”, хотя мнения разделились. Странная веселость овладевала Чибиревым – вот задаст вопрос и, не дожидаясь ответа, совершит как бы акт, сказать можно было бы, подхихикивания, если бы не подъеекивал он: е-е-е-е-е-е… – много е – быстро и через дефис – словно кто-то дергал его за веревочку.
– У вас что же, хлеб нарезанным продается? Е-е-е-е-е-е…
(Целокупной буханкой хлеб продавался в российских булочных. Россия не знала нарезки.)
У Майи на носу были веснушки. Ей нравилось отвечать обстоятельно. Она звонко смеялась. Телегин тоже был бы рад что-нибудь рассказать, но за столом жена слова сказать не давала.
Кто был радостней всех, так Дядя Тепа. Он от радости был вне себя: вне себя он хотел воплотиться в гостей, их глазами смотреть на действительность – на нарезку, на тостер, на консервированные шампиньоны, – здешние знаки материального мира (в России его окружали другие) вновь возбуждали в нем еще не забытый восторг первосвидетельства.
Наибольшая радость его обуяла еще до того, как сели за стол, – когда, сгорая от нетерпения, он достал из щукинского рюкзака первую свертку изделий. Все изделия были распределены по “букетам” (его терминология), десять изделий в “букете”, каждый “букет” перетягивался черной аптечной резинкой. Первая свертка оказалась “букетом” изделий с ручками синего цвета. Дяде Тепе ужасно понравилось, он воскликнул: “Что надо!” Отделив одно изделие от “букета”, ловко вертел его в руке, словно это был инструмент тамбурмажора. Майя хлопала в ладоши.
Говорили о немецком менталитете, когда невеселый Щукин перевел взгляд со стола на “букет”, брошенный на пол. Он словно проснулся:
– И это можно продать?
– Десять марок штука! – радостно объявил Дядя Тепа.
– Не верю.
– Нет, если бы лежало на прилавке, никто бы, конечно, не купил, но ведь я же работаю!
Тут выяснилось невероятное. Ни Щукин, ни Чибирев никогда не видели, как Дядя Тепа работает.
– Да вы что! – изумилась Майя Телегина. – Разве он вам не показывал это в России?.. Как делает это?..
– Ты имеешь в виду, как работает эта штуковина? – Спросил Чибирев. – Вообще-то, мы сами знаем. Шлеп – и готово.
Дядя Тепа захохотал, услышав такое. Майя сказала:
– Я не про эксплуатацию, я про то, как он представляет.
– Что – представляет?
– Товар!
Воззрились на Дядю Тепу: хватит валять дурака, за дело, маэстро!
– Тепа, они не знают! Обязательно покажи. Прямо сейчас!
– Мне столик нужен.
Раздвинули складной столик, поставили посреди комнаты.
– И мух.
Литровая банка с мухами транспортировалась в рюкзаке Чибирева. Извлекли.
Дядя Тепа подошел к столику, справа от себя положил “букет”, взял обеими руками банку.
Банка с мухами напоминала банку с вареньем. С черничным вареньем. Она и закрыта была по-домашнему, как закрывали когда-то варенье, – бумагой, перетянутой опять же аптечной резинкой на горловине. Дядя Тепа умилился. Воспоминание детства. Бабушка Оля. Кладовка. В две шеренги на полке построены банки с вареньем. На бумажных закрышках надписи вроде: “Черника. 1966”. Он открыл банку, поднес к лицу и зачем-то понюхал ее содержимое. Двумя пальцами вынул муху.
– Хорошо бы пинцетом! – подал голос Телегин.
– Тсс! – приструнила Майя супруга.
Дядя Тепа, не отводя от мухи взгляда, шевельнул мизинцем: не отвлекайте!
Положил на стол – ближе к левому краю.
Этих мух продавали на Невском проспекте в магазине “Охота и рыболовство”. Штука – пятак. Черненькие, из пластмассы. Когда были совсем дураками (первый курс, стройотряд и т. п.), считалось прикольным подбросить в компот или посадить на котлету. Вот и Телегину Майю посетило воспоминание: едет в метро, рядом за поручень держится мачо, красавчик – с печатью таинственности на лице, для данных мест (лица и метро) нетипичной, отчего за лицо цепляется взгляд, – их взгляды встречаются – мачо открывает медленно рот и высовывает язык – на языке сидит черная муха. Смешно.
Мухи действительно были словно живые – выпуклоглазые, с тремя (что характерно для всех насекомых) парами ног и даже с прожилками на сложенных крылышках. Щукин однажды пытался на муху ловить карасей, не очень удачно.
Дядя Тепа вынул одно изделие из “букета”. Все мухобойки в этом “букете” были с ручками красного цвета.
Дядя Тепа любовно потрогал бьющую часть мухобойки – прямоугольную шлёпалку жесткой кожи.
Покачал орудие на руке, словно прикидывал вес – в самый ли раз – не много ль, не мало ль?
– Сосредотачивается, – сказал Телегин.
– Тссс! – Майка сказала. Готов.
Дядя Тепа взмахнул мухобойкой и закричал: “Ахтун, ахтун!” Щукин и Чибирев, не владевшие немецким, поняли без перевода.
Они также поняли – без перевода: это очень корявый немецкий. Однако не понимали пока, что корявость Дяде Тепе на пользу.
Крича, Дядя Тепа манипулировал мухобойкой – то размахивал ею над головой, то с ловкостью демонстрировал тамбурмажорские штучки.
Перевод его выступления примерно таков:
“Дамы и господа!..
Как хочется иногда поохотиться!..
У вас нет возможности пойти на охоту?..
Не расстраивайтесь! Я научу вас, как быть охотником, не выходя из дома!..
Не надо убивать волков, медведей, белок, лисиц!..
Давайте убивать мух!..
Мухи – разносчики болезней!..
Испытайте азарт охотника!.. Убейте муху!..
Убить муху – это очень полезно!.. Убейте муху с пользой для здоровья!.. Убивая муху, вы снимаете стресс!..
Вам жалко муху?.. У вас нет мух?..
Не расстраивайтесь!.. Я подарю вам искусственную муху!..
Моя муха многоразовая!.. Ее можно бить много раз!..
Боевое орудие против мух из естественных материалов!.. Всего десять марок!
И одна муха бесплатно!
Внимание! Внимание! Демонстрирую принцип действия боевого орудия против мух из естественных материалов!..
Глядите все! Видите муху?
– Бац!!!!!
Муха капут!!!”
Финал выступления был особенно зрелищен. Бац и капут – это целая сцена. Дядя Тепа не торопился, бац и капут, прихлопнуть объект. Прищурив левый глаз и вытаращив правый (так, что начинала дергаться бровь), он, задержав дыхание, вытянув шею, долго, расчетливо, концентрируясь, (тут бы барабанную дробь) целился в муху, чтобы, выбрав момент (вдруг улетит?), с решительным воплем победителя обрушить на нее всю мощь своего орудия. В одно мгновение мухобой преображается весь: только что он был сама ответственность, и вот – сам самый восторг!
– Десять марок, – уже по-русски подвел итог Дядя Тепа.
Поразительно, муха держит удар! Ее лишь перевернуло кверху животиком, и лапки ее слегка распрямлялись. Дядя Тепа взял пластмассовую за вытянутую ножку и торжественно продемонстрировал публике.
Аплодисменты.
– А вы знаете, он действительно срывает аплодисменты, – радовалась Майка, хлопая громче всех – от души. – Ведь артист, артист!
Приложив руку к сердцу, Дядя Тепа отвесил поклон.
– Тут главное толпу собрать, – сказал Дядя Тепа, – чтобы стояли и слушали.
Майя:
– Тебя не послушаешь!
Ну и дорога, автобан. А какой русский не любит быстрой езды?
Короче, когда въехали в Билефельд, светящийся витринами, Щукин и Чибирев были поражены тем, что витрины были без стекол… Как будто без стекол – настолько их стекла были чисты и прозрачны. Из череды светящихся картинок одна обоим врезалась в память – когда приостановились перед поворотом, Щукин сказал Чибиреву “смотри”, и тот увидел в ярком квадрате окна множество каких-то шевелящихся штук, – в каждой что-то вращалось, или что-то смещалось, или что-то качалось – с каждой что-то случалось (впрочем, одно и то же, постоянно повторяющееся), но то, что с каждой происходило, происходило ни для кого, потому что некому было смотреть на эту беспокойную кинематику, хотя почему ж? – смотрели и видели Чибирев и Щукин. Первый решил, что здесь продают часы; второй – что это мастерская по ремонту перпетуум-мобиле.
Встретил их Леня Телегин, он был один, Тепина не было.
– Я боялся, вы в ушанках приедете.
– И в валенках, – в тон ему добавил Чибирев. Телегин заплатил за проезд обоих, а багаж оплачивать не хотел, и тут у него приключился небольшой спор с водителями; обе стороны ссылались на прежние договоренности. Щукин и Чибирев деликатно отошли в сторону.
Когда утряслось, покатили тележки. Железнодорожный вокзал был рядом.
– А Тепа где?
– Тепа не доехал. Перехватим по пути. Он экономит на поезде.
– Обещал, между прочим, встретить на машине.
– А в аквапарк не обещал сводить?
Уже на перроне Телегин спросил:
– Сколько комплектов?
– Восемьсот, – сказал Чибирев.
– Ни хера себе!.. – повеселел.
Поезд сильно отличался от наших электричек, и прежде всего сиденьями. Вагон был пустым почти, ехали негр еще и пожилая чета.
Телегин стал расспрашивать о России. Как там дела, елы-палы? Скоро ли будет гражданская война? Оторвут ли президенту яйца? В те дни серьезно говорили о возможности гражданской войны в РФ, слишком уж поляризовалось общество, слишком обострился конфликт между ветвями власти.
– Что, правда, у вас на улицах стреляют?
В Германии он жил, по его же собственному выражению, как белый человек, то есть пользовался благами, которые тогда немцы предоставляли выехавшим из России евреям. Когда учились в институте, никому и в голову не приходило, что Телегин – “не русский”, был он “русский” как все, что, по сути, скорее означало вообще отсутствие определенной национальности, чем соответствие какой бы то ни было. У Телегина была репутация выпивохи, лоботряса, никаких особых талантов за ним не замечалось, к тому же он охотно рассказывал анекдоты, которые в ту пору многие находили антисемитскими, – правда, лишь по той деликатной причине, что это были анекдоты еврейские (спустя годы их бытование будут связывать не с происками мракобесов, но с известной чертой еврейского национального характера – самоиронией). Когда весной девяносто второго Телегин с женой и дочкой уехал по еврейским каналам в Германию, один из бывших однокашников так и сказал: “Так ведь он же анекдоты про евреев рассказывал!” Некоторые серьезно полагали, что он купил справку о происхождении (такое практиковалось). Но покупать что-либо подобное у Телегина необходимости не было: его бабушка по материнской линии законно лежит на еврейском секторе кладбища в Сестрорецке.
Это было время, когда Германия испытывала по отношению к России сложный комплекс переживаний, который, немного упростив, можно было бы в целом охарактеризовать словом “влюбленность”. Любы мы были Германии Чудом Объединения двух ее неравнозначных частей, сломом Берлинской стены, крахом Варшавского договора, выводом войск и провозглашенными принципами, один лучше другого. Признбемся, что эта влюбленность была все же поверхностна, неглубока (ибо как, в самом деле, можно полюбить Сибирь, диких медведей, морозы и “русскую мафию”?) и представляла собой только отсвет другой, но зато уже настоящей любви, искренней, неподдельной, к одному совершенно особому объекту – человеку по фамилии Горбачев. Как любила Германия Горбачева! Нарекла его “лучшим немцем года”, обласкала, утешила, издала, наградила. Германия недолюбливала Ельцина за то, что он не любил Горбачева, но и Ельцина, даже и того была готова полюбить – за компанию с Горбачевым – за то хотя бы, что не посадил Горбачева на кол. А мог. От большой любви Германии к Горбачеву перепадало понемножку многим в России, а еще больше – за ее пределами, тем, кто решился искать спасение на немецкой земле от всего, что умом не понять, уж немецким-то точно. Антисемитизм пресловутый – само собой, или, если ты не еврей, мафии в твой адрес угрозы (за твои – ее – смелые разоблачения), или мстительность тайных структур большевиков-реваншистов (да хоть за неуплату членских взносов) – все могло послужить основанием для предоставления убежища. Особенно ценились заслуги в борьбе с тоталитаризмом. Требования были минимальные. Телегин знал одну супружескую чету из числа “борцов с тоталитарным прошлым” – год назад, пожелав достойно покинуть Россию, супруги озаботились коррекцией своих биографий; одетые по моде десятилетней давности и слегка примоложенные, они сфотографировались на фоне Кремля с плакатом “Свободу академику Сахарову!” – сам Сахаров к этому времени уже отошел в мир, где нет времени, а если есть и если видел с небес этот странный пикет, наверное, удивлялся анахронизму. Снимок получился достаточно убедительным, чтобы борцы за свободу, оказавшись в Германии, получили жилье и пособие. Другой отъехавший предъявил выписку из протокола партсобрания, на котором он критиковал непонятно кого и непонятно за что (в свете какой-то непонятной германцам дискуссии об “интенсификации производства” на каком-то ужасно конкретном непонятно каком предприятии); протокол был датирован позднезастойным 1984 годом, что делало критика непонятно чего едва ли не предтечей М. С. Горбачева. В принципе для зацепки мог подойти любой документ, даже справка о задержании в милиции. Главное, надо было знать, куда предъявиться и что сказать, предъявляясь. Телегин, быстро освоившийся в Германии, знал где и что говорить. Он бескорыстно, от чистого сердца был готов любому помочь, кто пожелал бы остаться, и некоторым взаправду помог – например, Тепину.
С Тепиным вообще смешно получилось. О том, как смешно с ним получилось, Телегин рассказывал в поезде Щукину и Чибиреву.
Щука и Чиб недоверчиво внимали Телеге.
Фишка в чем? Не борец Дядя Тепа и не герой. Он – жертва. Жертва режима.
Дядя Тепа (о таких деталях зацепки Щукин и Чибирев даже догадываться не могли) предъявил извещение с требованием оплатить услуги за медвытрезвитель (тот самый!.. то самое!.. вот с чего бы начать нашу историю!..) – иначе говоря, извещение о штрафе. Доброжелательный чиновник уставился на ветхий бланк с недоступными его пониманию русскими буквами (дата, правда, говорила сама за себя – самый тоталитаризм), а Телегин ему втолковывал, что такое есть медвытрезвитель. Медвытрезвитель – это как бы такое гестапо, где за любовь к свободе пытают людей разными изощренными методами, включая ледяной душ. Особо впечатлился чиновник практикой нанесения чернильным карандашом порядковых номеров на ногах жертв. “И этот институт подавления личности до сих пор не упразднен?” – “Отчасти реформирован, но в целом еще существует”. Тепин, приехавший в Германию по туристической визе и не знавший немецкого, сидел в кресле напротив чиновника, кивал головой в подтверждение леденящего немецкую душу рассказа Телегина. Так Тепин стал азюлянтом.
– Врешь, – не поверил Телегину Щукин. – Врет ведь? – спросил Чибирева (тот, похоже, тоже не верил). – Нет, я знал, что применялся какой-то прием, но чтобы так… такие подробности… с вытрезвителем… нет, не верю!..
– Не совсем же они дураки, – сказал в свою очередь Чибирев.
Телегин смеялся.
– Просто они очень доверчивы, вот и все. И доброжелательны к нам. А вы думали, мы им эту бумажку отдали? Ничего подобного. Я сказал, что этот документ чрезвычайной важности, имеет историческую ценность и мой друг из России не должен с ним расставаться. Они сняли ксерокопию. Бумажку Тепе вернули, а копию приобщили к делу.
– Ну и зачем ему эта бумажка? – спросил Щукин.
– Да просто так. На память. Пусть уважают.
– Фантастика, – сказал Чибирев.
Но и это еще не фантастика. Это пустяк. А вот пример высшего пилотажа. Живет здесь один азюлянт из России, которого немцы оформили как представителя малой народности берендеев. Были гастроли в Германии – “Снегурочка”, Римский-Корсаков. Так вот, ему в руки попался буклет, программка, он пришел, куда надо, и показал, а там одни берендеи в буклете: царство берендеев, царь-берендей, он говорит, я берендей, меня как берендея притесняют в России, и в качестве доказательства показал паспорт, где была указана национальность: “русский” (тогда в паспортах указывали национальность). Всех берендеев, мол, записали русскими, говорит. Ему тут же предоставили убежище. Он продает овощные ножи на рынке по воскресеньям.
– Ты нас паришь, – сказал Щукин, – не может такого быть.
– Хочешь, я тебя прицеплю. Я все ходы знаю. Оставайтесь оба, здесь хорошо.
– У меня семья, – сказал Чибирев.
– Семью потом перетащишь.
– А у меня работа, – Щукин сказал.
– Посмотрите, – Телегин разинул рот, по зубам постучал ногтем и: раз! – вынул в ладонь содержимое рта. – Мост! Платиновый! Бесплатно сделали! Мне бы в России… на такой… жизнь положить…
Он смотрел на этот предмет с не меньшим изумлением, чем Щукин и Чибирев, словно тоже видел впервые. Он не устал еще удивляться подарку Германии. Щукина и Чибирева изумляла, однако, не столько щедрость немецкого государства и не столько роскошь зубного протеза (“челюсть”, сказали бы в России об этом предмете), сколько согласие Лени Телегина подвергнуть свой рот испытанию.
– Ты же молодой. Неужели по-другому нельзя? Неужели у тебя были такие зубы гнилые?
– Были. Гнилые. – Ответил Телегин. – А у тебя нет? – Он водрузил мост на место. – Какая разница. Тут нельзя без зубов.
Некоторое время ехали молча. Чибирев смотрел в окно и видел за стеклом себя, прозрачного, протыкаемого стремительными огоньками. Сказал:
– Это тебе за Холокост.
– Знаю. – Ответил Телегин. – Сам поражаюсь.
Вышли, чтобы пересесть на другой поезд. По платформе Тепин метался. Изволновался – все нет и нет. Есть! Бросился обниматься с друзьями.
– Ты никак соскучился, Тепа?
Похоже на то. Аж глаза увлажнились. Или он так обрадовался товару?
– Восемьсот штук, – сказал Чибирев.
– Блядь! – похвалил Дядя Тепа товарищей.
Он похудел. И помолодел как будто. До тридцатника на вид он теперь не дотягивал. Воздух, питание.
Перетащили вчетвером через подземный переход многопудовый багаж. На другой платформе Дядя Тепа забеспокоился:
– А мух? Мух не забыли?
– Мух – заебись. Полная банка.
– Водку привезли?
– А как же.
– Доставайте.
– Прямо здесь?
– За встречу.
Они распили пол-литра “Столичной” прямо из горлышка – в три приема: сначала за встречу, потом за удачу (на платформе не было никого), потом (уже в поезде) – просто так, в дежурном порядке. Стало весело всем, хорошо. Прошел контролер по вагону, Телегин предъявил билеты. Щукин и Чибирев чувствовали, как стремительно адаптируются к обстоятельствам.
– Ландшафт промышленный, смотрю, – поделился Чибирев наблюдением.
Телегин пояснил на правах старожила:
– Рурский бассейн. Шахтерский район. Агломерат. Дядя Тепе не терпелось взглянуть на товар. Был он возбужден – то руки тер, то бил себя ладонью по колену. Опасно такому показывать.
– Давай доедем когда, – сказал Чибирев.
– Мы куда едем? – Щукин спросил. – К тебе или как?
– Нет, я далеко. До меня так не доедешь.
– Сначала к нам, в Рекклингхаузен, – сказал Телегин. – Переночуете. А завтра вечером поедете с ним.
– У меня хорошо, – сказал Дядя Тепа, – у меня просто рай.
В Рекклингхаузен приехали за полночь. Пешим ходом держали по городу путь, с частыми и продолжительными перекурами. Пусто было на улицах, никого. Здесь рано ложатся и рано встают. Дядя Тепа никогда не привыкнет рано вставать. А Телегин почти научился.
Лестница не была похожа на нашу. Жили Телегины на втором этаже.
Майя, если придираться, строго говоря, была хохлушкой, а не еврейкой. Возможно, в ней текла греческая кровь: учиться в Питер на химика-технолога она приехала из Керчи. При ней всегда был ровный смуглый загар, даже зимой; от нее, чернобровой и темноволосой, веяло знойностью – дочь степей, юг, темперамент. Кареокая. В Германии ее могли бы легко принять за турчанку. Ну, раз еврейка, пусть будет еврейка.
Щукин был знаком с ней едва-едва, а Чибирев и того хуже; да и с Телегиным оба не очень-то приятельствовали. Это Дяде Тепе, сверхобщительному от природы, было свойственно быть своим – и в том, и в другом, и в третьем кругу. Супруги Телегины к тем относились, с кем приятно придумывать авантюры. Заводилой Майка была. Год назад в Петербурге Дядя Тепа, Леня и Майя едва не продали неким арабам термос опяточной муки – сей грибной порошок выдавался за “высокотехнологичный секретный материал”, “катализатор”, необходимый в ядерной промышленности, – дело в том, что опята, собранные в Лужском районе, заметно фонили (~ 40 мкр/ч). Но – сорвалось. Слава богу. Иначе трудно представить последствия сделки. К лучшему все.
После этого случая с легким сердцем – сначала Телегины, потом Дядя Тепа – помогали совестливой Германии в терапии ее коллективного бессознательного, позволяя себя реализовать объектами европейской гуманитарной помощи – в самом радикальном и почетном модусе: в убежиществе.
Хотя один был едва-едва, а другой и того хуже с Майей знаком, когда вошли в дверь, расцеловала, как родных, и того, и другого, и – продолжим нумерацию – третьего (а Телегина, как самого родного, целовать не стала) и тут же спросила, что будут есть.
– Что дашь, – сказал Дядя Тепа.
Глобальный метаморфоз, переживаемый в то время Россией, в числе основных составляющих имел революцию быта. Новый быт обещал победить дизайном и упаковкой. Количеством, разносортностью, одноразовостью. Богатством красителей, удобосъедобностью, глянцем. Но так получилось, что население огромной страны в своем подавляющем большинстве в первый же год великих реформ (по существу, в первые же дни 1992 г.) лишилось практически всех сбережений; теперь предстояло узнать, что такое гиперинфляция, – вожделенная революция быта в стремительно нищающей стране пошла кривобоко. Народ еще не спешил нести на помойки добротные родные телекомоды – цветоносные “Рубины” и “Радуги”; заморский стаканчик, пластмассовый и одноразовый, не вытеснил еще признанного аборигена – стакан стеклянный, граненый.
Но выбор был сделан, и старое погибало. Гибло общество, которое ценило идеи выше вещей; скажем, идеи вещей выше самих вещей – за простым отсутствием этих вещей или, в лучшем случае, дефицитом. Что касается великих идей, объединявших некогда социум, то их умопостигаемость ныне заменялась другой добродетелью – натуральной предъявленностью к потреблению прежде немыслимого числа сортов колбасы, причем ассортимент чего бы то ни было грозил расти и расти, было бы кому покупать. На прилавках, еще недавно пустовавших, образовались товары в основном иностранные, хотя и поддельные в значительной части. Но на это ведь надо и время, и опыт, и денег чуть-чуть, чтобы, рискнув честным заработком, понять, почему “Наполеон” совсем не “Наполеон” (давно ли спиртное шло по талонам?), а нечто разлитое где-то в Польше. Пока россияне пытались осознать себя цивилизованными потребителями, им, усомнившимся в подлинности всего своего, продолжало мерещиться предъявление истинности любым говном в импортной упаковке. Запад между тем являл себя всего нагляднее на российском телеэкране с непривычной для зрителей методичностью – агрессивной рекламой чудо-шампуня. Реклама на ТВ была еще в диковинку и воспринималась меньше всего как призыв пойти и купить; скорее это было послание, мессидж – из инобытия, из райских кущ, из эдема – благая весть о счастливом образе жизни. Иными словами, тогдашний российский рай существенно отличался от западного первообраза – рая, в который попали Чибирев и Щукин.
Если бы не Дядя Тепа, организовавший экспедицию в Германию, они бы так и продолжали ощущать себя самыми обыкновенными смертными. Шутка ли сказать, начало девяносто третьего, а им до сих пор не доводилось объегоривать ближних (или даже не ближних, далеких) физических лиц; юридических – тоже. Они не удосужились (или постеснялись) не свое сделать своим, подобрать по обломку-другому рухнувшего государства (это ли не обломовщина?), а всего-то делов – наклонись, подними и неси в свой закуток, если плохо лежит и тем более под ногами. Оба придерживались правильных убеждений, по-честному верили в либеральные ценности и, как представители передового, революционного класса (интеллигенция), имели некоторые заслуги перед новым демократическим режимом, а потому ощущение аутсайдерства, все чаще посещавшее обоих, и Щукин, и Чибирев находили каким-то досадным синдромом временного недомогания.
Они не были небожителями, но и быт для обоих не был чем-то сверхценным.
А Телегин все спрашивал: “Ну как?” И Телегина интересовалась: “Понравилось ли?” Больше всех знать хотел Дядя Тепа: “Ну? Что почувствовали? Расскажите!”
Каждая деталь между тем домашнего интерьера (осмотр квартиры, двухкомнатной, с широким балконом) подсказывала правильный, однозначный ответ, каждый предмет вопиил о благополучии этого мира.
Они ели брюссельскую капусту – из пакетика – размороженную и подогретую в микроволновке (деликатес?). Был “Горбачев”. Оказалось, что “Горбачев” – не в честь Горбачева М. С., а в честь Горбачева другого. “Видишь, форма какая?” Щукин видел: горлышко бутылки распухало церковной маковкой. А у нас все бутылки были стандартные…
“А у нас”, “А у вас” произносилось чаще всего.
Ночь была. Московского времени не было.
То ли о родине затосковав, то ли наоборот, Щукин вдруг закручинился, молчаливым стал, невеселым. Их “Горбачев” уступал нашей “Столичной”, хотя мнения разделились. Странная веселость овладевала Чибиревым – вот задаст вопрос и, не дожидаясь ответа, совершит как бы акт, сказать можно было бы, подхихикивания, если бы не подъеекивал он: е-е-е-е-е-е… – много е – быстро и через дефис – словно кто-то дергал его за веревочку.
– У вас что же, хлеб нарезанным продается? Е-е-е-е-е-е…
(Целокупной буханкой хлеб продавался в российских булочных. Россия не знала нарезки.)
У Майи на носу были веснушки. Ей нравилось отвечать обстоятельно. Она звонко смеялась. Телегин тоже был бы рад что-нибудь рассказать, но за столом жена слова сказать не давала.
Кто был радостней всех, так Дядя Тепа. Он от радости был вне себя: вне себя он хотел воплотиться в гостей, их глазами смотреть на действительность – на нарезку, на тостер, на консервированные шампиньоны, – здешние знаки материального мира (в России его окружали другие) вновь возбуждали в нем еще не забытый восторг первосвидетельства.
Наибольшая радость его обуяла еще до того, как сели за стол, – когда, сгорая от нетерпения, он достал из щукинского рюкзака первую свертку изделий. Все изделия были распределены по “букетам” (его терминология), десять изделий в “букете”, каждый “букет” перетягивался черной аптечной резинкой. Первая свертка оказалась “букетом” изделий с ручками синего цвета. Дяде Тепе ужасно понравилось, он воскликнул: “Что надо!” Отделив одно изделие от “букета”, ловко вертел его в руке, словно это был инструмент тамбурмажора. Майя хлопала в ладоши.
Говорили о немецком менталитете, когда невеселый Щукин перевел взгляд со стола на “букет”, брошенный на пол. Он словно проснулся:
– И это можно продать?
– Десять марок штука! – радостно объявил Дядя Тепа.
– Не верю.
– Нет, если бы лежало на прилавке, никто бы, конечно, не купил, но ведь я же работаю!
Тут выяснилось невероятное. Ни Щукин, ни Чибирев никогда не видели, как Дядя Тепа работает.
– Да вы что! – изумилась Майя Телегина. – Разве он вам не показывал это в России?.. Как делает это?..
– Ты имеешь в виду, как работает эта штуковина? – Спросил Чибирев. – Вообще-то, мы сами знаем. Шлеп – и готово.
Дядя Тепа захохотал, услышав такое. Майя сказала:
– Я не про эксплуатацию, я про то, как он представляет.
– Что – представляет?
– Товар!
Воззрились на Дядю Тепу: хватит валять дурака, за дело, маэстро!
– Тепа, они не знают! Обязательно покажи. Прямо сейчас!
– Мне столик нужен.
Раздвинули складной столик, поставили посреди комнаты.
– И мух.
Литровая банка с мухами транспортировалась в рюкзаке Чибирева. Извлекли.
Дядя Тепа подошел к столику, справа от себя положил “букет”, взял обеими руками банку.
Банка с мухами напоминала банку с вареньем. С черничным вареньем. Она и закрыта была по-домашнему, как закрывали когда-то варенье, – бумагой, перетянутой опять же аптечной резинкой на горловине. Дядя Тепа умилился. Воспоминание детства. Бабушка Оля. Кладовка. В две шеренги на полке построены банки с вареньем. На бумажных закрышках надписи вроде: “Черника. 1966”. Он открыл банку, поднес к лицу и зачем-то понюхал ее содержимое. Двумя пальцами вынул муху.
– Хорошо бы пинцетом! – подал голос Телегин.
– Тсс! – приструнила Майя супруга.
Дядя Тепа, не отводя от мухи взгляда, шевельнул мизинцем: не отвлекайте!
Положил на стол – ближе к левому краю.
Этих мух продавали на Невском проспекте в магазине “Охота и рыболовство”. Штука – пятак. Черненькие, из пластмассы. Когда были совсем дураками (первый курс, стройотряд и т. п.), считалось прикольным подбросить в компот или посадить на котлету. Вот и Телегину Майю посетило воспоминание: едет в метро, рядом за поручень держится мачо, красавчик – с печатью таинственности на лице, для данных мест (лица и метро) нетипичной, отчего за лицо цепляется взгляд, – их взгляды встречаются – мачо открывает медленно рот и высовывает язык – на языке сидит черная муха. Смешно.
Мухи действительно были словно живые – выпуклоглазые, с тремя (что характерно для всех насекомых) парами ног и даже с прожилками на сложенных крылышках. Щукин однажды пытался на муху ловить карасей, не очень удачно.
Дядя Тепа вынул одно изделие из “букета”. Все мухобойки в этом “букете” были с ручками красного цвета.
Дядя Тепа любовно потрогал бьющую часть мухобойки – прямоугольную шлёпалку жесткой кожи.
Покачал орудие на руке, словно прикидывал вес – в самый ли раз – не много ль, не мало ль?
– Сосредотачивается, – сказал Телегин.
– Тссс! – Майка сказала. Готов.
Дядя Тепа взмахнул мухобойкой и закричал: “Ахтун, ахтун!” Щукин и Чибирев, не владевшие немецким, поняли без перевода.
Они также поняли – без перевода: это очень корявый немецкий. Однако не понимали пока, что корявость Дяде Тепе на пользу.
Крича, Дядя Тепа манипулировал мухобойкой – то размахивал ею над головой, то с ловкостью демонстрировал тамбурмажорские штучки.
Перевод его выступления примерно таков:
“Дамы и господа!..
Как хочется иногда поохотиться!..
У вас нет возможности пойти на охоту?..
Не расстраивайтесь! Я научу вас, как быть охотником, не выходя из дома!..
Не надо убивать волков, медведей, белок, лисиц!..
Давайте убивать мух!..
Мухи – разносчики болезней!..
Испытайте азарт охотника!.. Убейте муху!..
Убить муху – это очень полезно!.. Убейте муху с пользой для здоровья!.. Убивая муху, вы снимаете стресс!..
Вам жалко муху?.. У вас нет мух?..
Не расстраивайтесь!.. Я подарю вам искусственную муху!..
Моя муха многоразовая!.. Ее можно бить много раз!..
Боевое орудие против мух из естественных материалов!.. Всего десять марок!
И одна муха бесплатно!
Внимание! Внимание! Демонстрирую принцип действия боевого орудия против мух из естественных материалов!..
Глядите все! Видите муху?
– Бац!!!!!
Муха капут!!!”
Финал выступления был особенно зрелищен. Бац и капут – это целая сцена. Дядя Тепа не торопился, бац и капут, прихлопнуть объект. Прищурив левый глаз и вытаращив правый (так, что начинала дергаться бровь), он, задержав дыхание, вытянув шею, долго, расчетливо, концентрируясь, (тут бы барабанную дробь) целился в муху, чтобы, выбрав момент (вдруг улетит?), с решительным воплем победителя обрушить на нее всю мощь своего орудия. В одно мгновение мухобой преображается весь: только что он был сама ответственность, и вот – сам самый восторг!
– Десять марок, – уже по-русски подвел итог Дядя Тепа.
Поразительно, муха держит удар! Ее лишь перевернуло кверху животиком, и лапки ее слегка распрямлялись. Дядя Тепа взял пластмассовую за вытянутую ножку и торжественно продемонстрировал публике.
Аплодисменты.
– А вы знаете, он действительно срывает аплодисменты, – радовалась Майка, хлопая громче всех – от души. – Ведь артист, артист!
Приложив руку к сердцу, Дядя Тепа отвесил поклон.
– Тут главное толпу собрать, – сказал Дядя Тепа, – чтобы стояли и слушали.
Майя:
– Тебя не послушаешь!