Чибирева остановили кусты. Чибирев подумал: вот тебе и тангенс касательной. Он встал и подал голос.
   Дядю Тепу ничего не останавливало, кроме силы собственной воли. Силой воли он прекратил движение. Отчасти лицом тормозил Дядя Тепа, отчасти частями тела другими. Он осознал: чем ниже с горы, тем тверже, плотнее и жестче наст. Он понял кожей лица, с чем надо сравнивать снег – с крошеным стеклом. Он изодрал подбородок, левую щеку и лоб, а что касается носа, он боялся, что срезал его в начале пути. Потрогал. На месте.
   Он не услышал голоса Чибирева.
   Он сам закричал.
   Щукин пробирался к нему.
   – Ты кто? Это ты или ты – Чибирев?
   – Это я.
   – А где Чибирев?
   – Где-то внизу.
   – Пойдем к Чибиреву. Надо боком идти. Как я.
   – Хорошо, – сказал Дядя Тепа, вставая. – Ты левее иди, я правее пойду. Если что, встретимся на дороге. Только… – он добавил, – постарайся не исчезать из вида.
   Щукин сделал три шага и из вида исчез.
   …Почему я такой неуклюжий? – корил Чибирев сам себя. – Не могу вскарабкаться на гору. – Он зачем-то пытался подняться повыше – как бы навстречу Дяде Тепе и Щукину, которых, конечно, не было там, куда он пытался подняться. Он только ниже сползал. Но и ниже, чем только что был Чибирев, не было никого. Чертовы Альпы. Чибирев – не Суворов, не Ганнибал, не пастор Шлаг. Последний – на лыжах. Лыжи бы, лыжи ему. А что, собственно, лыжи? Есть ли в них толк? Вспомнился Штирлиц, его умное, сосредоточенное лицо, как он провожает пастора Шлага в этих долбаных Альпах (мыто знаем: не в этих!..) все в ту же Швейцарию (мы-то знаем: не в ту!…), смотрит вслед пастору Шлагу, понимает: священник не умеет на лыжах ходить… Однако ж дошел. Дойдет ли Чибирев? Без лыж. Нет, он не желает в Швейцарию. Далась вам эта Швейцария! Выкинуть из головы! – Зачем ты лезешь наверх, – спросил себя. – Вниз! Только вниз!
   Дядя Тепа отказывался понимать, что не знает, что происходит. Происходило то, что чем больше отказывался понимать, тем сильнее подозревал себя в том, что главное понимает: он не знает, куда надо идти. Теоретически – вниз. Но: где Чибирев? Почему прекратились на третьем щукинские “Ау!”? Где дорога, на которой он, Дядя Тепа, назначил товарищам встречу?.. Где городок? Где-то рядом. Почти курортная зона. Место отдыха трудящихся, можно сказать. Здесь нельзя заблудиться. Здесь невозможно замерзнуть. Такого быть не должно. Как с датчанином тем. Или голландцем. О нем писали газеты в прошлом году. Прилетел. Увидел огни Петербурга. Дай, думает, на такси сэкономлю. Мудозвон. И – пешком. А то были огни совхоза Шувалово. Грязь, пустыня, болото. Всю ночь прятался в камышах от бездомных собак, принимая их за волков.
   Дядя Тепа зло засмеялся.
   Заорал:
   – Э-ге-гей!
   Щукин неудачно упал. Он неправильно подставил руку на наст, подмял ее под себя. Было небольно, но он догадался, в чем дело. С трудом снял перчатку. Чтобы разглядеть, поднес кисть руки почти к самому носу. Большой палец был не на месте. Он соскочил с той косточки, на которой должен держаться (с пястья?..), развернулся ногтем в обратную сторону и уродливо торчал просто из мякоти перпендикулярно тыльной стороне ладони. Только этого не хватало. Проблемка. Кто-нибудь когда-нибудь вывихивал палец, опираясь на снег? Теперь он не сможет надеть перчатку. Есть ли в городе травматология? Он обратится в полицейский участок, он покажет им палец, сами поймут, напрягут медицину… Или мы им напрасно срыли Берлинскую стену? Спокойно, спокойно, все хорошо, нет худа без добра, думал Щукин. В Россию он приедет с гипсом. Здешний контролер не будет приставать, инвалидность тут уважают. Попробуйте-ка левой рукой достать билет из правого кармана!.. Черт! Он будет не один. Троих обязательно высадят, невзирая на щукинский гипс… Ничего, ничего. Он видел полицейский участок недалеко от костела. Господи, как раненый зверь – к людям идет!
   – Чибирееев! – кричал Щукин. – Ау!.. Дядяяя Тепааа! Аууу!
   С хрустом давя подошвами снег, Чибирев шел, куда глядели глаза (никуда не глядели). Ощущение такое, что потерял ботинки. Чибиреву подумалось: обычно в кино в таких ситуациях герой вспоминает любимую женщину. Чибиреву только подумалось – и он сразу вспомнил жену. Она гладит рубашку ему, укладывает вещи, дает наставления. Милая Лена, ты просила, чтобы я не отстал от автобуса!
   Дядя Тепа зря торопился к столбу. Он принял столб за Чибирева. На столбе табличка была. С десятой попытки зажег спичку. Какие-то цифры, какие-то буквы. А что ты увидеть хотел? Прочь от столба!
   Санки, русские санки, Новгородская область, Валдайский район. Три недели назад, в январе. Нет, четыре, еще до Старого Нового Года. Щукин везет к автобусной остановке два огромных мешка с мухобойками, полозья скрипят на снегу. Он купил мухобойки на складе артели слепых – оптом, со скидкой. К вящей радости производителей мухобоек. Чудо, чудо! Покупатель! – всех сразу! – зимой! Дойду – пойду в школу работать, – дал зарок Чибирев.
   – Как всегда обойдется, – бормотал Дядя Тепа.
   Он и она. Которых встретили при подъеме на гору, кажется, те. На ангелов ничем не похожи, к тому же без крыльев. Однако оба висят вниз головами над снегом, излучая слабый неоновый свет. Сосредоточенно тыкают пальцами в снег. Он – указательным, она – безымянным. Сплю я, что ли? Холодная капля упала за шиворот Щукину. Он мгновенно очнулся. Пропало видение. Щукина осенило. Он разгадал тайну отверстий в снегу. Капель! Это падают капли с деревьев. Всего-то делов.
   Встал (почему-то лежал), и – надо идти: и пошел.
   Сипло кричал безголосый Чибирев:
   – Ыхххыхы…
   – Э-ге-гей! – кричал Дядя Тепа. Щукин – по-русски, по-детски:
   – Аууу!
   Каждый кричал в надежде, что его услышат. Они кричали и не слышали друг друга.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,
практически Эпилог

1
   Это все отсюда, из детства, из отрочества, из окна рейсового автобуса, когда взгляд становится цепче, а мир объемней, особенно если только что прошел дождь.
   Сезонное обострение восприятия новизны по возвращении домой после летних каникул – ничего не изменилось, но все другое – даже облака, даже городские деревья. Свежие афиши на старых щитах.
   С возрастом притупляется – не ждешь от прежнего ничего. Во всяком случае, ничего нового.
   И все равно – ощущение возвращения всегда окрашено в цвета осени – куда бы ни было и когда.
 
2
   Сон был нехороший, пьяный сон. Будто Щукин должен похоронить у себя на охраняемом участке складной велосипед, который никакой не велосипед вовсе, а Дядя Тепа. Щукин осознает преждевременность похорон – велосипед небезнадежен, можно починить. И вот пытается натянуть на шестеренку цепь, вращая заднее колесо. Звонок на руле – сам по себе – словно от боли – издает пронзительный звук.
   Разбуженная звонком голова Щукина обнаруживает себя на столе, дома, на кухне, – щека прилипла к клеенке. Звонок был резок, но еще в большей степени была тяжела голова, потому и не взметнулась она над столом, потому и не подскочил Щукин. – Нет, не будильник. – Вечер, не утро.
   Спал он недолго, минуты, быть может, четыре; краткосрочные сны зрелищными бывают (Щукину часто снится механика: шестеренки, подшипники, цепи).
   Встал по второму звонку, пошел в прихожую, дверь открыл.
   Небритый, в очках с разбитым стеклом, в мятом расстегнутом пиджаке – без галстука! – тоже хорош, стоял Чибирев.
   – Извини. Прямо с вокзала. Домой не могу. Никуда не могу. Некуда мне идти. Все, конец одиссеи. Я у тебя переночую. Не возражаешь?
   – Х-х-х-х-х, – выдыхал Щукин; Борис Петрович полагал “х-х-х-хо-рошо” услышать, но выдохнулось про похороны: – Х-х—х-хо-ронить?
   – Может, впустишь?.. – спросил. – Кого хоронить? Сторонясь, Щукин сказал:
   – Завтра.
   – Кого?
   То ли он бормотал слишком невнятно, то ли Бориса Петровича мозг работал в дискретном режиме, только воспринималась нелепица:
   – В пятницу… приказал…
   – Кто приказал? Что в пятницу?
   – Долго жить в пятницу. Блядь, ты глухой? Дядька Тепа в пятницу! Не знаешь?
   Чибирев ткнул Щукина в плечо кулаком: трезвей, гад. Старый боксер держит удар.
   – Господи, как мне плохо, – простонал Щукин.
   Е-е-е, – заеекалось у Бориса Петровича, уже много лет он не позволял себе этого; сам прервал себя, сам себя испугавшись; рот скривило ему.
   – Что ты, Щука? Зачем ему в пятницу? А?
   – Скоротечка… как спичка… за два месяца… точка…
   – Блядь, Щука, не шути. Какая течка, на хуй? Какая точка? Это у собак течка! Ты брось, точка! Я его месяц назад видел!
   – А я в четверг!.. И в пятницу!.. И в среду!.. – выкрикивал Щукин; он был похож на сумасшедшего; я сам похож на сумасшедшего, подумал Чибирев.
   – Щука, он был здоров. Месяц назад. Что ты несешь, придурок? Ты сколько водки выжрал?
   – Завтра. Я завтра… – К себе уходил в комнату.
   Борис Петрович последовал за ним, споткнулся о пишущую машинку, ушиб ногу (и без того ушибленную), обложил Щукина матом; Щукин грохнулся на тахту, так что загудели пружины.
   – Кресло-кровать… мать… Сам разбери. И – отключился.
   Да ничего Борис Петрович не собирается разбирать – ни кресло, ни кровать. Да пошел он на хуй, кресло-кровать! Что это за, еб твою мать, кресло-кровать? Блядь, кресло-кровать! Генерал-майор! Слесарь-монтажник! Массовик-затейник, блядь! Шкаф-купе, роман-блядь-газета! На хер надо кому? Чей это голос, спрашивается? Кто это спрашивает, спрашивается? Где я?” – У него онемела нога.
   Не мог Дядя Тепа, не мог.
   Попробовал успокоиться. Первое и главное доказательство того, что Щукин лажу нес, – немыслимость совпадения. Прямо с поезда – и хоронить. Крайне маловероятная ситуация. Борис Петрович уважал теорию вероятности. Закон больших чисел. Гауссово распределение. Линейную корреляцию. Что там еще?.. Так только один Одиссей мог вернуться в Итаку – прямо на свадьбу жены… Но довольно, довольно: конец одиссеи. Приплыл.
   Из Тавриды.
   В гипербореев страну.
   Борис Петрович вышел на кухню, воду включил, чайник набрал, поставил на плиту, но забыл зажечь газ. Шаркая шлепанцами, вошла Антонина Евгеньевна.
   Узнала:
   – Боренька, здравствуй.
   Боренька вежливо спросил о здоровье, хотя и помнил, что об этом нельзя, – будет подробный рассказ. Вдруг:
   – Ты в Крыму был? Знает, однако.
   – Хорошо ли в Крыму?
   – Очень, – сказал Чибирев. – Солнце. Воздух. Вода. “А женщины?” Но нет – в иной формулировке:
   – Со Светочкой ездил?
   – Светочка – это кто, Антонина Евгеньевна?
   – У тебя ж Светлана жена?
   – Леночка. Лена. Да, с Еленой Григорьевной, – (не пускаться же в объяснения). – Это у Тепина была Света жена, – сказал громко Борис Петрович. – У Леонида, – (следил за реакцией).
   – Ах, да, я же помню, Света… Светлана. Тепина Светочка. В зоопарке работала. Ведь они развелись… Знаете, Боря, вы моложе меня, послушайте, что я вам скажу, избегайте, избегайте пищевых добавок, вот у меня тут записано… – Она достала листок из кармана халата. – Е-двести одиннадцать…
   Чибирев – аккуратно:
   – Антонина Евгеньевна, вы когда Тепина видели… последний раз?
   – Да вот приходил. Е-двести двадцать семь…
   – Когда приходил? Давно?
   – Е-двести сорок четыре… Давно ли? Вчера, кажется… Е-триста одиннадцать…
   – Точно вчера?
   – Ну, может, позавчера. Для меня теперь, что вчера, что позавчера – все один день. Е…
   – Е-е-е, – подхватил Борис Петрович нечаянно.
   Он вернулся в комнату. Щукин спал, открыв рот и уронив руку с тахты. Его мобильник лежал на полу. Мобильник у Бориса Петровича украли еще в Феодосии. Чибирев наклонился, поднял, набрал номер Тепина. “Аппарат вызываемого абонента выключен или находится вне зоны действия сети”. Борис Петрович положил мобильник на стол.
 
3
   “Это не он”.
   Так утром и скажет, увидев: “Это не он”.
   Да и морг был тоже неправильный. Странный какой-то, неестественный морг. Относился ли морг или нет к больнице Коняшина, был ли сам по себе, было трудно сказать, потому что больница имени того Коняшина уже давно закрыта была, упразднена, расформирована, брошена, умерщвлена. Мертвые корпуса; из них лишь один был действующим, рабочим, живым, если так можно о морге. Если так можно о морге, морг доживал последние дни; скоро закроют его холодильники. Но пока еще привозили. Морг был задвинут в глубину полудвора-полусада. Идти вдоль кирпичной стены, завалившейся набок. Чибирев немного прихрамывал (на станции Жлобино он повредил ногу). Щукин, зная куда вести Чибирева, вел туда Чибирева. Уже то Борису Петровичу подозрительным было, что мертвецкий покой, где лежат, то есть морг, и склад олифы, охраняемый Щукиным, если и не похожие друг на друга объекты, то в плане топографическом чрезвычайно близкие, – располагались они от Московских триумфальных ворот примерно на одном расстоянии, только по разные стороны Московского проспекта. Та же эстетика захолустья, которую он, Чибирев, высоко ценил, но куда ни пойди, куда ни двинься, – щукинские все места, не слишком ли близко одно от другого?.. Оттого, что смотрел Чибирев только вперед, он уверенным не был в себе. Недоверие и растерянность в равной мере отражались на лице Чибирева, попиравшего ногой хрустящее Просьба подождать. Гардеробщик вышел. Мало ли что может лежать на асфальте. Очки с битым стеклом Борис Петрович убрал в карман пиджака и теперь, идя, подслеповато щурился, но, в отличие от Щукина, упрямо не глядел под ноги, словно отказывался признавать реальность тем, чем она, по-видимому, все же в известной мере являлась, – ну хотя бы совокупностью зримых предметов или, во всяком случае, тех, о которые можно споткнуться.
   Возможно, больница не исчезла совсем, просто переместилась куда-то, как юридическое лицо, как коллектив персонала, как совокупность методик, – наконец как идея того, чем была, как идея “Коняшина”, – переименовавшись в пути; одни лишь стены остались. Был ли Коняшин врачом? Нет, не был. Он был трамвайщиком, революционером. Близрасположенный трамвайный парк – тоже Коняшина. А что до этого места, оно теперь не называлось никак.
   Несколько человек стояли на воздухе, курили, Борис Петрович не вникал, кто такие. В морге он увидел Катрин в черном платье и, к своему удивлению, Свету, – не потому “к удивлению”, что жена она бывшая и недолгая, а потому, что не далее как вчера о ней говорил с Антониной Евгеньевной. Щукин, который как-то участвовал в организации похорон, чувствовал себя свободнее, увереннее, чем Чибирев, – обнял Свету, обнял Катрин; Чибирев, со своей стороны лепеча невнятные соболезнования, рыскал взглядом по гробам, не задерживаясь ни на одном (в морге было четыре гроба, открытые): где? – Да вот же, рядом стоят. – Этот? – Этот. Щукин взялся за край (жест прощания). “Это не он”, – тихо сказал Борис Петрович, подойдя вплотную к их гробу, к его.
   Чибирев знал, как меняются лица умерших, но в этом, в этом лице ничего характерного тепинского он не мог разглядеть, совсем ничего. Все принадлежало другому: нос, подбородок, форма лица, впалые виски, тонкие редкие рыжеватые волосы – или их осветлили?.. зачем?.. Другой. Этот был меньше, худощавее и, главное, старше, почти старичок. Не может человек так стремительно измениться. Дядя Тепа не носит костюмов, у него нет пиджака. Зачем черный костюм на нем? “Дурят меня, что ли?” – отчетливо произнес (про себя) Чибирев.
   Когда вышли на воздух, Щукин сказал, что Катрин предпочла бы кремацию. “За деревом стоит”, – подумал Борис Петрович, не умея позволить себе не понять, что нигде не стоит здесь живой Дядя Тепа – ни за деревом, ни за углом котельной.
   То же было в автобусе – ощущение фокуса, обмана.
   Только на кладбище Борис Петрович почувствовал, как он устал, как сильно не выспался. Он даже был вынужден побороть легкий приступ зевоты, что было им тут же самим и воспринято как очередной аргумент не в пользу подлинности похорон, ибо позывы зевоты невозможны у края могилы, тем более когда опускают на ремнях гроб с телом друга. Сказал бы кто-нибудь сейчас: “Ну, хватит, ребята, пошутили, расходимся”, – он бы простил им розыгрыш, – казалось, что так. Но: “Землю бросайте”, – и он взял глины кусок, бросил, как все.
   Рядом с родителями, на Смоленском.
   Композитор Ляпин открывал бутылку.
   Из художников, из актуальных, не было никого. Никого, кроме Щукина и Чибирева.
   – Света на поминки зовет, к ней домой, я сказал, что помянем с Катрин в персональном порядке.
   (Щукин сказал.)
   Хорошо.
   На такси в арт-клуб, что на Литейном в подвале. Таксист включил “Русский шансон”, Щукин попросил выключить. Всю дорогу молчали. Борис Петрович не мог освободиться от ощущения, что и таксист в заговоре с Катрин и Щукиным.
   В сводчатом подвальном помещении заняли один из шести столиков. Вообще-то сегодня закрыто, “нет света” (авария), не работает холодильник, не тот день, короче, нельзя, но Катрин, принадлежащая к узкому артистическому кругу избранных, знала волшебное слово, возможно, пароль, – их не только впустили, но дозволили сесть со своим, потому что поминки – это святое. Хозяйка принесла хлеб и рыбный салат, достала три стопки. Ушла. За отсутствием завсегдатаев не предвиделось ни дискуссий, ни горячечных монологов. Изначально Первый Гражданин Владимир Рекшан, тоже будучи исключением, медитировал здесь над чашечкой кофе, один, но Первый Гражданин был непьющ; он готовился отметить десятилетие своей абсолютной и бесповоротной трезвости; для сейчас пьющих его сейчас почти что и не было.
   Правда, в первый момент, узнав его, Борис Петрович забеспокоился, не узнает ли Первый Гражданин Бориса Петровича, не подойдет ли, не спросит ли, в каком состоянии гражданский брак, не предложит ли гражданский развод. Но тот скоро ушел, так и не узнав Бориса Петровича, света не было, – был вторник, гражданский вторник, и Первый Гражданин отправлялся выполнять свой гражданский долг на Пушкинскую, 10, вход с Лиговского, 53 – раздавать гражданство и заключать гражданские браки.
   – Я скажу немного слов, – сказала Катрин.
   Тепин. Тепин – художник. Его влияние на Катрин. В этом не стыдно признаться. Жизнь как перфоманс, как непрерывная художественная жестикуляция. Жизнь как востребованный материал. Многие относятся к жизни как к художественному произведению. Дядя Тепа пошел дальше других. Его материал – собственная судьба.
   – Судьба, – повторила Катрин.
   Потом Щукин сказал о дружбе, о поисках смыла. Чибирев потом тоже сказал – о доброте.
   Катрин брала на кладбище холщовую сумку, в ней лежал еженедельник. Сейчас Катрин достала еженедельник из сумки. “Пока светло”. Это был толстый еженедельник большого формата, рассчитанный на три года – прошлый, этот и будущий. На первой странице адреса региональных офисов какой-то иностранной фирмы, но это не относится к делу. К делу относится то, что “там рука Дяди Тепы”.
   Чибирев подумал: наверно, дневник. Нет, рисунки. Много рисунков. На создание каждого уходило не больше двадцати секунд. Заданный принцип. Листали: каракули, все рисунки были каракулями, особого освещения не надо, чтобы понять. Так трехлетние дети истребляют книги, журналы, тетради, если им попадается в руки что-нибудь пишущее. Когда ломался карандаш, Дядя Тепа хватался за шариковую ручку, за фломастер. Двести рисунков за час. Его рука. Через час работы рука у него едва шевелилась.
   Катрин сказала: “Поехали”, – и вырвала из еженедельника сразу с десяток страниц. Хотела больше, но сил у нее не хватило. Щукин стал помогать. Он вырвал все страницы за четыре приема. Катрин отбирала рисунки. Лучшие. По принципу “что лучше вырвалось”. Впрочем, неважно. Для их проекта это неважно.
   – Борис, извини, я забыла тебе рассказать про твою фамилию! – переключилась на другую тему Катрин.
   Вот что: Дядя Тепа просил передать Чибиреву. Он просил передать Чибиреву, что разузнал о происхождении фамилии Чибирев. Фамилия Чибирев происходит от слова, которое раньше означало “стакан”.
   – Видишь, – Щукин сказал с мрачноватой веселостью, – а ты не мог докопаться.
   Борис Петрович молчал. Он знал, откуда ноги растут. Из словаря Даля. Дядя Тепа, судя по всему, заглянул в словарь Даля и обнаружил там слово “чабарка” с вариантами “чебарка”, “чабарушка”, “чебарушка”. Но, во-первых, означает это слово не “стакан”, а “чашку”, а, во-вторых, он, Чибирев, пишется через “и”. Ничего нового. Спасибо, но мимо. Странно было Чибиреву и немного обидно, что это последнее, что хотел ему передать Дядя Тепа.
   Появилась хозяйка, напомнила, что “мы уже скоро”. Ушла на кухню.
   Дверь в помещение, называемое “мраморным залом”, была в форме гармошки; там, за дверью, было темнее, чем здесь; там за, дверью ничего не было, перерыв был между двумя выставками. Старую демонтировали вчера, завтра будут оформлять новую.
   Мысли Бориса Петровича занялись им самим, и то, что Катрин замыслила что-то, упустилось из вида Бориса Петровича. Между тем Катрин исчезла за дверью-гармошкой, следом Щукин ушел помогать. Борис Петрович увлекся рисованием невидимых восьмерок на столе пальцем. Оставаясь где был, за столом, он был должен, по замыслу Катрин, имитировать общее их здесь же присутствие, но интересоваться, куда они и зачем удалились, было некому тут, даже ему.
   Борис Петрович предоставил самим себе восьмерок-невидимок и огляделся. Сумрачность и сводчатость могли бы навеять думу о склепе, но Чибирев давно потерял мысль. Очертания предметов размывались. Белеющее в глубине, потеряв родовое сходство с Вольтером, было бюстом и только, просто гипсовым бюстом кого-то, не более чем никого.
   Дверь-гармошка сложилась, высунулся Щукин:
   – Иди сюда.
   Борис Петрович восстал тяжело, к ним перешел – в “мраморный зал”. У Катрин, оказывается, был фонарик. Откуда? Как она могла предусмотреть? Или она всегда ходит с фонариком? Водила лучом по стенам – показывала. Вот они, каракули Дядины Тепины, вот: прикрепили скотчем на стены. Борис Петрович глядел.
   – Выставка-паразит, – сказала Катрин.
   – Поразит? – переспросил Чибирев, не будучи посвященным в суть проекта. – Кого поразит?
   Более осведомленный Щукин сказал:
   – Несанкционированная. Его идея.
   Борис Петрович молчал. Трамвай шел за окном, рельсы были на уровне шеи.
   – А ведь я сегодня дежурю, – вспомнил Щукин. – С утра. Может, еще не всю олифу украли. Надо съездить, хотя бы отметиться. Надо побыть.
   – Надо побыть, – отозвалась Катрин.
   Она села на пол в углу, выключила фонарик.
   – Что же… ты здесь побудешь? Здесь нельзя. Пойдем, – позвал Щукин.
   Твердо сказала:
   – Идите.
   – Тебя увидят.
   – Нет, я не увижусь, – отвечала Катрин уверенно.
   – Может, предупредить? Ты бы предупредила хотя бы, – беспокоился Щукин, – а то глупо получится… Вы же знакомы… Тебе разрешат…
   – Уходите. Ты ничего не понял.
   …Хозяйка, вернувшись, расставляла за стойкой посуду. Увидев двоих, проходящих из темного зала в менее темное помещение кафе, решила, что бродят в поисках выхода наверх.
   – Направо. Идемте со мной. А ваша подруга?
   Щукин пожал плечами, Чибирев руками развел (говорили жестами – сами с собой, – можно сказать, думали); Чибирев еще наступил на кота – кот сидел на ступеньке.
   – Совсем ушла? Я не видела. – Дверь закрывала за ними. – Приходите на выставку финских художников. Не лезь! Не лезь, тебе говорят.
   Кот, однако, – во двор, хвост трубой, и помчался к секс-шопу (был в подворотне секс-шоп).
   – Стой, развратник! Назад!
   Во дворе было светлее, чем в подвале, а на Литейном светлее, чем во дворе. Еще не вечер. Водка сегодня не действует. Так сказал Чибирев. Щукин согласился – на полчаса раньше, на полчаса позже он придет на работу…
   В “Пышечной” взяли еще по сто грамм.
   – Понимаешь, – говорил Щукин, – она хочет, чтобы мы поехали в Германию. Чтобы в Рейн поссали с моста. В день его рождения… Как тогда, здесь. Это должно быть приурочено к началу конференции… Там тема – связь двух городов, двух рек…
   – Не хочу, – сказал Чибирев.
   – Я тоже не хочу. Когда втроем предлагали, помнишь?.. я наотрез отказывался. А теперь… теперь не знаю. Ему бы понравилось, нет?
   Чибирев сказал:
   – Я к этому не готов психологически.
   – Но ведь ты уже не директор школы? Или как?
   – Не знаю. Надо подумать, – сказал Борис Петрович, – надо подумать.
   Борис Петрович вспомнил фильм “Шоу Трумана”: не подстроен ли для него одного, как и там, весь этот мир?
   Сто грамм они выпили в два приема. Щукин нашел минуту обойти фотографии, украшавшие стены. Бокс. Человеки в боксерских перчатках. “Пышечная” принадлежала, надо думать, спортсмену. Помимо бутылок на витрине стояли спортивные кубки-призы.
   Они заказали еще. Борис Петрович поплыл. Он стал говорить, что недостоин. Он не говорил, чего недостоин, получалось, что недостоин всего.
   – Ты не знаешь, кто я. Никто не знает меня. Я… я…
   – Без художеств, – попросил Щукин, поморщившись. – Не твой день.
   – Я зашел слишком далеко. Да меня, может, надо… Почему я хожу по земле?
   – Не по тебе поминки, идиот! Заткнись! При чем тут ты?
   – В рыло!.. Хотя бы в рыло мне кто-нибудь даст? Щукин увидел, как взлетел чибиревский ботинок под потолок, кувыркаясь в воздухе, как спортивные кубки-призы дружно подпрыгнули, гораздо проворнее, чем бутылки, выставленные на той же витрине, – и лишь тогда понял, что выполнил просьбу друга.