К концу второй недели после того воскресенья, когда произошла ссора, у Гарвея Фенстермахера были уже все нужные оправдательные доводы, а сладость победы над Бесси придала доводам еще больше убедительности. Бесси, сама того не сознавая, дала ему в руки оружие — оно оказалось тут, в Лебаноне.
   Возвращаясь из суда домой, Гарвей Фенстермахер всегда шел той улицей, где находилась кондитерская и кафе-мороженое Вика Хоффнера. Иногда он заворачивал туда купить брикет мороженого или коробку конфет. Торговля Вика шла хорошо, он считался добрым масоном и богобоязненным прихожанином протестантской церкви, хотя в доме Фенстермахера и не бывал.
   — Добрый день, Вик.
   — Добрый день, судья. Полфунта миндаля, фунт шоколадной нуги. На день раньше сегодня. В воскресенье гости?
   — Угу. Гости. Можешь уделить мне минутку, Вик? — У них вошло в обычай беседовать с глазу на глаз о масонских и церковных делах. Они прошли в глубь лавки и уселись в плетеные кресла.
   — Здесь нам никто не помешает, — сказал Хоффнер.
   — Ты состоишь в родстве с семейством Локвудов, что живут в округе Лантененго? — спросил Фенстермахер.
   — В дальнем. Только в дальнем. Я знаю семейство, которое ты имеешь в виду. Этот парень приходил сюда с Лали. Его мать — из рихтервиллских Хоффнеров. Аделаидой зовут. Ее отец и я — двоюродные братья. Муж ее — Авраам Локвуд. Я был на их свадьбе. Они поженились, точно не помню, лет двадцать пять назад.
   — Расскажи мне про них все, что можешь.
   — Ну что тебе сказать?.. У Леви Хоффнера, моего двоюродного брата, было шестеро детей, и он был человек состоятельный. Не помню, чтобы он очень радовался, когда Аделаида выходила за Локвуда замуж, как бы тот ни был богат. Ну что еще… Ах, да! Отец Авраама Локвуда был родом… точно не помню откуда. Знал, но забыл. Одним словом, отец Авраама Локвуда убил какого-то парня. Средь бела дня.
   — Убил парня?
   — Застрелил. И попал под суд. В архивах Гиббсвилла должны быть материалы. Ведь в Гиббсвилле — вся администрация округа Лантененго, так?
   — Да. В тех местах можно всего ожидать. Меня это не удивляет.
   — Меня тоже. Там в шахтерских поселках убивают после каждой получки. Их называют ирландскими Молли Мэгвайерсами.
   — О, конечно, я слышал про них.
   — Так вот: Локвуд остался на свободе, но потом убил еще одного человека. Хотя нет! Все наоборот. Когда он убил первого, этого не могли доказать. Кажется, Леви так рассказывал. А после второго убийства его потащили в суд. Но он сумел выкрутиться.
   — Это был отец Авраама Локвуда? Дед того парня, что приезжал к Лали?
   — Точно, но это еще не все. Было и другое, чего Аделаида до свадьбы не знала. Дай немного подумать… Ну да! Сам-то Авраам Локвуд — ничего, а вот его мать была вроде ненормальной. И сестры тоже. От сестер им пришлось избавиться. Ну да! Теперь вспомнил. Одну из сестер отправили в сумасшедший дом, а другую держали дома, пока не сыграли свадьбу.
   — А мать?
   — О ней кого-нибудь еще расспроси, Гарвей. Про нее я плохо помню. Знаю только, что она была малость того. Это говорят так, когда у человека с головой не в порядке.
   Гарвей Фенстермахер кивнул.
   — Жена твоя об этом знает?
   — Нет. Тогда я еще не был женат, а потом о Локвудах как-то разговор не заходил.
   — Раз она до сих пор ничего не знает…
   — Я же не сплетник, Гарвей. Так что не волнуйся.
   Для того чтобы добыть в судебных архивах округа Лантененго нужные материалы, требовалось много времени. К тому же Гарвею Фенстермахеру не очень-то и хотелось посылать своего доверенного юриста за сведениями о человеке, который собирался стать его зятем. Да и зачем? Официальные документы ему не нужны. Достаточно и того, что ему сообщил Вик Хоффнер. Цель уже достигнута. Он сел в поезд, доехал до Рединга, а оттуда отправился в Шведскую Гавань.
   Контора Авраама Локвуда помещалась в небольшом одноэтажном кирпичном здании в деловой части Шведской Гавани. На парадной двери висела медная табличка, окна были занавешены темно-зелеными шторами на кольцах, которые свободно передвигались по медным карнизам, скрывая от взоров пешеходов внутренность помещения. Надпись на табличке гласила: «Локвуд и Кь». Осн. в 1835 году». Вход выглядел весьма внушительно. Посетители, открыв дверь, оказывались перед загородкой из полированного орехового дерева, напоминавшей о том, что без доклада входить не полагается.
   — Я хочу видеть мистера Авраама Локвуда, — сказал Гарвей. — Вот моя визитная карточка.
   Женщина средних лет в блузке и юбке, с часами в виде броши и в клеенчатых нарукавниках прочла: «Судья Гарвей Фенстермахер, Лебанон. Пенсильвания».
   — Будьте любезны присесть, господин судья.
   — Благодарю, я постою.
   Женщина прошла в кабинет, и Гарвей через открытую дверь увидел за бюро мужчину, который взял карточку, взглянул на нее и поднялся навстречу гостю, приглашая его войти.
   — Доброе утро, судья Фенстермахер.
   Авраам Локвуд был высокий худой человек франтоватого вида в сюртуке обычного покроя, но светло-серого цвета и с отворотами, отделанными шелком, широкий галстук скрепляла золотая булавка в виде вопросительного знака, а к борту был приколот значок студенческого общества в виде греческой буквы. Локвуд, все еще продолжая держаться за дверную ручку, указал Фенстермахеру на стул. То ли случайно, то ли нарочно он не протянул ему руки.
   — Доброе утро, сэр, — ответил Гарвей и стал ждать, когда сядет Локвуд. Он заметил, что Локвуд, перед тем как сесть, откинул полу сюртука.
   — Могу я предложить вам сигару, судья?
   — Нет, спасибо, так рано я не курю.
   — Приехали сегодня на весь день? Я, разумеется, слышал о вас от моего сына Джорджа.
   — Именно о Джордже я и хотел с вами говорить.
   — Это меня не удивляет, судья. Кажется, отношения у наших молодых людей разворачиваются довольно быстро. Позавчера миссис Локвуд получила от Джорджа письмо.
   — О чем?
   — О том, что он сделал вашей дочери предложение и получил согласие.
   — Вы узнали все только из его письма?
   — Нет. Но о предложении я узнал из письма. Нынешняя молодежь, кажется, смелее берется решать свою судьбу, чем мы когда-то.
   — Кто смелее, а кто — нет.
   — Возможно, вы правы. Во всяком случае, Джордж — смелее. Я всегда приучал его быть самостоятельным, и он ведет себя соответственно. В некотором смысле это облегчает мое положение: когда я натягиваю вожжи, он уже знает, что не шучу, поэтому не перечит. Мне не часто приходится дважды повторять ему одно и то же.
   — Понимаю. Значит, все может обойтись без осложнений. Моя дочь тоже приучена подчиняться, но мы добились этого не таким способом, как вы. Мы постоянно указывали ей, что надо делать.
   — Что ж, у вас свой способ, у нас — свой, и оба они себя оправдывают. — Локвуд вдруг наклонился к собеседнику. — Вопрос в том, судья, что вы имели в виду, когда говорили, что все может обойтись без осложнений.
   — А вы догадливый, мистер Локвуд.
   — У деятеля юстиции не так много свободного времени, чтобы тратить его на праздные визиты к бизнесмену, живущему в шестидесяти милях от него. Догадлив? Да, мой отец наделил меня здравомыслием.
   — А еще чем, если не считать денег?
   — Чем еще наделил? Вы это хотели узнать, когда ехали ко мне?
   — Отчасти.
   Авраам Локвуд поднялся со стула и встал у окна.
   — Вы не любите догадливых людей, не так ли, судья?
   — Не люблю.
   — Очень хорошо. Ну, раз вы назвали меня догадливым, то мне терять нечего. Стало быть, я догадлив. Вы хотите поломать этот брак, потому что копались в прошлом нашей семьи? — Он повернулся лицом к Фенстермахеру. — Хорошо, я его поломаю.
   — Как?
   — А это уже не ваше собачье дело, судья. Ваше дело — ехать обратно в свой вонючий курятник и кукарекать там.
   — Не смей так со мной разговаривать, ты…
   — А что ты сделаешь? Оштрафуешь за оскорбление суда? Убирайся отсюда, пока не получил под зад коленом, кретин. Немецкий ублюдок. Не подходи близко, не то раскрою тебе череп. — Локвуд достал из камина кочергу и замахнулся.
   — На совести вашей семьи уже есть два убийства, — сказал Гарвей Фенстермахер. — Я узнал то, что хотел. — Он погрозил Локвуду кулаком. — Попробуй покажись теперь в Лебаноне.
   С этими словами он вышел.
 
 
   — Ты никогда не добьешься от своего старика правды, — сказал О'Берн. — И Лали от своего — тоже. Но ссору, очевидно, затеял судья Фенстермахер. Ведь это он ездил в Шведскую Гавань, а не твой старик — в Лебанон.
   — Мой отец достаточно хитер. При желании он мог бы обвести судью вокруг пальца, да вряд ли у него такое желание было.
   — Вот как? Ты полагаешь, что старик сам был против этого брака? Почему?
   — О, он хитрый, мой старик, — сказал Джордж Локвуд. — Он ни с кем не делится своими мыслями и никому не объясняет своих поступков.
   О'Берн с удивлением взглянул на друга: за четыре года их знакомства это был первый случай, когда Джордж Локвуд говорил о ком-либо со столь простодушным восхищением. Он хотел было поиронизировать, но, подумав, смолчал.
 
 
   Агнесса Уинн не принадлежала к основной ветви Уиннов, к которой относился Томас Уинн, но, будучи его двоюродной племянницей и единственной из живых представительниц своего поколения в семье, пользовалась благами и связями, которые она получила благодаря этому родству. В угольной компании Уиннов ее отцу всегда было обеспечено место, не требовавшее специальных знаний по части угледобычи: на одной из шахт он служил кассиром, на другой — агентом по снабжению, а потом был назначен помощником управляющего наземными службами. Ему не было еще и тридцати лет, когда он понял, что фамилия Уинн, обеспечивая ему работу, в то же время не позволяет пользоваться полным доверием сослуживцев. Конечно, хозяева угольной компании вовсе не обязательно должны вербовать шпиков из числа своих родственников, и все же люди, с которыми приходилось сталкиваться этому мягкому, добродушному человеку, хоть и не относились к нему враждебно, но не могли забыть, что он — один из Уиннов. Такое отношение к нему еще было понятно, когда он имел дело непосредственно с людьми физического труда, но оно существенно не изменилось и после того, как он стал помощником управляющего. Управляющие небольшими шахтами мечтали стать управляющими более крупными шахтами, а эти последние — директорами и вице-президентами правления. Секретарь любого управляющего знал о делах шахты больше, чем помощник управляющего Терон Б.Уинн, двоюродный брат старика Тома. Но деваться ему было некуда, и он это знал, поэтому проводил время за рыбной ловлей на дамбе или в каком-нибудь другом месте, где не загрязнена вода, или занимался живописью, изображая на своих полотнах забои и угольные отвалы, а раза два в год ездил в Уилкс-Барре или Гиббсвилл, где устраивал многодневные попойки. Фамилия Уинн давала ему то преимущество, что он мог отлучаться на несколько дней по личным делам, заранее предупредив об этом своего начальника. Его не считали незаменимым работником, поэтому никаких вопросов в таких случаях не задавали. Возвращаясь домой, он всегда привозил жене и дочери Агнессе хорошие подарки, и Бесси Уинн благодарила бога за то, что этот забитый тщедушный человек, неуклюже старавшийся понравиться людям, оставался цел и невредим». Он признался Бесси, и только ей, что в бытность свою студентом мечтал стать миссионером, однако из этого ничего не получилось, поскольку старший двоюродный брат, дававший ему деньги на образование, хотел, чтобы он служил в угольной компании Уиннов. Но он не оправдал надежд своего брата Тома: еще в колледже врач сказал ему, что он не сможет работать под землей и потому должен отказаться от мысли стать горным инженером.
   Первая неудача постигла Терона Уинна еще в молодые годы. Причиной ее послужило все то же нездоровье — оно помешало ему осуществить заветную мечту о приобщении черных африканцев «к христианству и пресвитерианским догматам. Глядя иногда на рабочих, вылезавших из шахты по окончании смены, Терон Уинн отмечал с горькой иронией, что почерневшие лица и руки шахтеров похожи на лица и руки тех, кому он собирался когда-то читать проповеди в джунглях. И те и другие, одинаково темнолицые, упорно отвергали бы его нравоучения. Но Терон Уинн не пробовал обращать этих ирландцев, литовцев и поляков в свою веру, ибо его вера была такая же шаткая, хилая, как его тело. Однако тело продолжало жить, и с годами Терон обнаружил, что его организм обрел жизнестойкость, приспособился к тем немногим требованиям, которые предъявляла ему жизнь. Он мог, если не спешил, много миль пройти пешком по лесу, а его случавшиеся раз в полгода в Уилкс-Барре и Гиббсвилле запои, казалось, вызывали лишь временное недомогание. Через два дня после возвращения домой его даже совесть переставала мучить, и он снова погружался в привычную атмосферу респектабельности. Он любил Бесси и испытывал чувство горячей благодарности за то, что она отвечала ему любовью, поддерживала в нем сознание собственного достоинства. Но любовь к Бесси была несравнима с любовью к дочери.
   Появление Агнессы Уинн на свет было загадкой, начала которой он не знал. Он понимал лишь, что, лаская Бесси, зачал новую жизнь, и эта жизнь стала расти и расти, пока не созрела достаточно, чтобы выйти из чрева матери; с первого взгляда на существо, оказавшееся его ребенком, он стал замечать перемены в себе самом; но он не знал, что их вызвало. Да и не хотел знать. Вскоре его первое знакомство с народившейся жизнью изгладилось в памяти, так же как те минуты физической близости с Бесси и то время, когда она сперва предположительно, а потом с уверенностью сообщила, что ждет ребенка. Рождение дочери убедило его, что он и не хотел сына, только стыдился признаться в этом, пока Бесси была беременна, даже самому себе. Лишь после рождения Агнессы он признал, что боялся, как бы его ребенок не оказался мальчиком. Потому что мальчик, подросши, ожидал бы увидеть своего отца сильным, волевым, одаренным, а совсем не таким, как Терон Б.Уинн. За такого отца, как Терон, мальчик испытывал бы неловкость. Будь сын вторым ребенком Терона Уинна, это не было бы так страшно, ибо тогда Агнесса ограждала бы отца от неодобрительных, огорченных взглядов своего брата. Но так как рождение Агнессы исчерпало способность Бесси и» Терона производить потомство, девочка осталась единственным его ребенком.
   Все трудное, что было связано с воспитанием ребенка (привитие дисциплины, наказание), взяла на себя Бесси. Разумная и неизбалованная женщина, она не осуждала Терона, игравшего в семье роль великодушного, предупредительного, любящего отца и мужа, стоящего как бы над нелегкими буднями воспитания. Он же, в обмен на это, наделил Бесси почти всей полнотой власти. «Нет смысла обращаться к отцу, — предупреждала она дочь. — Он так же строг, как я». Девочку приучали не сомневаться в строгости отца, и этот миф приобрел в ее глазах реальные формы: Агнесса поверила, что ее отец — настоящая опора семьи и что его благосклонность и дружелюбие — это награда за хорошее поведение.
   Где бы эта семья ни жила, в каком бы доме компании ни обреталась, она вела себя скромно и тихо. До того как Терона назначили помощником управляющего, Уинны не имели прислуги; лишь раз в неделю к ним приходила женщина постирать белье, поэтому Агнессу приучили выполнять вместе с матерью всю домашнюю работу. Потом они взяли постоянную прислугу в дополнение к женщине, приходившей к ним по понедельникам и вторникам стирать и гладить. За квартиру, помещавшуюся в доме компании, Терон не платил, почти все необходимые ему и членам семьи товары — продукты, одежду, рыболовные принадлежности, кисти и краски для рисования — покупал оптом в магазинах компании. Уголь для кухни и отопления им доставляли бесплатно. Кроме того, Терону Уинну полагалась, по его рангу, лошадь с двухместной коляской или санями. Высокое положение в обществе подкреплялось автоматически, во-первых, тем, что Терон принадлежал к роду Уиннов, и, во-вторых, тем, что он всегда занимал административные должности.
   Агнесса уже достигла шестнадцатилетнего возраста, когда дядя Том хорошенько разглядел ее, как он выразился, и то, что он увидел, пришлось ему по вкусу.
   — Ты знаешь, Терон, на кого похожа эта девочка? Она похожа на тетю Агнессу.
   — Недаром же мы назвали ее тем же именем.
   — Так вот, девочка, ты похожа на свою бабушку. Жаль, что ты никогда ее не видела. Помнишь мать Терона, Бесси?
   — Конечно. Но я боялась испортить ее напоминанием о сходстве с бабушкой. Как бы это не вскружило ей голову.
   — Не вскружит. Верно, девочка? Я вижу, ты умница. Симпатичная молодая леди. Где она учится, Бесси?
   — Здесь. В школе второй ступени в Хиллтопе.
   — Понятно. Что ты там изучаешь, барышня?
   — В котором классе? У нас четырехлетка. Я в третьем классе.
   — Одобряю. А в пансион не предполагаешь ее отдать, Терон?
   — Возможно. Когда кончит школу.
   — Ты, барышня, так и не сказала, какие предметы изучаешь.
   — Обычный четырехлетний курс. В этом году — геометрию. Обычную геометрию. Латынь — то есть Цицерона. Английский. Французский — его мы только в этом году начали. Гражданское право по программе средней школы. И рисование.
   — Тяжеловато, а? Успеваешь?
   — Да, сэр, — ответила девушка.
   — А ты скажи дяде, — обратился Терон Уинн к дочери. — Среди девочек у нее лучше всех отметки. А по латыни и французскому она первая в классе среди мальчиков и девочек.
   — А поведение? Об этом, я думаю, и спрашивать нечего.
   — Кажется, все в порядке, — сказала Агнесса.
   — Ну скажи, скажи, он хочет знать, — опять вставил отец. — И по поведению у нее самая высокая оценка. За все годы.
   — Я так и думал. Видно по пей. Советую тебе, Терон, и тебе, Бесси, не ждать, пока она закончит школу, а отправить ее в пансион. Барышня, выйди-ка на минутку, пожалуйста. Я хочу поговорить с твоими родителями. Хорошо?
   — Да, сэр. Извините. — Агнесса вышла.
   — Вы понимаете, что она — единственная из рода Уиннов в этом возрасте? Я хочу для нее кое-что сделать. Мне нравится ее внешность. Воспитание. Опрятная, чистенькая. Я и не представлял себе, что она такая умница. Выберете для нее хороший пансион. Счета я оплачу.
   — О Том… — Бесси заплакала.
   — Ну, чего там. Учил же я ее отца в колледже Лафайета, и он не огорчал меня, как некоторые более близкие родственники. Ты знаешь, о ком я говорю. О собственном сыне. Хоть бы день честно поработал. А сколько денег он мне стоил? Теперь хочу, чтобы мои деньги принесли хоть какую-то пользу. Выберите хорошую школу, а потом сядем вместе и прикинем, сколько это будет стоить. Деньги я перечислю в хиллтопский банк на тот случай, если какому-нибудь профсоюзному хулигану вздумается меня пристрелить.
   — О, они этого не сделают, Том, — сказала Бесси Уинн.
   — Не сделают? Ты, верно, думаешь, что братья Молли канули в прошлое. Может, о них и не так часто теперь вспоминают, однако я до сих пор не расстаюсь с револьвером. Не забывай, что у Молли Мэгуайерсов остались большие семьи, а мой брат кое-кого из них отправил на виселицу. Так вот, выберите для Агнессы школу. А ты, Терон, черкни мне. — Он понизил голос до шепота: — Я не хочу, чтобы она увлеклась каким-нибудь мальчишкой. В хиллтопской школе много мальчишек. Закрутят голову, начнется детская любовь. Чего доброго, выйдет за какого-нибудь…
   — Это правда, — сказала Бесси Уинн.
   — Словом, решайте. Терон, жду от тебя ответа через два-три дня.
   — Хорошо, Том, — сказал Терон. — Прямо не знаю, как тебя и…
   — Она славная, умная девочка. К тому же и собой недурна. Ну, мне надо идти.
   Когда Агнесса закончила учебный год, ее взяли из хиллтопской школы и отправили в Овербрук, в школу мисс Доусон. Большинство воспитанниц этой школы составляли девочки, переведенные, как и Агнесса, из школ обычного типа. Единственными ученицами этой школы были дочери тех, кто жил в самом Овербруке и соседних с ним Честнат-Хилле и Джермантауне, причем многие из них на оставшиеся два учебных года переходили в школы — пансионаты Новой Англии и юга Пенсильвании. В результате состав учащихся постоянно менялся. Девушкам это нравилось, но на уровне преподавания сказывалось отрицательно. Хорошие учителя надолго там не задерживались. «Это не школа, а станция Брод-стрит», — сказал, уходя, один из них. Но Агнессе Уинн и родителям, так же как жителям Хиллтопа и других городков угольного бассейна, школа мисс Доусон представлялась фешенебельным учебным заведением, дававшим своим воспитанницам законченное образование и отличавшим их от учениц школ Уиллсона, Гаучета, Худа и Брин-Мора — «синих чулков», которые шли потом в колледжи, чтобы конкурировать с мужчинами.
   Как ни восхищался дядя Том Уинн способностями Агнессы, он не предложил ей учиться дальше, хотя она и закончила школу мисс Доусон первой ученицей. Она оправдала затраты, и пора ей было возвращаться домой, ждать подходящего жениха. По этому случаю дядя Том устроил в своем доме бал, созвав на него всю местную плутократию: углепромышленников и лесопромышленников, пивоваров и винокуров, адвокатов и врачей.
   Джорджа Локвуда на бал не приглашали. Шведская Гавань, несмотря на территориальную близость к Гиббсвиллу, не считалась частью угольного района. Она находилась в самом северном конце округа, населенном пенсильванцами немецкого происхождения, а Гиббсвилл был самым южным городом угольного района. То, что Джордж Локвуд был немцем только наполовину, дела не меняло; главным было то, что он принадлежал к Шведской Гавани, где немецкая речь была слышна чаще, чем английская, в то время как в Гиббсвилле даже семьи немецкого происхождения переставали разговаривать на своем диалекте и подпадали под влияние янки Новой Англии, которые всегда в этом районе преобладали. Джордж Локвуд попал на этот бал потому, что был принстонцем: как раз в это время его пригласили на свадьбу бывшего, однокашника, жившего неподалеку от Уиннов.
   Это было через год после расторжения помолвки с Лали Фенстермахер. Джордж жил дома и начинал входить в дела отца. Авраам Локвуд постепенно знакомил его со своими владениями в городе и в сельской местности, с банком, с винокуренным заводом, с угольными разработками и с портфелем акций отдаленных предприятий. Вместо щедрых разовых субсидий он установил сыну постоянный оклад за счет компании и предоставил ему рабочее место в конторе «Локвуд и Кь». Они каждый день вместе ходили на работу и вместе обедали в «Биржевой гостинице». Постепенно Авраам Локвуд передал сыну наблюдение за своими более мелкими предприятиями, а потом и вовсе переписал их на него, и за один год Джордж Локвуд превратился в состоятельного, вполне независимого человека. Не отдавая себе в этом отчета, он все больше и больше втягивался в дела фирмы «Локвуд и Кь» и в расширение Дела Локвудов. Он был любимцем отца и весьма радовал его своими успехами. Мать же терпеть его не могла. Он слишком напоминал ей молодого Авраама Локвуда своим простодушным рвением, которое она находила премерзким, словно он нарочно таким прикидывался, чтобы поддразнить ее. Ей мучительно было смотреть, как усваивает ее сын манеры отца и как старается (иногда успешно) превзойти его в хитрости. Авраам Локвуд был просто в восторге и очень гордился сыном, когда Джордж рисовал ему свои проекты, как сэкономить деньги или провернуть выгодное дельце; он пропускал мимо ушей идеи неудачные и превозносил до небес удачи сына. Оба родителя ежедневно наблюдали (отец — с полным пониманием, мать — со смутной догадкой), как их сын подпадает под чары Дела. Аделаида не в силах была противиться этому процессу, смысла которого не понимала. Она уже поставила крест на Джордже и мало надеялась удержать под своим влиянием Пенроуза. Она чувствовала, что ее младший сын, только что поступивший в Принстон, поддастся влиянию Джорджа точно так же, как этот последний поддался влиянию отца. Аделаида стала часто простуживаться, одна болезнь сменялась другой, пока тяжелое воспаление легких не переросло в плеврит и не привело к смерти. Перед кончиной, оглядываясь назад, она вспомнила, что лишь однажды ей удалось восторжествовать над Локвудами — это было, когда она заставила своего свекра сломать стену.
   Ни один человек в Шведской Гавани не знал, что не гнойное воспаление в грудной клетке стало причиной смерти Аделаиды. Ненависть, огорчения, крушение надежд нельзя распознать медицинским путем. У могилы Аделаиды стояли трое высоких мужчин; двое из них, более молодые, выглядели опечаленными и потерянными, третий, старший, — только опечаленным, но ведь людям пожилым свойственно принимать смерть как нечто неизбежное. Спустя некоторое время в одно из окон лютеранской церкви был вставлен — в память об Аделаиде — красивый витраж из цветных стекол. Пастор Боллинджер втайне порадовался, что Авраам Локвуд не пожелал устраивать по этому случаю никаких торжественных церемоний: Боллинджер сомневался, что на эту церемонию пришло бы много народу. И потом — что можно сказать о женщине, по которой никто не скорбит.
   Овдовевший отец и осиротевший сын по-прежнему ходили на работу вместе, привлекая своим респектабельным видом всеобщее внимание. После того как Аделаида ушла из жизни, семейство Локвудов, состоявшее теперь из одних мужчин, уже не вызывало такой неприязни, как прежде. Авраам и его сын Джордж вели довольно замкнутый образ жизни (Локвуды никогда не отличались общительностью), и жители города постепенно перестали смотреть на них как на обычных рядовых граждан: они представляли (вернее, Джордж представлял) в этом городе третье поколение Локвудов, причем все три поколения располагали солидным капиталом, а два из них — не только капиталом, но и умением со вкусом тратить деньги; к тому же в их активе были высшее образование, военная служба, внушительные связи в Гиббсвилле и Филадельфии, безвыездное пребывание в одном и том же городе и растущая прибыльность их предприятий. Глядя на этих мужчин, отца и сына, шагавших вместе по улице, люди не без почтения называли их «наша аристократия». Прежде считали, что аристократия обитает только в более крупных городах, теперь оказывалось, что она есть и в Шведской Гавани. Обособленность, которая при жизни Аделаиды возбуждала неприязнь, теперь не только стала извинительной для семейства, состоявшего из одних мужчин, но даже вызывала восхищение. Уход женщины из семьи способствовал тому, что Дело Локвудов начало развиваться ускоренным темпом. Авраам Локвуд почувствовал, что пришло время сделать следующий шаг.