Жил когда-то в Петрограде рабочий-кожевник Виктор Павлович Капранов. Он был одним из руководителей профсоюза рабочих-кожевников. Подвергался ссылке, сидел в тюрьме за свои революционные убеждения. При Советской власти был на партийной и государственной работе. И даже был членом Международного Комитета пропаганды и действия революционных кожевников. Именем этого человека назван Дом культуры у Московских ворот, он стоит передом к парадному Московскому проспекту, а задом – к промзоне, где сторожит Щукин. В том Доме культуры Щукину как-то доверили выпущенную в Германской Демократической Республике механическую печатную машину “Оптима” с неисправной тягой барабана главной пружины и с разрегулированным механизмом обратного хода. На этой машине работала Аня. Вот когда они познакомились.
 
2
   Был такой эпизод, кажется, в марте 95-го. Щукин и месяца не проработал, как пришли гости.
   – Хозяин! – (он смазывал засов на калитке, – “Ну и дырища, услышал, куда забрались”, – оглянулся: один – усатый, другой – нет). – У вас, говорят, пишущая машинка имеется.
   Оба без шапок, прилежно подстрижены; серые пиджаки видны из-под расстегнутых плащей; у одного папочка. Щукин сразу понял, что не его клиенты.
   – Нам бы напечатать пару слов.
   Не понравились. Неоткуда таким здесь браться.
   – Вообще-то сюда нельзя. Вошли на участок без спросу.
   – Не положено!
   – Ладно тебе “не положено”. Все положено, что плохо лежит. Мы ненадолго.
   Потом, когда Щукин обдумывал афоризм, он решил, что так нарочно с толку сбивают бессмысленной фразой. Направлялись в сторожку.
   – Со своим, – сказал безусый, показав чистый лист бумаги (из папки достал).
   Щукин с ними вошел, видел, как оба застреляли глазами по комнатке. На столе – “Москва”.
   – Я напечатаю, – сказал Щукин.
   – Мы сами, – сказали усы (сами с усами, подумал Щукин).
   – Вот на той, – показал безусый. На полу у стены стояла “Уфа”.
   – Не работает, на “Москве” печатайте.
   – Нам эта нравится, – сказали усы, а безусый спросил:
   – Больше нет “Уф”?
   – Вроде, нет, – сказали усы, заглянув под стол. Безусый спросил:
   – Из Коняшина?
   – Чего? – не понял Щукин.
   – “Чего, чего!” – передразнил безусый, приседая на корточки перед “Уфой”. – Из трамвайного парка имени Коняшина? Я же по-русски спросил.
   – А в чем, собственно, дело?
   – КГБ, – объявили усы, распахнув корочки перед щукинским носом: рука – прием отработан – застыла в одном положении – до полного удовлетворения ошарашиваемого созерцателя ксивы.
   Щукин сморгнул. Корочки щелкнули.
   – Не надо бояться, к вам у нас претензий нет. Щукин всем видом показывал, что бояться ему нечего. На него бравада напала:
   – Что отслеживаем? Анекдоты о Брежневе? О Черненко?
   – Мы, знаешь, люди серьезные, – сказали усы, – из-за говна бы сюда не поперлись.
   – Когда каретку починим? – у безусого остановилась каретка.
   Похоже, они задавали вопросы ради вопросов.
   – Давно сломалась?
   – Понятия не имею.
   До остановки каретки можно было напечатать лишь несколько букв. Безусого это, похоже, устраивало.
   – А ы? – спросили усы.
   – И ы, – ответил безусый, тыкая пальцем в клавишу “Ы”.
   Краем глаза Щукин заметил на листе вроде:
 
   Ввввввввчччччччссссссссммммммммпппппппкккккккку
   Ууууууууыыыыыыыыввввввццццццццццццццяяяяяяяяяя
   яВВВВВВВЧЧЧЧЧЧЧЧССССССССССССММММММММ
   АААААААЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯввввВВВВВчччччччЧЧЧЧ
   ЧЧЧсссссссССССССССяяяяяяЯЯЯЯЯЯффффффФФФФ
   ФФФййййййййЙЙЙЙыыыыЫЫЫЫ
 
   – Вот и все. Просим извинить за вторжение. Авангардистский текст переместился в папочку. Усы подобрели:
   – Работа у нас такая. Сами знаете, в какой стране живем.
   – Мы с вами коллеги как бы, – прощался безусый. – Вы охраняете, и мы охраняем. О нашем визите никому ни гугу.
   С тем и вышли.
 
3
   Промзона действовала на людей по-разному. За редким исключением те немногие, кто здесь работал, находили ее безобразнейшим местом. А работало здесь мало людей – сторожа, кладовщики и кое-какие ремонтники. Впрочем, некоторых она завораживала чем-то – особенно пришлых, таких, как Чибирев, частый щукинский гость, который не любил новостроек и недолюбливал Петербурга дворцового. С ним до того дело дошло, что, когда он, Борька Чибирев, стал Борисом Петровичем Чибиревым, сюда целый класс повел на открытый урок краеведения. Урок был дан ему самому. Дети не почувствовали “дыхания истории”, разве что подивились размерам крестов на Громовском кладбище. Гвоздем программы было посещение сторожки Щукина, дело в том, что, по вычислениям Бориса Петровича, где-то рядом когда-то стояла одна из трех церквей другого кладбища, уже не существующего Митрофаньевского. Посмотрев на Щукина, приветливо заменявшего воду в рукомойнике, и выслушав его короткое сообщение о том, что кладбище, на территории которого они стоят, было когда-то холерным, дети спросили: “Борис Петрович, а зачем вы нас сюда привели?” Он повел их по так называемой Ялтинской улице, на колдобинах которой, не желая ничего слышать про “эстетику захолустья”, девочки стали ломать каблуки, – раздался легкий ропот, к нему обращались теперь хоть в шутку, но дерзко: “Борис Петрович, скажите честно, вы не маньяк?” Хрен меня знает, думал Чибирев, вышагивая с мрачной улыбкой, может, я и маньяк. О своей однофамилице с завода мясокостной муки он не стал заикаться, равно как и промолчал о самом заводе. И так решат, что директор с приветом.
   Но вот Аня еще.
   Была.
   Чибирев как-то сказал Щукину:
   – Анька, помнишь, твоя… принесла скатерть белую? (Резал хлеб на потертой клеенке.)
   Да уж. Скатерть белая просуществовала недолго. А вот занавески, ею принесенные, висят до сих пор. И подкова, прибитая к двери сторожки, – это ее находка.
   Аньке нравилась промзона, потому что ей нравилось быть у Щукина. Быть с Щукиным. Плыть с Щукиным.
   Ночью особенно, особенно когда дождь, и скрипит фонарь, и шумят кладбищенские тополя, тогда сторожка изнутри напоминает каюту.
   Из всех его женщин она была единственная, чье сердце прикипело к промзоне. Те, кто были после Аньки, не задерживались тут более одной ночи.
   В дни дежурства Щукина, если эти дни были общерабочими (не выходными), в семнадцать ноль-ноль отбыв трудовую повинность, Аня покидала ДК им. В. П. Капранова и, оставляя за спиной многолюдный Московский проспект, поворачивала направо, на Ташкентскую, на задворки родного Дома культуры, где глухим бетонным забором неожиданно заявлял о себе ближайший участок промзоны. До знакомства со Щукиным Аня даже не подозревала о существовании столь специфической территории, хотя и работала рядом без малого полгода. Щукин обычно встречал ее перед железнодорожными путями, там, где Ташкентская берет резко вправо, вся в трещинах и колдобинах, и где сквозь ломкий ее асфальт наконец проступает первозданная Старообрядческая в виде проплешины исконно булыжной мостовой (подобными булыжностями, кстати говоря, всегда восхищался Чибирев; годы спустя, перед Великим Городским Юбилеем, он обратится через печать с призывом сохранять, беречь и лелеять проплешины на асфальте как памятники нашей истории и культуры). Щукин целовал ее в губы; шли. Аня, ведомая им, попадала в мир до крайности своеобычный, настолько реалистичный, что он начинал уже казаться сказочным. Из зарослей чертополоха мог выйти, шатаясь, похожий на старого волка зверь, обожравшийся травленой крысой, а из кустов сирени, раздвигая ветви, мог появиться тепловозик-обрубок с загадочными приспособлениями на спине, и только тогда становилось понятно, что там, за кустами, тупичок железнодорожного полотна, огороженный зачем-то деревянным забором.
   Она любила безлюдные переулки, закаты, запах мяты и прозу тогда всеми любимого Маркеса. Не любила сквозняков, пауков, овсяный кисель и когда барабанили пальцем по столу.
   Щукина она, конечно, любила, но не любила, когда он по сорок минут неподвижно глядел на какую-нибудь схему-чертеж механизма, допустим, разрядки, напоминающий скелет фантастического существа, – что так долго там можно разглядывать?
   Она не любила, когда он видел ту часть ее живота, которую она еще в детстве обварила кипятком, и, когда доводилось быть видимой всей целиком, машинально прикрывала в общем-то уже давно заживший участок кожи ладонью, а то и краем простыни, одновременно и несколько даже поспешно раздвигая колени, словно для того только, чтобы скорее отвлечь его алчущий впечатлений взгляд. Он так и не научил ее не стесняться этой отметины, отнюдь не казавшейся ему уродливой, зато он легко приучил ее слышать в ответ на вопрос о любви тарабарское утверждение: кундырым тараду, или вроде того, – и она сама отвечала по-тарабарски столь же ласково и утвердительно.
   Еще ее веселили красивые слова, касающиеся ее же профессиональной практики, которые Щукин выискивал в древней брошюре 1894 года. Например: “ Преимущество машины для здоровья . При работе на машине не является такой усталости, как при работе пером, и не бывает судорог пальцев”. Или вот: “Работающая на машине может принимать свободное, естественное положение тела, чем обуславливается правильный процесс – дыхания и кровообращения”. Или вот: “Можно помещать лампу или свечу назад себя так, чтобы свет шел к машине поверх плеч, тогда как при работе пером на письменном столе свет от лампы или свечи постоянно остается перед глазами пишущего”.
   В числе достоинств пишущих машин отмечалось и такое: “Красивый предмет обстановки”.
   Щукин покупал в “Букинисте” все, что касалось пишущих машинок (машин): инструкции, описания, очерки истории, рекламные проспекты, каталоги деталей.
   Они называли себя “машинист и машинистка”. Иногда работали в четыре руки: машинист чинил очередную “Уфу”, машинистка перепечатывала рядом на уже отремонтированной “Башкирии” чью-нибудь диссертацию, статью или что-нибудь для себя – “Москву—Петушки”, анекдоты лже-Хармса. Если бы вор пришел расхищать охраняемое, он бы понял, что в сторожке не спят, – быстрый цокот печатной машинки доносился оттуда.
 
4
   Чибирев спросил Щукина:
   – Объясни, вот сейчас, когда их нет уже, почему, зачем ты здесь? В чем смысл твоего здесь пребывания?
   Щукин ответить был не способен. Он был способен спросить:
   – А зачем ты директор школы? Вопрос риторический.
   В самом деле. Раньше он был сторожем, потому что мог в сторожке чинить пишмашинки, теперь пишущих нет машинок, перевелись, а он по-прежнему сторож. Его будто приговорили к данному месту. До поры до времени, главное, он не замечал этого: будто приговорили к данному месту. Он даже не заметил, когда это произошло, когда все изменилось – компьютеры вытеснили пишущие машинки, – не в один же день, не за одну же неделю. Можно было бы заняться антиквариатом. Но на антикварную технику спрос невелик. Он пробовал.
   Последнее время он занят пиш. машинкой “Ленинград”, довоенной, ранней советской. Пытается ее усовершенствовать. Машинка и тогда была далека от совершенства; в тридцатые годы доставляла много хлопот мастерам-ремонтникам.
   “Ленинград” он получил как гонорар – несколько лет назад, в лучшие времена, когда на заводе мясокостной муки ремонтировал относительно новую “Оптиму”. Машинка “Ленинград” стояла в бухгалтерии на шкафу, он сказал: “Дайте мне на детали”.
   Он так и не пустил ее на детали, хотя и разбирал как-то, но собрал снова.
   – Фантастика, – сказал Чибирев, когда впервые увидел эту машинку. – Я ведь знаю, кто на ней печатал до войны. Александра Георгиевна Чибирева, моя однофамилица. Я даже догадываюсь, что на ней печаталось. Отчеты по утилизации трупов бездомных животных, ведомости с фамилиями Келлер и Егоров.
   – Я хочу ее усовершенствовать, – сказал Щукин. Вот уже полтора года он изучает каталог-прейскурант пишущей машины “Ленинград”, 1935 (издан почему-то в Москве), – 766 деталей, не так много. Сведены в таблицу, даны рисунки.
   У него есть конструктивные идеи. Он знает, как сделать, чтобы машинка меньше ломалась. Он знает, как поступить.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
   Борис Петрович не без удовлетворения (ибо еще недавно все урны в городе были убраны из страха терактов) выплюнул пережеванный “орбит” в новую пенобетонную урну-плевательницу, поставленную у входа, спустился по ступенькам вниз, прошел по узкому проходу и повернул налево.
   Это было в своем роде единственное заведение в городе, сочетавшее кулинарию с книготорговлей, – слева в полуподвальчике размещалось кафе, справа – книжный магазин, – и то и другое принадлежало одному хозяину, к тому же владельцу авторитетного издательства.
   Борису Петровичу уже доводилось бывать в магазине; пару месяцев назад он здесь купил сборник статей по истории ленинградских барахолок, а также монографию профессора Молоткова А. Я. “Проходные дворы Спасской части”, но сейчас Борис Петрович пришел не приобретать книги, а возвращать; просто они с Дядей Тепой условились встретиться здесь, в кафе.
   Был день, народ здесь обычно собирается к вечеру; несколько человек сидело за столиками. За отдельным столиком сидел Дядя Тепа, Борис Петрович его сразу заметил. Борис Петрович также сразу приметил, подсаживаясь к приятелю, еще одного субъекта, за другим столиком, за соседним; оба – и тот и этот – пили пиво, вернее, уже допили почти и теперь отодвинулись на стульях от своих почти пустых кружек, так что спины их (и спинки стульев) образовывали прямой (почти) угол, можно было общаться через плечо. Надо думать, они и общались вполоборота – причем, судя по напряженности поз, по этой выдвинутости из-за столиков и, главное, по нежеланию делить один стол на двоих, общались они весьма нелицеприятно, недружески, зло, но когда подошел Борис Петрович, оба уже молчали, осмысляючи выраженное минуту назад.
   – Принес? – неприветливо спросил Дядя Тепа.
   Борис Петрович достал из кейса пару номеров “Художественного журнала”, пару книг о современном искусстве, буклет выставки “Общее тело”, словом, все, что дал ему недавно Дядя Тепа для ознакомления. Дядя Тепа спрятал поспешно в сумку все.
   – Пиво пить будешь?
   Вообще-то Борис Петрович собирался, когда подходил, но сейчас передумал.
   Он также собирался, когда подходил, поделиться с Дядей Тепой кое-какими впечатлениями от прочитанного и в первую очередь обсудить разнообразие форм модификации телесности; в частности, Бориса Петровича беспокоила судьба московской акционистки, прилюдно отрезавшей себе нос. Но он не успел и рта открыть, как Дядя Тепа выкинул номер. Повернув при неподвижном туловище голову как бы в сторону того, за соседним столиком, но не так радикально, чтобы удостоить соперника взглядом, Дядя Тепа сказал:
   – Нет! – сказал. – Я не понимаю! Я не понимаю, почему одним нельзя, а другим можно. Почему один может в голом виде выскакивать на четвереньках из-за угла дома и пугать троллейбусы в полной уверенности, что это призна́ют художественным достижением, а другому нельзя даже поссать с моста в Неву, ибо его мочеиспускание, видите ли, не есть художественный акт. Почему пугать троллейбусы голым – это искусство, а ссать в Неву – не искусство?
   Борис Петрович невольно уставился на того, кого Дядя Тепа так неистово вопрошал. Оппонент Дяди Тепы, человек лет сорока пяти, с таинственным ромбиком на лацкане клубного пиджака и золотой серьгой в ухе, был, по всей видимости, культурологом; он шевельнул головой и столь же страстно ответил:
   – Это было бы искусством, актуальным искусством, если бы ты, именно ты, отнесся бы к этому как… к… к искусству, как… к художественному акту, а ты просто ссал – без всякой задней мысли!
   – Задняя мысль-это что? – спросил Дядя Тепа. Посетители кафе, отвлекаясь от еды и напитков, поглядывали на спорщиков с любопытством.
   – Не прикидывайся дураком! Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю!
   – Не понимаю!
   – Ты не вкладывал в то, что ты делал, художественного содержания! Ты не манифестировал идею своего поступка как художественный акт. Ты не творил, а ссал, просто ссал! Ты не художник, ты не творец.
   – А кто я?
   – Ты самозванец.
   Дядя Тепа совершил последний глоток; отодвинул кружку пустую.
   – Хорошо. А если бы я насрал перед картиной Ван Гога?
   – Но ты не насрал перед картиной Ван Гога. Перед картиной Ван Гога насрал не ты.
   – А если бы я насрал перед картиной Ван Гога?
   – Что значит “если бы”?! А если бы я был Ван Гогом? “Если бы, если бы”… Я не Ван Гог! Без всяких “если бы”! И ты не срал перед Ван Гогом!
   – Так это искусство – обосраться перед Ван Гогом?
   – Обосраться перед Ван Гогом – это обосраться перед Ван Гогом, но он не обосрался перед Ван Гогом…
   – А что? Просто насрал?
   – Нет, дорогой мой, далеко не просто.
   – И это искусство?
   – Это классика. Страница учебника.
   – А поссать в Неву…
   – А поссать в Неву – твое частное дело!
   – Почему? Почему? Почему?
   – Опять двадцать пять! Потому что ты не вкладывал в свой поступок художественного содержания!
   – Откуда ты знаешь? Я как раз вкладывал!
   – В восемьдесят втором году об этом еще никто не думал.
   – Семьдесят девятом!
   – Без разницы.
   – Это у вас без разницы, это у вас никто не думал, а у нас как раз думали!
   – Не было таких идей в восемьдесят втором!
   – Он говорит, не было, когда было, – обратился Дядя Тепа к Борису Петровичу, призывая в свидетели, мол, погляди, с какими идиотами дело иметь приходится.
   Борис Петрович воскликнул:
   – Да вы пьяные, что ли? Его не услышали.
   – И не такие были идеи! – горячился Дядя Тепа. – Что мне ваши идеи? Не надо мне про идеи! За десять лет до вашего Ван Гога мы мочились в Неву – очень даже идейно. Очень даже концептуально. Художественная акция была. На глазах у народа!
   – Ты фальсификатор. Ты нагло фальсифицируешь историю!
   – Скажи: историю культуры.
   – Да, историю актуальной культуры.
   – У меня есть документ. Акт о задержании в милиции.
   – Да подотрись ты своим документом! Тоже мне диплом. Нет, жук какой, а?! Двадцать лет бумажку хранил!..
   – Я нарочно не хранил, просто нашел… весьма кстати…
   – Нет, задним числом историю переписывать!
   – Что было, то было.
   – Было то, что твой поезд ушел. Жди следующего состава.
   – Ничего не ушел! Я в первом вагоне!
   – Ты кого воображаешь ваще из себя? Дедушку петербургского акционизма? – оппонент Дяди Тепы резко повернулся на стуле.
   – Дедушку не дедушку, а что было, то было.
   – Да ты не просто самозванец, ты мародер! Ты хоть представляешь, кого ты обкрадываешь? Ты хоть представляешь, на чью славу покусился, сукин ты сын?.. Чем ты там ссал в Неву? Может быть, кровью? Может, ты знаешь, что это такое – себе глаза проткнуть скальпелем? Может, ты куски от себя отрезал? Из окна вываливался? Может быть, тебя в смирительной рубашке к койке привязывали? Ты говно когда-нибудь ел? Нет? Не ел человеческого? И в петле не болтался? Кто ты такой? Где ты был эти годы? В какие игрушки играл? Уж больно ты выглядишь хорошо, больно здоровенький! Нет тебе нашего “да”! Тебя все, все презирать будут! Хер тебе будет наше признание, не дождешься!
   – Я на твое признание не претендую. Мне и даром не надо – твое.
   – Ну конечно, его заграница признала! На родине не признают – заграница признала!
   – Да пошел ты! – Дядя Тепа встал и сам направился к двери; Борис Петрович поспешил за ним.
   Вышли на улицу. Дядя Тепа был взбешен.
   – Пидарас! Нет, прав был Хрущов: пидарасы! Откуда-то сверху, едва ли не с крыши собака лаяла.
   Борис Петрович посмотрел наверх: по балкону на четвертом этаже метался пятнистый бультерьер, озлобленный на весь белый свет. – А при чем тут Ван Гог?
   – Да пошли они в задницу!
   Пересекли Рубинштейна, повернули под могучую арку толстовского дома. Борис Петрович едва поспевал за Дядей Тепой. Двор был заставлен иномарками.
   – Слушай, это так все серьезно, да? А почему он на тебя одного накинулся?
   – Он не понимает, что нас трое было. Было и есть. Трое – это группа уже. С группой надо считаться.
   Вышли через другую могучую арку – на Фонтанку-мать. Вид воды несколько успокоил Дядю Тепу, он замедлил шаг; на середине Ломоносовского моста и вовсе остановились.
   – “Мосты”. Наша группа должна “Мосты” называться. Из-под моста выплыл кораблик с туристами. Дядя Тепа спросил:
   – Тебе на них плюнуть никогда не хотелось? Борис Петрович был откровенен:
   – Иногда. Только не так, чтобы хотелось, а просто мысль бывает: а что если плюнуть? Мысль – и не более.
   – А поссать?
   Борис Петрович не лукавил – этого не хотелось.
   – Ладно, – сказал он, – пошутили однажды – и хватит.
   – Ты считаешь, это шутка была? Значит мы шутили, когда втроем, рискуя репутацией… жизнью, может быть, даже рискуя… а если бы там провода были оголенные?… И это шутка была, и только всего?
   – Я уже не помню мотива.
   – Нет, это не шутка, – сказал Дядя Тепа.
   Кораблик уплывал; счастливые туристы махали им руками. На волнах покачивалась бутылка из-под шампанского.
   – А ты себя в самом деле считаешь художником? – спросил Чибирев.
   – Я и тебя считаю художником. И Щуку.
   – Какие же мы художники?
   – Актуальные. Если хочешь, актуальные для своего времени. Впрочем, не знаю, как вы, а лично у меня нет ощущения, что мое время прошло.
   – Вон кто художник, – показал Борис Петрович на мужичка, которого вытаскивали из воды.
   Это работали МЧСовцы – трое в красных комбинезонах, – один стоял по грудь в воде, а двое других тащили наверх мужика на канате. Борис Петрович и Дядя Тепа разговаривали метрах в тридцати от места происшествия, но то, что там происходит какое-то действо, заметили только сейчас, – настолько буднично работали спасатели. Мужик был живой, но какой-то нешевелящийся, наверное, замерз; он даже не шевельнул ни ногой, ни рукой, когда его перетягивали через перила. Сколько времени он бултыхался под мостом, можно было только догадываться.
   – А ты говоришь, – сказал Борис Петрович, хотя Дядя Тепа молчал.
   Спасатели стремительно раздели мужика, завернули в одеяло с головой, так что выглядывало лишь одно лицо, и засунули в теплоизоляционный мешок. Теперь, прислоненный к гранитному парапету, мужик напоминал куколку гигантского насекомого. Зевак почти не было. Борис Петрович и Дядя Тепа прошли медленно мимо. Откуда-то возникший фотограф беспрерывно снимал мужика. Бомж, разумеется. Бородатый. Лицо унылое. Менты снисходительно улыбались.
   – Ну-ну, – сказал Дядя Тепа.
   Да ведь он ему просто завидует! – подумал Борис Петрович.
   – Ладно!
   С гордым видом пошел Дядя Тепа вдоль Фонтанки к бывшему Дворцу пионеров, где у него была еще с кем-то назначена встреча.
   Борис Петрович перешел улицу.
   В середине садика-пятачка, прозванного Ватрушкой, стоял короб-футляр, в нем скрывался от глаз горожан бюст Ломоносова. Реставрация к юбилею города. Надпись – на чьи деньги. Реставрировало Ломоносова то же политическое движение, что и содержало в зоопарке, если память Борису Петровичу не изменила, не то тюленя, не то жирафа. Жив ли жираф-тюлень? А вот голуби: их почти не осталось в городе Петербурге (вытеснены воронами), – на футляре же этом сразу три особи. Впрочем, ничего странного, здесь и раньше на бюсте всегда голубь сидел. Странно вот что: почему на новые памятники не садятся голуби?
   С мыслями о монументах Борис Петрович дошел до Садовой. На его памяти никогда еще город так не перекапывали. Вместо улицы – ров. Залить водой – будет тот же канал Грибоедова. Только набережных не будет, вода подступит к стенам домов. А и не надо, так лучше. Борис Петрович представляет Венецию: дома из воды вырастают. На Сенной площади замышляется что-то. Почему бы не соорудить здесь бассейн под открытым небом? И назвать “Юбилейный”? Нет, лучше – “Москва”.
   Спускаясь под землю, думал Борис Петрович о собственной жизни. Много ли было в ней артистического, художественного? А вдруг он взаправду художником был? Был да забыл. Или не понял. Иногда он себе позволяет художества, объяснить которые сам не может. Тут бы для интерпретаций арт-критика, да половчее. Одна поездка в Германию чего стоит! Или вот, например, как-то раз он своей же супруги парадный фетровый берет с кокардой (ну не нравится ему эта серая форма!..) снес в мешке на помойку, а потом сделал вид, что не знает, куда берет подевался… С точки зрения здравого смысла – не объяснить. Все равно ей дали другой.
   А когда он ехал в метро, у него в мозгах словно вспышка была.
   Из-под прямоугольника оргстекла, где когда-то был план метрополитена, теперь обращался к пассажирам плакатик, призывающий немедленно исполнить гражданский долг – получить паспорт нового образца (кампания по обмену паспортов уже завершалась). Выглядело это так: под соответствующим лозунгом стояли (вернее, шагали вперед) молодой человек и девушка, жизнерадостные, жизнелюбивые, они так широко и белозубо улыбались, словно это была реклама не социальная, а зубной пасты. Оба – каждый свой – поднимали над головами – дубликатом бесценного груза – новый, российский, орластый – и как бы мыслили по канону: “Смотрите, завидуйте, я гражданин!..” На молодом человеке была белая рубашка и летние брюки, а на девушке – миниатюрная кофточка-топ на тонюсеньких лямочках и совсем уже мини, почти пляжная мини-юбочка. Изящный живот девушки был по-хорошему обнажен. Роман Петрович, когда видел эту картинку, каждый раз задавался вопросом: ну вот он – он, допустим, сейчас уберет паспорт в карман брюк, а она? Куда она денет паспорт? Отдаст ему на хранение, товарищу по рекламе? Или так и будет ходить, раскованная, счастливая, с российским паспортом в руке?