— Никто другой вам не предложит за «пирс» семьсот долларов, — сказал Эндрю.
   — Не стоит он семисот долларов. И за «кадиллак» просят слишком мало.
   — А миссис Гофман предлагают за ее «пирс» всего триста. Того же года выпуска, что и наш. Старой миссис Гофман.
   — Сейчас он больше и не стоит. Брось, Эндрю. Может быть, ты и заработаешь свои два процента, но не на «кадиллаке». В моем гараже ему не стоять.
   — Ну, как знаете, сэр.
   — Что-то я хотел тебя спросить, да забыл за твоими разговорами, — Джордж Локвуд стоял перед Эндрю, который, сняв ботинки, надевал резиновые сапоги. — Да, вот что: говорят что-нибудь об этом мальчике, который убился?
   — Вчера вечером был суд.
   — Ты имеешь в виду допрос у следователя?
   — Да. В газете утром писали, что это — смерть от несчастного случая. Вчера были похороны. Я слыхал, вы на них деньги давали.
   — Где ты слыхал?
   — В городе.
   — Это правда. Но людям ни к чему об этом знать.
   — По-моему, вы хорошо поступили, — сказал Эндрю. — По закону не обязаны были, да для людей лучше.
   — Я не потому это сделал.
   — Понимаю. Поэтому и считаю, что вы хорошо поступили.
   — Говори прямо. Что у тебя на уме?
   Эндрю встал.
   — Никто не может винить вас, и я не это хочу сказать. Но кое-кто поговаривает, что стена-де и так достаточно высока. Не было никакой нужды в пиках.
   — Ясно. Что еще говорят?
   — Больше ничего.
   — А по-моему, было еще что-то.
   — Да, было, но все в том же роде. Говорят, что не следовало вам ставить пики. Они и весной так говорили, и вот теперь, начиная со вторника, опять говорят. Что вы всю жизнь прожили в доме с низкой железной оградой — я ведь говорю то, что слышал. Это не мое мнение. Всю жизнь жили в открытую, на виду у людей, и вдруг решили строить дом в долине. Поставили высокую стену да еще сверху пики. И вдобавок ко всему снесли все постройки на старой ферме Оскара Дитриха. Один парень сказал: «Что это с ним стряслось, зачем ему захотелось прятаться?» — Эндрю помолчал. — Знаете, мистер Локвуд, я буду говорить с вами как мужчина с мужчиной. Я у вас работаю и доволен вашим отношением, поэтому защищаю вас. Но тут дело в другом.
   — И спасибо, что защищаешь. В чем же тут дело?
   — Вас-то мне нечего защищать. — Эндрю запнулся и с надеждой посмотрел на Джорджа Локвуда, как бы прося его помочь выйти из затруднения.
   — Кого же, в таком случае, надо защищать, если не меня?
   — Вашу жену, миссис Локвуд. Некоторые ее во всем винят. Вы-то прожили в этом доме всю жизнь, и родители ваши — тоже. Наверное, и отец ваш здесь родился. Вот люди и говорят, что новый дом, стена, пики на стене и то, что вы снесли ферму Оскара Дитриха, — все из-за того, что вы во второй раз женились.
   — Но это моя идея — не ее.
   — Конечно. Только есть люди, которых невозможно в этом убедить.
   — Я и не собирался никого ни в чем убеждать.
   — Знаю. Я передаю лишь то, что люди говорят. Вы мало знались с жителями города, но они к вам привыкли.
   — Моя первая жена тоже с ними не зналась. Почему же должна якшаться эта?
   — Но у той была причина: она часто болела, и все это знали. А теперешняя миссис Локвуд — сильная, здоровая леди. Я передаю вам лишь то, что говорят.
   — Ты приехал сюда из Нью-Йорка, Эндрю. Тебе еще пало знакома жизнь маленького городка.
   — Однако мне здесь нравится.
   — Да, но ты не знал, например, что когда моя мать вышла замуж за моего отца и переехала жить сюда, то городские жители считали ее выскочкой, потому что она разговаривала только по-английски.
   — Как это понимать, сэр?
   — Она была родом из Рихтервилла, всего в десяти милях отсюда, и, кроме английского языка, знала еще немецкий. Но отец плохо понимал этот язык, поэтому она и разговаривала только по-английски. А горожанам это не нравилось. Они обращались к ней по-немецки, а она отвечала им по-английски. Они осуждали ее за все, что бы она ни делала. И знаешь почему?
   — Ну, причин может быть много.
   — Причина одна. Она была женой Авраама Локвуда, моего отца, который вздумал искать себе невесту в десяти милях отсюда. Теперь история повторяется. Но я рад, что ты за меня заступаешься. Полагаю, что и за миссис Локвуд — тоже.
   — Еще как, — ответил Эндрю. — Одному парню даже по морде пришлось дать.
   — За что? Он сказал что-нибудь о миссис Локвуд?
   — Он взял свои слова обратно.
   — Рыцарство — хорошее дело, но побереги себя. Доброй ночи.
   — Доброй ночи, сэр.
   Джеральдина Локвуд вернулась домой, в свою красную кирпичную коробку, на следующий день к вечеру.
   — Ага, затопил камин! Как хорошо, — сказала она, входя в кабинет мужа.
   — Это все, что ты можешь мне сказать при встрече?
   — Ты хочешь знать, собираюсь ли я тебя поцеловать? Нет, не собираюсь. Я, кажется, простудилась: чихаю от самого Истона. Могла бы отомстить тебе и заразить, но я не такая зловредная. И потом — какое право ты имеешь на поцелуй? Ты вел себя по-хамски, Джордж, и мне это совсем не правится.
   — Возможно. Бывает.
   — Так вот: мне это не нравится. Да, да, не нравится. А ты даже не извинился.
   — Это избавило бы тебя от простуды?
   — Не связывай простуду с моими чувствами. Простуда здесь ни при чем. Впрочем, нет. Почему ты послал Эндрю не на «линкольне»?
   — Потому что в «пирс-эрроу», как я надеялся, легче простудиться.
   — Этого я тебе не прощу, вот увидишь. Припомню все, что было в последние два-три дня. Пойду приму ванну и лягу в постель. И не утруждай себя, не приходи желать мне спокойной ночи.
   — Хорошо, Джеральдина. Как тебе будет угодно.
   — Где моя почта? Пришли посылки?
   — Спроси у Мэй.
 
 
   Одним из пассажиров вечернего поезда, прибывшего из Филадельфии в конце февраля 1921 года, был Бинг Локвуд, иными словами Джордж Бингхем Локвуд-младший, высокий стройный молодой человек двадцати двух лет. На нем были светло-коричневая шляпа и длинная енотовая шуба. Шуба была расстегнута, и из-под нее виднелся светло-серый английский костюм. Ноги были обуты в черные ботинки с квадратными носами, перетянутые в подъеме черными союзками. Он вышел из пульмановского вагона и, став на носки, посмотрел поверх толпы сначала в одну сторону, потом в другую. На перроне, по бокам от него, стояли великолепный английский вещевой мешок из свиной кожи и не менее великолепная теннисная сумка, тоже из свиной кожи. И одежда и вещи этого человека отвечали последней моде, принятой у студентов-старшекурсников, но держался он сейчас без свойственной этой породе людей развязности.
   — Привет, Джорджи. Погостить домой на субботу? — спросил Айк Венер, заведующий багажным отделением.
   — Здравствуйте, мистер Венер. Не видели нашего Генри?
   — Нет. Но я, правда, не искал его. И машины вашей не видел. Может, еще приедет.
   Венер ушел, и скоро Бинг Локвуд остался на перроне один, все время поглядывая на часы. Прошло пять минут.
   — Видно, придется тебе поразмять свои длинные ноги, Джорджи, — сказал подошедший опять Венер. — Или позвонить к тебе домой? Пойду позвоню, если хочешь. А ты пока здесь посмотришь.
   — Нет, спасибо, мистер Венер. Пожалуй, пойду пешком.
   — Может, что неладно, Джорджи? Дома что-нибудь не в порядке? Надеюсь, матери не стало хуже.
   — Все хорошо, спасибо. До свидания, мистер Венер.
   Бинг Локвуд прошел два квартала на восток, потом — три квартала на юг и оказался у родительского дома. Отворив дверь, он вошел, оставил вещи, шубу и шляпу в холле и направился в кабинет отца.
   — Здравствуй, отец.
   Джордж Локвуд отложил вечернюю газету в сторону.
   — Здравствуй, сын.
   — Ну, вот и я.
   — Вижу, что ты. Садись, чего стоишь. Не жди, когда тебе скажут, что делать.
   Сын сел на стул и закурил.
   — Давно ли перестал носить подтяжки? Или в Принстоне другая теперь мода?
   — Неужели ты начнешь нашу беседу с того, что станешь критиковать мою одежду? — проворчал Бинг.
   — Да с чего ни начни, повод покритиковать тебя найдется. Разве не так?
   — Наверно, так. Но не с подтяжек же начинать, черт побери.
   — Ладно. Оставим подтяжки. Начнем с твоей манеры разговаривать.
   — Ну, извини.
   Джордж Локвуд встал, открыл лежавший на письменном столе серебряный портсигар и вынул сигарету. Хотел было закурить, но передумал, взял портсигар в руки, осмотрел со всех сторон и протянул сыну.
   — Приятно было получить от тебя этот подарок. А теперь возьми обратно.
   — Зачем? Я его выиграл, он тебе понравился, и я был рад сделать тебе подарок.
   — Да. Но как ты его выиграл?
   — О господи. Это же за теннис.
   — Тебя вышвырнули из колледжа за жульничество на экзаменах, и, насколько я знаю, ты жульничаешь во всем.
   — На чемпионате по теннису одним обманом победы не добьешься, черт побери. Ты замечал, что на возвышении сидит судья и все видит? Если не хочешь этого портсигара — выкинь его в мусорную корзину. Мне он тоже не нужен.
   — Зачем ты вообще приехал домой? Мог бы не ехать, деньги у тебя есть. Ты опозорил семью и еще имеешь наглость разговаривать со мной таким тоном.
   — Понятно. Значит, это ты не разрешил Генри встретить меня.
   — У Генри сегодня свободный день.
   — А сам ты, конечно, не пожелал ехать. Впервые за семь с половиной лет меня никто не встретил.
   Джордж Локвуд фыркнул.
   — Скажи на милость! Ты, может, думал, что мы в духовым оркестром выйдем тебя встречать?
   — Ничего такого я не думал, и ты это знаешь, отец. Я заслужил наказание и, надеюсь, приму его как подобает мужчине. Но насмехаться надо мной, начинать разговор о каких-то подтяжках… Возвращать портсигар… — Голос Бинга дрогнул. — Право, отец…
   — Ради бога, без слез. Час от часу не легче. То ругаешься, как извозчик, а то хнычешь, словно девчонка. Хочешь реветь — иди к себе в комнату.
   — Больше не заплачу. Я уж говорил тебе по телефону и скажу еще: все отдал бы, если бы мог смыть это пятно. Лучше было завалить экзамен, чем обманывать.
   — Или быть уличенным в обмане. Насколько я понимаю, однажды тебе это уже сошло с рук.
   Сын в нерешительности помолчал.
   — Дважды сходило с рук. Но я жалею, что не отдался на волю судьбы и не провалился.
   — Верно. Если бы только провал, куда легче было бы устроить тебя в другое учебное заведение. Даже и обратно в Принстон дорога не была бы закрыта. А сейчас тебя не берут даже в Пенсильванский университет и в Бакнелл.
   — Ты что, обращался и в Пенсильванский и в Бакнелл?
   — Говорил кое с кем из знакомых. Правда, в Бакнелл можно — только не в этом году, а в следующем. У твоей матери есть родственник, он баптистский священник в Уилкс-Барре.
   — Я не хочу ни в Бакнелл, ни в какой другой.
   — Ах, у тебя свои планы. Можно спросить какие?
   — Я еду в Калифорнию. Буду там работать.
   — В каком-нибудь банке, конечно?
   — Чего ты добиваешься? Так и норовишь ударить ниже пояса. Нет, не в банке. Отец одного моего товарища по общежитию оказался добрее, чем родной отец. Он берет меня к себе на ранчо. На следующей неделе поеду. Могу уехать и завтра, если уж на то пошло.
   — Почему же не уехать? Я не держу тебя.
   — Ты и не можешь держать. Надеюсь, мы видимся в последний раз. Прощай, отец!
   — Подожди минутку, пока ты не совершил еще свой драматический выход. Тебя мать там ждет. Что ты ей скажешь?
   — Скажу, что получил место в Калифорнии и что завтра должен ехать.
   — Я спросил лишь для того, чтоб в наших ответах не было разнобоя. Это все, что меня волнует. Когда придешь наверх, имей в виду, что это, может быть, твоя последняя встреча с нею. Если ты долго пробудешь в Калифорнии.
   — Как долго?
   — Если пробудешь там год. Не расстраивай ее, иначе тебе придется отложить свой отъезд на несколько дней. Так что трагедий с ней не разыгрывай.
   — И почему не может быть наоборот?
   — Будь ты проклят! Не думай, что я это забуду.
   — Ладно, — буркнул Бинг.
   Увидев сына, мать сняла с головы чепец. Она сидела в кресле с высокой спинкой. На ней был халат, надетый прямо на ночную рубашку; ноги ее в домашних шелковых туфлях покоились на круглой ковровой скамеечке для ног. Быстрым движением пальцев она поправила волосы и протянула к нему руки.
   — Иди сюда, Джорджи, дай я отшлепаю тебя как следует. Ну, поцелуй меня.
   Он поцеловал ее и сел в такое же кресло, стоявшее по другую сторону камина.
   — Кури, не стесняйся. Дай и мне немного дымка.
   — Когда ты начала курить?
   — Когда я начала курить? Ровно тридцать лет тому назад. Сигареты с яванским перцем курила, когда мне было четырнадцать лет.
   — Разве тогда уже курили яванский перец?
   — О, не знаю. Я пошутила. Никогда я не курила, а вот ты, я знаю, курил такие сигареты. Когда тебе было четырнадцать и даже меньше.
   — Уже тогда знала?
   — Могла ли я не знать? От тебя за целую милю разило. Ты ужинал?
   — Нет.
   — Голоден, значит.
   — Не очень. В Рединге на вокзале поел устриц.
   — Ты уже разговаривал с отцом, я знаю. Я слышала ваши голоса, только разобрать ничего не могла. Конечно, он очень расстроен. Но он отойдет. Ты ведь помнишь Чарли Ларриби? Впрочем, может, и не помнишь. Это мой троюродный брат. Он как-то приезжал сюда читать проповеди в баптистской церкви и ночевал у нас. Тебе тогда было три или четыре года — не больше. Так вот: он изрядно преуспел как пастор, пастор-баптист, и я где-то прочла, что он стал одним из попечителей Бакнелла. Тогда я посоветовала отцу написать дяде Чарли и изложить все обстоятельства, ничего не скрывая, и попросить его как христианина и священника…
   — Знаю, мама. Отец говорил.
   — Да? Я была уверена, что он скажет. Тебя зачислили на будущий год или, вернее, зачислят. Одним словом, возьмут. И ты получишь диплом. Всего один год, сынок.
   — Не так уж важен мне этот диплом, мама. Довольно с меня колледжей.
   — Я боялась, что ты так именно и скажешь. Но не торопись с решением. Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, что тебя берут в Бакнелл по протекции. Но куда бы ты ни поступил, тебе придется гораздо труднее, чем любому другому студенту. За тобой будут следить во все глаза, и первый же неверный шаг… одним словом, ты понимаешь. Но именно поэтому ты должен пойти учиться. Это — лучший способ загладить то, что произошло в Принстоне. Смой с себя это пятно. Бакнелл готов предоставить тебе такую возможность, и я надеюсь, что ты поедешь, получишь диплом и докажешь Принстону, что ты извлек урок из своих ошибок.
   — Да, мама, я постараюсь смыть это пятно. Но не с помощью Бакнелла. Я уверен, что они предоставляют мне эту возможность с самыми благородными намерениями, по колледжей с меня хватит. Взгляни на мои отметки за годы учебы: я еле-еле вытягивал, и то не всегда. В прошлом году я ведь тоже жульничал. И вообще мне не следовало поступать в университет, зря только тратили время и деньги. Может, это и хорошо, что меня поймали, хотя жаль, что так получилось почти перед самым окончанием. Еще бы четыре месяца…
   — Но, возможно, это и к лучшему. Если бы ты закончил нечестным путем, то неизвестно, как бы это повлияло на твою дальнейшую жизнь. Ну, так каковы твои планы?
   — Отец Стива Кинга, с которым мы вместе жили, говорит, что у него есть для меня работа.
   — В Калифорнии? Такая даль! Туда целую неделю поездом добираться, сынок.
   — Я ведь даже в Китай готов был уехать, а уж сколько туда добираться, я даже и не представляю себе.
   — Чем же ты будешь заниматься в Калифорнии?
   — Буду работать на ранчо мистера Кинга.
   — Ковбоем?
   — Нет, он не занимается скотоводством. Фрукты выращивает. Апельсины и прочее.
   — Тебе это по душе?
   — Не знаю. Сначала надо попробовать.
   — Что ты будешь делать? Собирать апельсины?
   — Наверно, да. Первое время. Он сказал, что я начну с самого низа. Чернорабочим. На тяжелых работах. Но если я хочу стать человеком, говорит он, то это возможно лишь таким путем.
   — А с самим мистером Кингом ты разговаривал?
   — Я получил от него письмо. Он ничего толком не говорит о моей будущей работе, только то, что работа будет тяжелой. А от Стива я знаю, что если он говорит «тяжелая», значит, так оно и будет. Гребля для Стива — пустяки после лета, проведенного на ранчо.
   Рука матери безжизненно повисла на подлокотнике кресла.
   — Когда ты уезжаешь?
   — Завтра.
   — Я так и знала. Так и знала. Знала, что ты едешь сюда прощаться. Встань, Джорджи. Дай мне посмотреть на тебя. Повернись. Ох, мой сын! Милый мой! — Она протянула руки, и он, став на колени, дал ей обнять себя.
   — Не плачь, мама. Все-таки это ближе Китая.
   — Не ближе. Для меня не ближе. Но хотя бы это не война. Четыре года назад я ужасно боялась за тебя. Но сейчас войны нет. Для тебя начинается новая жизнь, и это замечательно. Ты ведь тоже так считаешь, да?
   — Да.
   — Быть может, встретишь там хорошую девушку.
   — Рано еще об этом говорить, мама.
   — Не рано. Ты взрослее, чем тебе кажется. Жил ты весело, беззаботно, были приятные развлечения, теннис, товарищи… Но теперь, я думаю, все это кончилось.
   — Верно, кончилось.
   — А теперь сядь, я расскажу тебе об отце. Обо мне ты уже знаешь, я вижу, что знаешь. Вижу по тому, как ты бережно со мной обращаешься. Тебе отец сказал, да? Но это совсем не то, я должна сама тебе рассказать. Плохо у меня с сердцем. Наверное, я уже никогда не спущусь больше вниз. Но не можешь же ты оставаться здесь и ждать, пока со мной случится последний приступ. В таком состоянии я могу прожить годы. Так вот, о твоем отце.
   — Ты хочешь сообщить, что он мне не отец?
   Она засмеялась.
   — В том, что он тебе отец, нет ни малейшего сомнения. Подумай о другом; как переменились времена, если ты задаешь мне такой вопрос. Что было бы, если б дядя Пен задал такой вопрос твоей бабушке!
   — Времена не переменились. Это мы с тобой переменились.
   — О, может быть. Кажется, что-то в этом роде сказал Шекспир. Во всяком случае, для того чтобы ты понял своего отца, Джорджи, я должна рассказать тебе кое-что о нем. В том, что я скажу, нет ничего ужасного или скандального. Это лишь черта его характера. Он слишком много думает.
   — Слишком много думает?
   — Да. Ты похож больше на меня, я это поняла, когда ты был еще маленьким. А отец целиком ушел в себя и все думает, думает. Ничего не предпримет, пока не обдумает. И ему приятнее планировать, чем осуществлять свои планы. Не успеет подготовить себя к какому-нибудь делу, как уже теряет к нему интерес. Большое ли, маленькое ли дело — он его изучает. Ты обрати внимание, как он заказывает себе в ресторане еду. На это у него уходит уйма времени, сама же еда, кажется, не доставляет ему никакого удовольствия. Или как шьет себе новый костюм. Шесть раз примерит, а когда костюм готов, то месяцами висит в шкафу ненадеванным.
   — Это я знаю.
   — Есть и другое, чего ты, возможно, не знаешь. Теперь, поскольку ты выходишь в большой мир, я могу рассказать тебе это. Хоть тут и нет ничего из ряда вон выходящего, но твой отец не всегда был мне верен.
   — Ты хочешь сказать, что он вступал в связь с другими женщинами?
   — Да. Не так часто, но и не редко. Правда, ненадолго, потому что после года обдумывания и планирования он в конце концов терял к ним интерес.
   — Что это за женщины?
   — Разные. Я не всегда знала их в лицо или по имени, но, когда они были, я это чувствовала.
   — И ты ни разу не подала вида?
   — Только в первый раз. Ту женщину я знала. Моя подруга. Тогда мне казалось, что жизнь кончилась, все кончилось. Тем более что в то время я носила Эрнестину.
   — Это было ужасно.
   Она покачала головой.
   — Нет. Когда он все объяснил, мне это не показалось столь ужасным.
   — Как же он сумел тебе это объяснить?
   — Сумел. И когда объяснил, то я поняла, что вышла замуж за человека, который не способен любить. Поэтому и измены его не так уж много значат.
   — Вот те на!
   — Да, не так уж много, поскольку… есть вещи, о которых не говорят. Муж и жена могут жить вместе многие годы, иметь детей и никогда не касаться этой стороны супружеской жизни. И мы с твоим отцом не касались, пока он не завел интриги с другой женщиной. И тогда у нас был разговор. Он сознался в измене и дал мне объяснение, показавшее ничтожность его чувства. Или любви, что ли. Да. Видишь ли, он сказал, что мужчина, раз узнавший женщину, уже не может обойтись без физической близости с другими женщинами. И он выбрал даму из нашего круга, так как если она вздумала бы устраивать ему сцены, то рисковала потерять не меньше его.
   — Он заводил интриги только с женщинами вашего круга?
   Она улыбнулась.
   — О, нет. Такого количества неверных жен не набралось бы.
   — Значит, другим своим романам он давал иное объяснение?
   Она покачала головой.
   — Нет. Я больше не требовала от него объяснений. О своей первой связи он рассказывал с таким хладнокровием — я сразу поверила, что он говорит правду. Правду о себе — он даже не сознавал, насколько разоблачил себя при этом. И до сих пор не сознает. Это было так, точно он рассказал мне о какой-нибудь своей болезни. Как я, например, рассказала ему, что у меня с сердцем.
   — Ну, а у него сердца нет.
   — В этом смысле — да, сердца у него нет. Но пойми и другое: он во многих отношениях хороший муж. Я не променяла бы его ни на одного из тех, кого знаю. Он великодушен, предупредителен, ласков. И таким был всегда, а не только с тех пор, как со мной случился сердечный приступ. Всегда. То, что другим женщинам еще предстоит узнать, я уже знаю, он никогда никого не любил, ибо не может любить. И это знание принесет им горе, не может не принести. Сама-то я прошла через это уже много лет назад.
   — Зачем ты мне все это рассказываешь, мама?
   — На то есть причина. Дело не в желании посплетничать о твоем отце. Я стараюсь помочь тебе научиться понимать людей. Ты уезжаешь к чужим людям. Не удивляйся, если порой тебе будут непонятны их поступки. И не удивляйся поступкам отца. Он весь ушел в себя, и он очень несчастен оттого, что так много теряет в жизни.
   — Видимо, я пойму это когда-нибудь позже.
   — Во всяком случае, сейчас не пытайся это понять. Вот подожди, встретишь человека, которого не поймешь, тогда и вспомнишь мои слова. Женщины такого типа тоже ведь попадаются. Не только мужчины.
   — Ты в своей жизни кого-нибудь любила?
   — Твоего отца. Шесть лет. Потом узнала, что он за человек, и перестала любить. Но к тому времени родился ты, потом Эрнестина, и я стала любить вас и не жалела, что разлюбила отца. Я хочу, чтобы ты ехал в Калифорнию не только полный надежд, но и подготовленный к жизни. Ты можешь разочароваться в людях, разочароваться в тех, кого полюбишь. Если это случится, вспомни, что я прожила пятнадцать лет с мужчиной, которого перестала любить, и никто не знал, что я несчастна. Впрочем, большую часть времени я и не сознавала этого, разве что в те минуты, когда вспоминала о шести годах любви. Тебе ведь никогда не приходило в голову, что я несчастна, правда?
   — Нет. Но иногда я задавался вопросом, как ты можешь быть счастлива с таким человеком, как мой отец. Дальше этого я не шел.
   — И хорошо, что не шел. Дети должны думать, что их родители счастливы. Но ты теперь взрослый, скоро заживешь самостоятельно, так что некоторая утрата иллюзий тебе не повредит.
   — У меня их не так много, как ты, может быть, думаешь. Особенно сейчас. В отношении себя, например, я вообще не питаю иллюзий. До прошлого года я считал себя честным. А потом оказалось, что ошибался.
   — Ты был и остаешься честным. Но кое в чем ты, возможно, слаб. Большинству из нар присущи те или иные слабости. Разве тебе не приходилось читать о людях, которые вели тихую, благопристойную жизнь, а потом оказывались не в силах устоять перед соблазном? Брали из кассы деньги и убегали. А тебе ведь не сорок пять лет, всего двадцать два года. Никому, кроме тебя самого, от твоего поступка не было вреда. Никто, в сущности, не пострадал оттого, что тебя попросили из Принстона. Твой отец говорит о позоре, но он настолько оторвался от людей, что никто почти ничего о нас не знает. Конечно, он будет это скрывать от жителей Шведской Гавани, но он и всегда все от них скрывал, так что разница невелика. Будь он более дружелюбным, общительным человеком, молчание его было бы замечено, а так никто, кроме членов нашей семьи, не знает, что ты оставил Принстон.
   — Знают.
   — Я говорю о Шведской Гавани.
   — Я никогда больше не смогу вернуться в Принстон или встретиться со своими университетскими товарищами.
   — Кто из них приходил прощаться, когда ты уезжал?
   — Четверо-пятеро ребят.
   — Ну и запомни этих ребят. А остальных забудь. Те четверо-пятеро постоят за тебя, а остальные не имеют значения. — Она вздохнула. — Да и никто не имеет значения.
   — Ты устала?
   — Да, немножко. По-моему, у меня еще что-то не в порядке, не только сердце. Хотя достаточно было бы и сердца. Какая это мука — быть инвалидом.
   — Приляг, я пойду.
   — Хорошо, иди. Перед тем как укладываться спать, загляни ко мне. Перед сном я обычно читаю. Читаю роман о женщине, начавшей жить заново. Но у нее судьба не такая, как у тебя. Она бежит с мужчиной из дому и потом возвращается, так и не став его женой. До этого побега она жила, как Золушка, как гадкий утенок и — о чудо! Возвращается обновленной. Сколько уверенности в себе придала ей эта история! Автор книги — женщина, но я не верю ни одному ее слову. А еще я прочла книгу о жизни в Принстоне. О ней сейчас много говорят. Там вообще-то учатся когда-нибудь?
   — Очень мало. Поэтому некоторым из нас и приходится жульничать на экзаменах.
   — Ох, Джорджи!.. Ты все об этом.
   Еще с лестничной площадки второго этажа он заметил, что его вещи перенесены из холла в комнату. Однако, сойдя вниз, он увидел, что обеденный стол накрыт на одного. Он прошел в кухню.