Роман Петрович и на этот раз подумал бы о том же, но не успел подумать о том же, – потому что, взглянув на красавицу, получил внезапно как по мозгам: сон ему вспомнился вдруг. Не обязательно этой ночью приснилось, может, и раньше – он не помнил когда. Но вспомнил сейчас.
   Роман Петрович был на горе, стало быть, был он, вероятно, в Германии, потому что где ж ему быть еще на горе, как не в Германии, где он действительно был девять лет назад на горе; то же небо, такой же простор, хотя все другое, другое, не очень германское… Был в Германии снег тогда на горе, а здесь было лето, было тепло, и вот еще оборотка: вместо Тепина и Щукина, как тогда на горе, вместо этих двух – была на горе, самое главное… только тут ему не вспомнить ни имени, ни лица, и даже не вспомнить сейчас, помнил ли он, кто такая, во сне, когда спал, отличал ли имя ее от иных имен, лицо от иных лиц… немка вроде бы, но не Катрин, моложе Катрин… а с чего бы Катрин? при чем тут Катрин? он другой, он не Тепин, был бы Тепин, была бы Катрин… нет, совсем не Катрин, не Катрин никакая… Каким-то никаким остатком себя, не переместившимся на эту гору, а продолжавшим головой лежать на подушке, он тогда в своем собственном сне с тягостным ощущением тщеты силился понять, истолковать длящийся этот сон, сокрушаясь завитком интеллекта: фрейд! сколько фрейда! фрейдятина прет!.. И не мог поймать ее голые ноги, колени, опять же остатками недоуснувшего сознания понимая, что ноги ее, как и целое все, менее реальны, даже во сне, чем вырастающее в нем, в Чибиреве, и рвущееся наружу чудовище, преисполненное ревности, страсти, обиды и отчаянного желания что-нибудь сотворить. Без акцента, на родном его языке (он вспомнил сейчас): “А иди ты на хер, художник!” – “Дура, дура, мы ж на краю!..” Или было “в раю”? “На краю” он сказал или “в раю”? Край или рай?.. Но тогда почему ощущение ада?
   Все это вспоминалось ему секунду-другую, пока он глядел на картинку-агитку. Лоб его как-то некстати оросился холодным потом. Борис Петрович спрашивал себя: с чего бы? Он не верил в пророческие сны, иначе спросил бы: к чему бы?
   Когда двери открылись, он уже не был уверен, что это не какое-то дежа-вю, а действительно вспомнился сон, почему-то зачем-то приснившийся.
   Разговор об искусстве, как ни странно, продолжился дома. Борис Петрович, возвратясь, нашел жену озабоченной чем-то. Она стругала в кухонном комбайне морковь для борща. Он вошел – выключила агрегат.
   – Понимаешь, я купила колготки, оказалось, что ноги развернуты в разные стороны.
   – Такое бывает?
   – Нет. Никогда.
   – Может быть, для инвалидов?
   – Шут их знает. Пойду возвращать.
   С этими словами Елена Григорьевна села на стул, вытерла руки полотенцем.
   – Боря, объясни мне, пожалуйста, как это понимать… Я прочитала статью… ну ту, которую ты мне дал… об этих… как их там… хе… ху…
   – Хеленуктах, – сказал Борис Петрович, сам поражаясь тому, что запомнил с первого раза такое диковинное название.
   – Да, – сказала жена, – что это? Что это все означает?
   – Означаемое, – Борис Петрович ответил. – Некое означаемое.
   – А нельзя ль пояснее?
   – Ну… как тебе объяснить… там же написано… культурное движение в конце шестидесятых…. Андеграунд.
   – Боря, они стреляли друг в друга из водяных пистолетиков.
   – Я читал. Как бы что ли дуэль.
   – Резались в настольный хоккей.
   – Ну да, тебя что-то смущает?
   – Взрослые люди…
   – В том-то и дело, вот в чем изюминка!
   – И об этом пишут целую диссертацию?!.
   – Ну а почему бы не исследовать, Лен? Раз было такое явление, нестандартное, оригинальное…
   – В чем же оригинальность? В том, что они пускали ложные слухи?
   – Какие слухи?
   – Подходили к очереди и говорили, что пропала крупа в городе. И что можно ее купить лишь в одном магазине, в другой части города. Ты знаешь, как это называется?
   – Видишь ли, ты смотришь на вещи однобоко, а ты взгляни на это иначе… Это ведь с другой стороны как бы художественная практика.
   – Разыгрывали скандалы в очередях…
   – Видишь ли, это не просто эксцессы, это позиция как бы. Вполне осознанная. Вспомни, какое время было.
   – При чем тут время, Боря?
   – Просто с позиции времени на многое мы смотрим иначе.
   – Да как же так, Боря? Они приходили в кино специально поглумиться над советскими фильмами… Они и в театр ходили, чтобы поглумиться.
   – Ты упрощаешь. “Поглумиться”! Здесь надо рассматривать все в ином измерении…
   – Одного вывели из зала, когда он расхохотался на вечере карельской музыки…
   – Ну, так видишь… все в совокупности! Надо все только так рассматривать. Системно.
   – Ответь, почему он хохотал на вечере карельской музыки?
   – Ну, может быть, ему просто стало смешно…
   – На вечере карельской музыки?
   – С другой стороны, это как бы, я так понимаю, ну что ли была, в общем, акция. Художественная. Стал хохотать. Знаешь ли, художественная инициатива. Эти люди воздействовали на контекст. Они как бы его, что ли, высвечивали. Своими поступками. Ты сама вспомни, какой был контекст…
   – Я не понимаю, о чем ты говоришь. О каком контексте?
   – А что? Я и сам позволял себе. Мы ведь тоже экспериментировали. Ты вот не знаешь. Я тебе еще не рассказывал… – он добавил: – подробности.
   – Боря, когда мы с тобой познакомились, ты не глумился над ближними.
   – Я и сейчас не глумлюсь. Да что ты все – глум да глум?
 
2
   Борис Петрович отправился в Эрмитаж – захотелось посмотреть на “Черный квадрат” Малевича. Борис Петрович больше верил собственным глазам, чем авторитетным мнениям.
   Он много лет не посещал Эрмитажа. В прежние годы, если судьба заносила его в Эрмитаж, он первым делом навещал мумию жреца. Еще он любил зайти в греческий зал и поглядеть на статую философа. Это был философ без головы.
   Борис Петрович воззрился на “Черный квадрат”.
   “Черный квадрат” был действительно черным. Кроме того, он действительно был квадратом. Не зная, что еще подумать о “Черном квадрате”, Борис Петрович несмело констатировал два очевидных свойства изображения – квадратность и черноту. Бориса Петровича несколько удивили размеры полотна. “Черный квадрат” мог легко поместиться в хозяйственную сумку, с которой Борис Петрович ходит на рынок за овощами. Внезапно вспыхнуло в мозгу слово “авоська”. Попробуйте-ка объяснить иностранцам происхождение слова “авоська”. Да и наши юные современники уже не знают, что такое авоська. Борис Петрович вспомнил, как на семинаре краеведов прошлой весной некий докладчик выступал о необходимости создания музея старого быта; авоська могла бы стать украшением такого музея. Борис Петрович попытался вспомнить, сохранилась ли авоська у них в доме, но тут почувствовал, что отвлекается. Он снова сосредоточился на “Черном квадрате”.
   Черный – квадрат. А не круг, не треугольник. Не ромб. При том при всем, что Борис Петрович нисколько не обманывался в ожиданиях и прекрасно знал, идя сюда, что увидит именно черный квадрат, а не зеленый круг, не красный треугольник и не какой-нибудь там фиолетовый – да и не фиолетовый вовсе – пускай даже черный ромб, – при всем при этом только здесь, подле знаменитой картины, только подле картины он подумал о подлинности – о подлинности, так сказать, искусства. Его не обманывали. Ему демонстрировали обещанное. Название “Черный квадрат” говорило само за себя. Никакое бы иное название не могло бы более полно выразить содержание полотна. А как бы Борис Петрович, если бы написал черный квадрат, назвал бы этот черный квадрат? “Черный квадрат”? Неужели догадался бы назвать черный квадрат – “Черный квадрат”? Очень сомнительно. Борис Петрович не был уверен в себе. Скорее бы он назвал картину как-нибудь так: “Окно в бездну”, “Скорбное бесчувствие” или “Композиция № 17”. Да ему бы и в голову не пришло написать нарочно черный квадрат, то есть теоретически он мог бы написать черный квадрат, но не как черный квадрат, а как что-то другое. Он бы мог задумать, скажем, “Окно в бездну” и написал бы это окно, как задумал, и, вполне вероятно, оно бы обрело под кистью Бориса Петровича форму квадрата, черного квадрата, но тогда бы этот черный квадрат был бы не черным квадратом, а окном в бездну, в смысле не “Черным квадратом”, а “Окном в бездну”. А это “Черный квадрат”, который действительно черный квадрат. Идеальное соответствие. Или, скажем, написал бы Борис Петрович опять же круг, а назвал бы – “Черный квадрат”; был бы в этом смыл какой-нибудь? Да, разумеется, был бы. Отсюда можно было бы вывести целую философию при желании. Вроде бы круг – ан нет, черный квадрат! Как же квадрат, когда круг? Да, круг. Но – квадрат. Разные мысли, есть подумать о чем. Но прелесть этого черного квадрата – квадрата Малевича – в том, что он на самом деле квадрат. Можно больше сказать, “Черный квадрат” Малевича, он и есть черный квадрат. Без дураков, без обмана.
   Борис Петрович был доволен собой. Он допер до этого сам, без посторонней помощи, без разъяснений искусствоведов. Вот так – смотрел-смотрел и додумался.
   На стене висело между тем искусствоведческое разъяснение. Борис Петрович теперь считал себя вправе обратиться к посредникам. Текст был длинным. Говорилось, что это “самое известное произведение русского искусства ХХ века”, что художник искал “нулевую форму”, что это не первый его “Черный квадрат”, что, несмотря на дату – 1913, указанную на оборотной стороне холста, следует датировать произведение началом 20-х годов… Последнее по-человечески Борису Петровичу по сердцу пришлось: получается, Государственный Эрмитаж, игнорируя заманчивую возможность согласиться с авторской датировкой, истины ради и противу престижа не признает за своим “Черным квадратом” почетный № 1, а ведь мог бы, мог! – что уже само по себе достойно самого недвусмысленного уважения; хотя (тут же подумал Борис Петрович) кто его знает, может, каждый последующий “Черный квадрат” по ценности превосходил предыдущий, ибо, конечно, идея не стояла на месте, а развивалась, была эволюция замысла, это да, и с каждым новым квадратом художник приближался, так сказать, к совершенству. Но поскольку Борис Петрович не владел вопросом истории черных квадратов, о проблеме их нумерации он решил мысль оборвать, что и сделал, продолжив чтение разъяснений. Далее рассказывалось, кем, когда, у кого и при каких обстоятельствах обрелось полотно. Об его стоимости было сказано, что она измеряется семизначным числом; Борис Петрович знал это число: один миллион долларов. Однажды прочитав такое в газете, уже никогда не забудешь. “Не правда ли?” – словно спросить пожелав, посмотрел Борис Петрович на служительниц Эрмитажа – на одну сначала (в ее углу), потом на другую (в другом), они ж на него обе глядели, стоя навытяжку, словно тоже хотели спросить: “Ну когда ж ты уйдешь наконец?”.
   Лгать Борис Петрович ни им, ни себе не хотел – он еще не во всем разобрался. Вновь подошел к драгоценной картине и с утроенным вниманием продолжил прерванное разглядывание. Вновь подумал о названии, об его удивительной адекватности содержанию. Полнота соответствия, вообще говоря, одного другому (содержания – названию) если имеет себе предел, то не в этом ли художественном образце, вообще да и в частности, он достигнут единственно? То есть вот как: допустим, кто-нибудь написал портрет Бориса Петровича. Предположим, знатоков дела попросили придумать названия. Могут появиться, к примеру, такие: “Портрет директора школы”, “Портрет господина зрелых лет”, “Человек в сером галстуке”, “Портрет Б. П. Чибирева”. Как бы ни отражали эти названия содержание полотна, ни одно из них – даже последнее – не выражает его с исчерпывающей полнотой и не может выразить – даже теоретически. И лишь черный квадрат идеально тождественен своему имени – “Черный квадрат”. Не чудо ли это?
   – Молимся? – услышал Борис Петрович левым ухом; скосил глаза влево, не отвращая лица от квадрата.
   Сухопар, сед, космат, остронос, возраст под шестьдесят, бородатенек по-козлиному – улыбаясь, глядел на картину, а спрашивал Бориса Петровича, по-видимому, больше некого было спрашивать:
   – Медитируем?
   На всякий случай Борис Петрович и направо еще покосился: нет ли кого? Никого рядом не было. Обращались к нему.
   – Некоторые сюда медитировать приходят. Или молиться.
   – Ну это не икона, – пробормотал Борис Петрович.
   – Как сказать. По преданию, именно этот черный квадрат несли за гробом Малевича.
   – Все равно не икона.
   – Икона не икона, а за гробом несли.
   Борис Петрович не был расположен к беседе; он повернулся спиной к незнакомцу, а к черному квадрату, значит, боком, и так вот сбоку продолжал глядеть на картину, словно дуэлянт, перед тем как поднять пистолет.
   – Я просто вижу, все смотрите и смотрите. Мало ли что, – не унимался собеседник.
   – Мало ли – что?
   – Возьмете баллончик и – раз. Изобразите.
   – В смысле?
   – Знак доллара, например. Ну как тот, в Амстердаме.
   – Я похож на вандала?
   – Вы похожи на Мусоргского. С картины Крамского. Вам никто не говорил, что вы похожи на Мусоргского? Только без бороды.
   – У меня нет бороды.
   – Я и говорю, на Мусоргского без бороды.
   Борис Петрович покосился на бородку собеседника и не смог ей найти исторического аналога. Оригинальная. Не с подбородка, а из-под – какая-то из-под подбородочная бородка, к тому же двойная.
   Оставив Мусоргского в покое, тот продолжал:
   – Он и не был вандалом. Он был художником. Взял баллончик и докрасил картину. Дополнил. Поступил как художник.
   Борис Петрович поморщился, мол, не надо песен. Борис Петрович тоже газеты читает. Грамотный. Отвечал спокойным, сдержанным тоном:
   – Я хорошо знаю эту историю. – Слово “хорошо” вырвалось у него хотя и непроизвольно, но не вполне естественно, поэтому Борис Петрович нашел нужным откашляться. – Действительно, – продолжил Борис Петрович, – Блюмкин на суде, – тут он снова покосился на собеседника, потому что не был убежден, что верно воспроизвел фамилию героя, но, не обнаружив на лице незнакомца никакой реакции, уверенно сказал: – Блюмкин на суде объявил себя художником, это да. Однако то, что он художник, суд посчитал отягчающим обстоятельством. А вот то, что он сам позвал служителя музея и сам сдался властям, суд, наоборот, зачел ему в плюс. Но почему он сдался? Почему не убежал? Славы захотел! Думал, будут ему аплодировать! А в результате – сел в тюрьму. И никакого признания. Один конфуз. Этот Блюмкин, – сурово заключил Борис Петрович, – не создал нового шедевра, но испортил прежний. Он нанес урон картине. Я хорошо знаю эту историю.
   Все-таки у него другая фамилия, подумал, замолчав, Борис Петрович, не совсем довольный собой. Хороший рассказ, но не Блюмкин.
   – Да, – резанул незнакомец, словно это было не “да”, а “нет”. – Он испортил картину! Но не тем, что изобразил на ней знак доллара… В конце концов, картина легко реставрируется, доллар можно смыть или закрасить. Он ее испортил тем, что привнес в нее идею. Вот чем! Он испортил ее идеей!
   Борис Петрович был готов согласиться. Но молча. Ему не нравилось, что собеседник начинал нервничать.
   – Ну, мы ведь с вами не будем портить ее идеями, – попытался отшутиться, надеясь на прекращение разговора.
   – Куда же дальше еще!? – воскликнул незнакомец, направив указательный палец на “Черный квадрат”. – Вы разве не видите, она ж под стеклом!
   “Черный квадрат” действительно был под стеклом. И что?
   – Да вы посмотрите, какое стекло!
   Какое стекло? Борис Петрович посмотрел, какое стекло. Никакое. Стеклянное.
   – Бронированное! – тихо прорычал собеседник.
   – Логично, – сказал Чибирев.
   – Всего две картины под бронированным стеклом! Рембрандтовская “Даная” и – эта, “Черный квадрат”!
   – Хорошо.
   – Чего же хорошего?
   – А если он снова заявится? (Фамилию Блюмкин он не рискнул на сей раз произнести, так как заметил, что обе служительницы прислушиваются к их разговору, – а вдруг поправят?)
   – Пардон, – запротестовал незнакомец. – Чем же бронированное стекло лучше доллара?
   – Не вижу связи.
   – Идея! Посторонняя идея! Или вы мне будете утверждать, что “Черный квадрат” сам по себе, без стекла, и “Черный квадрат” под бронированным стеклом – это одно и то же?
   – В принципе это один и тот же “Черный квадрат”…
   – Нет, это разные, разные, нет! “Даная” одна, под стеклом она или без стекла, ей все равно, а с “Черным квадратом” такой номер уже не проходит! Это другой “Черный квадрат”!.. Если он под стеклом!
   – Руки уберите, пожалуйста, – сказала служительница. Тот мигом спрятал за спину руку, которой только что размахивал в опасной близости от полотна Малевича, но тут же вновь освободил ее из-за спины и попытался схватить Бориса Петровича за плечо.
   – А вот если бы не было стекла, что бы вы увидели… там?
   – Нечто, – угрюмо ответил Чибирев, отстраняясь.
   – А когда стекло? Когда стекло – что видите?
   – То же самое.
   – А вот и не то же самое! Лично я вижу себя!
   – Руки! – опять предупредила служительница.
   – Я вижу собственное отражение!
   И тут Борис Петрович увидел тоже собственное отражение – то, на что до сих пор не обращал внимания. Он увидел себя. Он был где-то там, за стеклом, внутри черноты, внутри колодца, чулана, проруби – объемный, отчетливый, с широко раскрытыми глазами, которые, несмотря на очки, (смотря сквозь очки) отражали и без того отражаемое удивление, словно спрашивали первопричинного и посюстороннего Бориса Петровича: что значит сие? Странно было Борису Петровичу, что, так долго вглядываясь в этот “Черный квадрат”, он не замечал себя самого – в сером галстуке и пиджаке, даже очень и очень отчетливого. Странно было, что смотрел он сквозь себя, себя не видя.
   А теперь увидел!
   Себя!
   Но это было совсем не то, что хотел бы увидеть Борис Петрович.
   Борис Петрович, отраженный в стекле, заслонял от Бориса Петровича, уставившегося на стекло, запечатленную за стеклом, грубо говоря, истину, которую, мягко говоря, добросовестно взыскал Борис Петрович, придя в Эрмитаж.
   И вот незадача: освободиться от своего изображения он уже никак не мог; сколько б ни моргал Борис Петрович, собственное изображение навязчиво лезло в глаза, а девственной черноты, отчетливо различаемой еще совсем недавно, не было вовсе теперь.
   Чернота была, но не была девственной.
   Чернота под стеклом родила Бориса Петровича.
   Был бы белым квадрат, Борис Петрович бы не отразился!
   Но чернота под стеклом его в себе выражала, вот какой коленкор! Именно чернота!
   – Да, – согласился Борис Петрович, – это другая история…
   Он был поражен.
   Он был поражен тем, как был отражен.
   – А я что говорил! – почти закричал сухопарый.
   Борис Петрович ощутил себя обманутым, ему подсовывали не Малевича, а его самого. Как ложный смысл. Малевич не предусматривал Бориса Петровича. Борис Петрович как честный созерцатель хорошо понимал это. Ужаснее всего, что он сам, пусть невольно, непреднамеренно, принимал участие в подлоге. В обмане. В самообмане, художником не предусмотренном.
   Малевич не хотел, чтобы Борис Петрович обманывал себя.
   Малевич не хотел, чтобы обманывали Бориса Петровича.
   – Чувствуете? Чувствуете? – кричал сухопарый.
   Но и это не все! Борис Петрович видел, как в черном квадрате – за спиной своего зеркального антипода – белеют две занавески-маркизы, а между ними – не менее белый еще один щит с надписью большими буквами:
   Борис Петрович готов был понять что-то еще им не вполне еще понятое – о привнесении смыслов, о самонаводке идей, но тут он услышал:
   – Вас просили отойти от картины!
   Поразило его не то, как сухопарый водил руками в нескольких сантиметрах от полотна, словно извлекал что-то невидимое из “Черного квадрата”, а то, как повелительно-мрачно прозвучал этот оклик: “Вас просили отойти от картины!”
   – Знаете, – повернулся к служительнице Борис Петрович, пожелав поделиться соображениями, и осекся: в зал входил быстрым шагом милиционер, за ним торопился второй, а вместе с ними семенила другая служительница, которая, стало быть, уже успела исчезнуть отсюда, чего Борис Петрович не сумел заметить вовремя.
   – Опять за свое? – послышалось грозное милицейское.
   – Пых, – ответствовал сухопарый.
   Пых? – переспросилось в голове Бориса Петровича.
   – Стекло, стекло, – затыкал сухопарый пальцем в Малевича, словно призывал весь мир в свидетели.
   Только сейчас Борис Петрович заметил, что рубашка у его собеседника застегнута не на ту пуговицу.
   – Этот с ним? – вопрос задавался служительницам, а относился, Борис Петрович верно подметил, к нему – к Борису Петровичу.
   – Рядом стояли.
   – Любезный, пойдем, – первый взял под локоть сухопарого, – вас же просили не появляться.
   Он был достаточно нежен.
   Или недостаточно нежен – для бывшего при исполнении. Второй решительно шагнул к Борису Петровичу:
   – Прошу прощения, документы.
   Борис Петрович, сверкнув очками, объявил:
   – Я – директор школы!
   – Документы, пожалуйста.
   – Я преподаю историю Санкт-Петербурга!..
   Про математику почему-то не решился говорить; да и решился бы – не успел бы:
   – Документы, глухой?!
   Полез в карман пиджака (почему же глухой?), вспоминая, есть ли там паспорт (кстати, старый, не новый – в тот год придумали обмен паспортов, а Борис Петрович не успел еще обменять, знаете ли, загруженность на работе и в паспортный стол надо час отстоять, и, вообще, можно повежливее… почему же глухой?); в этот момент как заорет сухопарый:
   – Уберите Малевича из-под стекла, ёб вашу мать! [2] Борис Петрович остолбенел, разинув рот. А тот ловко вывернулся из достаточно-недостаточно нежного милицейского удержания и предпринял отчаянную попытку схватить руками картину стоимостью в миллион долларов. Не успел – мент подсечкой сбил его на пол.
   Забыв о Борисе Петровиче, второй бросился на помощь первому, а Борис Петрович пришел мгновенно в себя и, не будь дураком, стремглав кинулся вон из зала. Он сбежал по деревянной лестнице вниз, шарахнулся от иностранцев, толпящихся возле киоска, и рванул в Белый зал. “Молодой человек!” – воззвала к нему здешняя служительница и осталась далеко за спиной. Борис Петрович помчался мимо каких-то бюро, на ходу отмечая, что это бюро не какие-то, а Рентгена (не того, которым просвечивают, а того, который мебельный мастер), проскочил Золотую гостиную, потом – Малиновую, где выставлен фарфоровый сервиз “Зеленая лягушка”, через будуар вбежал в спальню и там перешел на шаг, потому что увидел милиционера, охранявшего выставку русского ювелирного искусства начала ХХ века. В темном коридоре со шпалерами Борис Петрович ускорил шаг, а под конец опять побежал, чтобы миновать скорее ротонду и Петровскую галерею и смешаться в Фельдмаршальском зале с народом. Это ему удалось. На Посольской лестнице Борис Петрович снял очки, посчитав их своей особой приметой, о которой уже могли передать на выход всю правду по рации. Уповая на заурядность своей внешности, он пересек вестибюль и, миновав милицейский пост, торопливо вышел на улицу.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
   Щукин снял трубку. Услышал:
   – Дядя Тепа на проводе. Как жизнь.
   – Херово, – отвечал Щукин традиционно.
   – Хорошо, – согласился Дядя Тепа и сразу же взял быка за рога. – Ты мне говорил, у тебя какой-то детальки не хватает, не помнишь, какой?
   – Какой детальки?
   – Какой-то передней…
   – Поострить позвонил?
   – Подожди. Ты говорил, что будешь сам делать детальку для старой машинки…
   – Для “Ленинграда”.
   – Да! Как называется?
   – Передняя собачка называется.
   – Ну так вот! – обрадовался Дядя Тепа. – Передняя собачка, – повторил кому-то в сторону. – А помнишь, ты мне показывал каталог деталей этой машинки, которая “Ленинград”? Он какого года издания?
   – Тридцать третьего. Купил в “Букинисте”.
   – Тридцать третьего, – повторил Дядя Тепа удовлетворенно. – И там перечислены все детали?
   – Семьсот шестьдесят шесть, – ответил Щукин по памяти.
   – Отлично. Ты бы не мог продиктовать мне, как называется та контора?
   – Какая контора?
   – Там сказано, что в какой-то конторе можно заказать по почте запасные детали. Как она называется?
   – Во-первых, не называется, а называлась. А во-вторых, на кой хер, Дядя Тепа?
   – Продиктуй, пожалуйста.
   Щукин выдвинул ящик письменного стола, вынул потрепанный каталог, открыл на последней странице.
   – Записывай. Конторы и магазины треста МЕТАЛЛОСБЫТШ… – Тут он запнулся и прочитал сначала, уже по слогам: – МЕТАЛЛОСБЫТШИРПОТРЕБ. Хорошее название.