- К черту! - злобно крикнул Хайло. - К такой и такой матери! Кто говорит? Ну? Кто говорит? Какая сволочь это говорит? Ну? Кто говорит?
- Да старое бабье больше стрекочет, ва-жнецкая штука, - отмахнулся высокий. - Не стоящие внимания... Это пусть. Им крыть нечем, ну...
- Нет, Ахтыркин, ты скажи: кто говорит, - вцепился Хайло. - Не можешь сказать, так я тебе скажу: обыватели говорят, вот кто говорит!!! Сталоть, по-твоему, мы должны равняться по обывателям?! А?! Ну, скажи, скажи?! Эх ты, голова с мозгами! Ты бы еще про белогвардейцев вспомнил! А потом конечно... само собой понятно: трепать про это нечего!
- Кто будет трепать, тому я пропишу! - внезапно вскочил со скамейки Васька и поднял громадный кулак кверху. Куда-то девалось и сопенье и вялость: только с Васькой с одним во всем клубе и происходили такие внезапные перемены. - Я те потреплю! Язык вырву... с корнем!
- Ну, конечно, - тяпнул о крышку куба рукой Хайло. - Сейчас я к ней пойду, объясню все это, и тогда... завтра направим... Ты, Васька, крой сейчас в больницу, узнаешь там, как и что. Ежели в казенной нельзя, валяй в частную. Спросишь, сколько денег надо. Ахтыркин, сколько в кассе денег?
- Три рубля семьдесят шесть копеек, - без запинки ответил Ахтыркин.
- Ну... в случае чего... я достану, - сказал Хайло, выходя в дверь. Надо.
За ним шмыгнул Васька.
4
С того момента, как Манька Гузикова явилась в приемную больницы вместе с Васькой Сопатым, записалась, стала Гузиковой Марией, работницей-подростком, 16 лет, No 102, надела чистое, холодное, как будто чужое белье, напялила тоже чистый, но тоже как будто чужой халат, перестала она сознавать себя простой, обыкновенной девчиной-работницей с прядильной фабрики; Манька Гузикова как будто осталась там, за порогом больницы, где-то в рабочем поселке, незаметная и безобидная; а вот здесь, на койке, сидит уже Мария Гузикова, и на нее обращают внимание взрослые и серьезные люди, и очень скоро с этой Марией Гузиковой будет что-то страшное и позорное, от чего белье не становится теплым, как обыкновенно, от тела, а холодит спину и заставляет ноги дрожать.
- Гузикова, в операционную, - равнодушно сказала сиделка.
Манька с трудом, как тяжелобольная, поднялась с постели, пошла; только тут заметила какие-то бледные лица, следившие за ней с кроватных подушек; сиделкина спина колыхалась впереди деловито и спокойно; сердце Манькино зашлось было, Манька чуть не упала, но удержала себя: "Так тебе и надо, теперь нечего дурака валять..." В операционную вошла почти спокойная.
Грузный седой доктор с румяным лицом кончил мыть руки, обернулся, шагнул к Маньке, поднял ее подбородок, сказал:
- Значит, ребеночка не хотите? Жаль, жаль! Ну, снимайте халат.
Манька скинула халат, легла куда велели, и тут же рядом с ней очутилась давешняя докторица, взяла Манькины руки, развела их в стороны, кто-то еще потянул Манькины ноги, сколько-то жуткого времени прошло, и в тело, прямо в сердце, разворачивая его и леденя, вошла невероятная, нестерпимая, несосветимая боль и жгучим, калящим своим острием засверлила все дальше и глубже. "О-о-о-о-ой!" - захотелось закричать, завыть, заорать, но Манька закусила губы, закинула голову назад, а наверху был светлый, очень высокий потолок, он был белый и беспощадный, он словно говорил: "Ну, не сметь орать, лежи смирно, сама, черт паршивая, виновата". Но боль не прекращалась, она охватила все тело, боль стала живой, боль ожила и острые когти свои вонзила в Манькино тело и сверлила, сверлила, сверлила без конца, без пощады, без надежды... Потолок помутнел, улетел куда-то еще выше, и вот уже не стало видно, в глазах стала какая-то мутная, нудная пелена, и она соединилась с болью, заполнила все Манькино тело, отделила Маньку от земли, от людей, от больничной комнаты. Манька стояла одна, одна во всем мире, и осталась с ней только боль - бешеная, въедающая, разрывающая тело на куски, на части, на мелкие кусочки, и в каждой крохотке этой разорванной была все та же нестерпимая боль. Потом в сознание вошло: "Ну, когда ж кончится? Когда? Ну, когда?!" Боль стала утихающей, замирающей, словно уходила прочь, умирала... Руки стали свободными: значит, их выпустили, значит, их выпустила докторица; значит, все кончено, можно уходить. Но боль еще держала изнутри. Манька поднялась, опять упала, увидела потолок, докторицыны черные глаза.
- Молодец, малышка, молодец! - сказал ласковый и румяный доктор. Прямо молодчина: такая малышка, а не кричала. Крепкая!
Гордость вспыхнула в Манькином сознании. Захотелось скорее вскочить, побежать в клуб, прямо к Хайлу, сказать ему: "Вот, самый главный доктор сказал про меня, что я крепкая! И ты надейся на меня, я не подгажу!.." Но Маньку подняли, отнесли в палату, в кровать.
Внутри болело, но не так уже сильно, можно было перенести. Манька лежала несколько времени с закрытыми глазами, а когда открыла, то увидела у кровати Ваську Сопатого.
- Ну, ты, этого, хм-м-ма... как? А? Маруськ? - спросил Васька.
- Уходи, уходи, - в ужасе зашептала Манька. - Уходи скорей, тебя еще за того... сволоча примут!
- Да нет, хым-м-м, - смутился Васька. - Вот хлеб я принес, - может, проголодалась, так ты, этого... ешь! - И он сунул ей прямо в лицо большую белую булку.
5
Прошло не больше двух дней и двух ночей с той минуты, когда Манька увидела в клубе Володьку-арестанта, а Маньке казалось, что она прожила целую большую и тяжелую жизнь, как будто схватила ее чья-то большая рука, безжалостно окунула в нудный и тошный водоворот, водоворот перекрутил ей голову, вырвал ее из привычной простой жизни, повертел, повертел во все стороны и выбросил - и прямо на крылечко покосившегося домика в рабочей слободке. Матери что-то нужно сказать: в первый раз в жизни Манька не ночевала дома, - в больнице заставили силком отлежаться, хоть Манька чувствовала себя здоровой и рвалась домой в самый день операции. А вот что сказать матери, Манька и не знала. Сказать: "У подруги ночевала", - мать изобьет: зачем не предупредила? Летний вечер был тих и легок. Манька переминалась на крылечке с ноги на ногу, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась мать с ведрами в руках.
- Пришла?! - спросила мать, поставила ведра и сложила руки на груди. - Пришла, стервочка? - это уже шепотом, чтоб соседи не слышали. Пришла, поганка?! Пришла, лахудра?! Где ж это ты таскалась-то?! А? Ну, иди, иди в горницу-та!
Манька враз поняла, что мать знает - или подозревает. Но странно: обыкновенно, когда мать ругалась и дралась, Маньке становилось тошно, беспокойно в страшно. А теперь - ничего. Манька прошла в комнату; мать управилась с ведром и, войдя, засвирепела сразу:
- Ну, сволочища!! Ну, потаскушина!! Ты и рта не открывай теперя, лучше не говори ничего, не раздражай ты меня, все одно не поверю! Ты што же это матерь-то свою поганишь?! Ты думаешь, слушку нету?! Ты думаешь, все так обойдется?! Ну и сволочища! Ну и паскудина!
Мать шагнула, протянула руку и рывком сдернула с Манькиной головы красный платок.
- Аааа, стерва!
"Не дамся бить, - упрямо встало в Манькиной голове. - Вот не дамся и не дамся".
- Отдай платок! - Манька протянула руку. - Отдай, мать, платок, я тебе говорю!
- Мне и слушать-то тебя не желательно, - зашипела в ответ мать и крючками пальцев вцепилась в Манькины волосы, словно не мать, а ведьма какая - седая, страшная, чужая. Манька рванулась, отскочила в угол.
- Отдай платок, говорю! Не то плохо будет!
- Ты не даесьси! Ты не даесьси! - закричала мать истошно. - Да што ж ето, люди добрые, она теперь не дается!! Матери родной - не дается?! Чему ж тебя теперя в сукомоле обучили?! - Мать рывком села на табуретку, хлопнула ладонями о колени. - Матери родной не даваться?! Ах ты лахудрина несчастная!.. - Мать вскочила, устремилась на Маньку. Манькины руки как-то сами собой выбросились вперед, мать наткнулась на них, отлетела к столу.
- Отдай платок, мать, не то в суд подам, - спокойно сказала Манька. Я серьезно говорю - в суд подам.
- И ето на мать родную в су-уд?! Да, люди добрые, где ж ето теперь видано?! Шляется незнамо где, незнамо с кем, а потом в су-уд?! Ты зачем ето, стерва, в больнице была? - опять засвирепела мать. - Отвечай, сволочища! Всю рылу искровеню, отвечай!.. Узнаешь мой суд, га-а-адина!.. Видели тебя, с каким-никаким коблом в больницу пошла!
- Отдай платок!
И Манька вцепилась в материну руку. Мать дернулась, задела за ножку стола, покатилась на пол, заголосила:
- Спасите, люди до-о-обрые! Убивают! Убивают!!!
Маньке стало противно и не по себе; рванула дверь да так, без платка, простоволосая и вышла во двор. Синий воздух был свеж и отраден. Где-то в огородах лаяла собака, задорно и отрывисто. Манька постояла на крыльце, потом решительно пошла в клуб.
"Черт с ним, с платком, - неслись в голове мысли. - Возьму там у девчат! А только как вот в клуб показаться? Девчата небось проведали... Ну, да с девчатами-то ничего... Побузят, побузят - и кончат. А вот с Хайлом встретиться - стыдно. Он небось опять стал сердитый. Смотреть будет на меня, как... на такую... Ой, стыдно, стыдно; лучше совсем не ходить..."
Манька остановилась. Переулок был спокойный, голубой и ровный - такой же, как всегда. Кое-где загорелся уже в окнах желтый огонь; было, должно быть, около десяти. В это время в клубе перерыв занятий: значит, все в коридоре; значит, легче всего встретиться с Хайлом. Но тогда - куда же? Домой?
- А-а-а-а, вот ты где попалась! - странно ласковый и знакомый голос прямо над ухом; и сзади две руки обхватили, не пускают. Володька! И дальше поет: - А я тебя, Марусенька, поджидал! В клубе - там, знаешь, неловко к подойти-то к тебе! Ну, пойдем, что ль, погуляем? Ночка темная, я боюся, д-правади меня, Маруся!!! - горячим таким шепотом у самого-самого уха. Манька отвела Володькины руки, повернулась, как-то сам собой поднялся кверху Манькин кулак - и с размаху в противную, наглую морду. И сейчас же, со стучащим сердцем - бежать... скорей, скорей, лишь бы не догнал!.. Сзади - ругатня на весь переулок: "Ну, погоди же ты у меня", - топот тяжелых сапог. "Догонит, догонит, еще только один переулочек, еще!.. Да нет, догоняет..." Сам собой вырвался крик: "Аааа!.." Манька бежала быстрей, нажимая из последних силенок... Еще дом, еще... И перед Манькой на повороте засияла ласковая красная звезда. Ноги одеревенели, но бежали, бежали, словно сами собой... Уже Володькино тяжелое дыхание почти над Манькиной головой.
Дверь распахнулась - словно ждали Маньку, - и Манька влетела в клуб, к Ваське Сопатому чуть не в объятия.
- О-о-о-о, - сказала Манька, прислонившись к стене, а Сопатый было:
- Ты чего, хм-м-ма, как с цепи?..
Но не договорил: в двери вырос Володька-арестант. Васька рванулся вперед и принял Володькин наскок.
- Ш-ш-што, с ума, што ли, сшел, чер-р-рт? - зарычал Володька. - Своих перестал пускать?!
- Своих пускаю, - ответил Васька, загородив собой дверь, - а тебе подождать придется.
- Э-э-это еще почему?
У двери стало несколько ребят - решительные, бледные, спокойные, словно из земли выросли; должно быть, ждали Володьку.
- До общественного суда, - ответил Васька. - Общественный суд над тобой будет.
- Пшел к чер-р-рту, какой там суд! - Володька двинулся вперед. Но ребята стали стеной, Васька сделал движение, - и Володька покатился по мостовой, матерщиня и чертыхаясь.
На Маньку наскочили девчата, завертели, закружили, потащили с собой по коридору. А по коридору шел навстречу грозный Хайло, и морщинка на лбу стояла, как штык. Морщинка качнулась, на Маньку глянули строгие, а вовсе не добрые глаза, и Хайло хотел пройти уже мимо, но было, должно быть, в Манькиных глазах что-то странное, потому что Хайло остановился, сказал:
- Ну, чего скисла?
Манька хотела ответить, что нет, не скисла, что она храбрая и крепкая, да язык не шевелился, и вдруг Манька поняла, что она и вправду скисла. На глазах выскочили слезы. Хайло, должно быть, их заметил, потому что ударил по плечу, сказал:
- Ну, чего ты?.. Пролетария маленькая? Ступай, дурашка, на политграмоту.
И пошел. А Манька вприскочку побежала по коридору, и горячая, славная такая волна пошла по спине и залила сердце. Это потому, должно быть, что из глаз Хайлы глянула на Маньку великая товарищеская любовь всего рабочего класса к маленькой, неразумной дочери.
Я показал Ваньке Петухову, и он говорит, что рассказ - правильный. А по-моему, это случай. Я вполне верю, что эти самые "аборты" не обходятся без того, чтобы девчину искалечить. Лучше пускай они рожают хороших и здоровых ребят.
Должна быть смена.
15 марта.
Я давно уже заметил, что Венька Палкин в школу не ходит. Я так думал, что это из-за капустников. Теперь мне кажется, что по другому поводу. Но вмешиваться я в это не стану. Мне кажется, что Никпетож прав и что следить за товарищами - не совсем благовидное занятие.
Так как я разошелся с Сильвой, то мне не с кем было дружить, и я все чаще бываю с Черной Зоей. Она мне призналась, что раньше меня ненавидела за всякие придирки. И что переменила ко мне чувства после спектакля, когда я очень ловко вышиб рапиру из рук Сережки Блинова.
Занятия мои идут нормально. Головные боли прекратились и ф-ф-п-п тоже. Я каждое утро обтираюсь снегом.
21 марта.
Сегодня ко мне подходит Сильва и говорит:
- Костя Рябцев, я принуждена тебе сказать, что окончательно переменила мнение о тебе. Раньше я думала, что ты настоящий комсомолец и верен идеологии. А теперь я вижу, что ты просто притворялся и что настоящая твоя идеология далеко не соответствует комсомолу.
- Я никогда не притворялся, - отвечаю я. - И откуда ты знаешь мою настоящую идеологию?
- Тебе это прекрасно известно. Но и мне известно, что вы устраивали с Веней Палкиным.
- Прежде всего, я ничего не устраивал, а только ходил. А потом, значит, это ты писала анонимки?
- Ах ты дрянь ты эдакая, - говорит Сильва и смотрит мне прямо в глаза. - И ты мог это сказать? Хорош!
Повернулась - и уходит.
- Стой, Сильва, - говорю я. - Ты действительно думаешь, что у меня не комсомольская идеология?
- Я с тобой и разговаривать-то не хочу. - И ушла.
Мне было до крайности обидно, но я ничего не мог сделать, потому что отчасти она права. Хотя я н и к о г д а не притворялся.
Но все-таки я ей д о к а ж у.
23 марта.
Произошел большой и все-таки не совсем понятный скандал.
В школу явился служитель культа (поп) - отец Лины. Он вызвал Зин-Палну, и они долго объяснялись. Отец Лины, весь красный, что-то доказывал Зин-Палне, а она только разводила руками. Это было в шкрабьей комнате, поэтому никто ничего не слышал. Потом Зин-Пална, страшно взволнованная, ушла вместе с отцом Лины и вернулась только к концу уроков.
Сейчас же было созвано собрание шкрабов, а мы распущены по домам.
25 марта.
Мне очень тяжело будет написать это, но я все-таки напишу.
Сегодня, как только я пришел в школу, Зин-Пална вызвала меня к себе.
- Вы будете, Рябцев, со мной говорить вполне искренне? - спрашивает она.
- Буду, - сказал я и гляжу ей прямо в глаза. (Мне надоело врать.)
- Скажите, вы бывали на этих сборищах, которые устраивал Веня Палкин?
- Бывал.
- Вам приходило в голову, что вы этим не только срываете школьные занятия, но и подводите всю школу?
- Даю честное комсомольское слово, что не приходило.
- Что ж вы думали о связи школы с этими... явлениями?
- Я думал, что... раз это устраивается вне школы, то... одно к другому не имеет отношения.
- Ну, допустим так. А то, что случилось с Линой, вы знаете?
- Я видел, что она не ходит в школу и что это стоит в какой-то связи с... капустниками, но, даю честное слово, определенно не знаю.
- Лине придется уйти из школы, и она уезжает на Украину. Я думаю, вы сумеете так же молчать про наш разговор, как вы молчали про ваши капустники?
- Зинаида Павловна, я, конечно, буду молчать, - сказал я, и у меня в горле перехватило. - Только... Я думаю, что девчатам все уже известно гораздо лучше меня.
- Я с ними уже говорила. Ступайте.
- Погодите... Зинаида Павловна... еще один вопрос. Что... имеет отношение... то, что случилось с Линой, имеет отношение к... половому вопросу?
- Да. Имеет, - твердо сказала Зинаида Павловна. - Теперь идите.
Я ушел - только не в школу, а домой.
П о с л е з а п и с и 25 м а р т а в т е т р а д и в ы м а р а н о н е с к о л ь к о с т р а н и ц.
5 апреля.
Вчера я получил письмо от Лины:
"Костя Рябцев! Я тебя теперь не виню ни в чем и понимаю, что сама очень виновата. Костя Рябцев, когда ты получишь это письмо, то я буду так далеко от тебя, что мне не будет стыдно. Я теперь начинаю новую жизнь, а все то, старое, прошлое и мрачное, осталось позади и вычеркнуто из моей жизни навсегда.
Знай, что я сошлась с В. П. из-за тебя. Верней, со зла на тебя и с отчаяния, что ты со мной груб и что так глупо и пошло вышло наше самоубийство. Все это прошло, прошло, прошло, - и теперь мне так легко... Я советую тебе тоже бросить такую жизнь, потому что, кроме беспросветного мрака, ты ничего не получишь. А все прекрасное в жизни у тебя, как и у меня, еще впереди.
Тоже узнай, что письма писала всем родителям я. Я мучилась, я страдала и хотела все это прекратить, только не знала как. Вот и выдумала. Мне стало от этого еще тяжелей. И только теперь, вырвавшись из мрака на свободу и свет, я поняла, как была глупа.
Ты напрасно говорил с Сильвой о том, - помнишь, там, в костюмерной... Сильва не такая. Во время самых тяжелых моих переживаний она ухаживала за мной, как сестра, хотя раньше я была с ней груба.
Прощай, Костя Рябцев! Живи счастливо и помирись с Сильвой. А меня забудь - навсегда, навсегда... Лина".
Как все-таки скверно, когда не умеешь жить!
10 апреля.
Сегодня на улице встретил Веньку Палкина, в модном пальто и с папироской в зубах, с тросточкой.
- А, Костя, - говорит, - все еще маринуешься в коптильнике?
- Да, все еще учусь в школе.
- Охота тебе... Знаешь что? Приходи завтра ко мне на квартиру. Я там же живу. Будут девчата, - не ваши кислые школьные, а настоящие девочки, добрые. Вино новое выпустили. Приходи!
- Ну что ж? - сказал я. - Приду. А из наших кто-нибудь будет?
- Как же, будут! Все хорошие товарищи. Так придешь?
- Приду. До свидания.
12 апреля.
Дело было вот как.
Я, как всегда, пришел к Веньке в Ивановский парк часам к девяти. Там у него было в сборе народу человек двенадцать. Все сидели за столом, а родителей не было, - они всегда уходят, когда у Веньки капустники.
Теперь я все могу писать, и поэтому - что такое капустники? Капустники - это выпивка и гульба с девчатами, только не такая, как по улицам с ними гулять, а лапанье в обнимку, поцелуи. Посередине стола ставится кислая капуста с постным маслом, ее все очень любят. Потом все пьют самогон, пока не напиваются. Я, кроме лапанья, ничего не видел, а теперь я догадываюсь, что было и похуже.
Ну, так вот: я пришел, а они сидят, и в том числе из нашей школы человека три. Я даже имена их писать не буду. Все ребята, из девчат никого. Девчата были, только чужие и накрашенные.
Ну, так вот. Они все уже полупьяные, - как увидели меня, так и закричали:
- А, Костя пришел! Налейте ему со встречей! Дело будет!
- Да, будет хорошее дело, - сказал я, взял и разбил об пол стакан, который мне подали. - Дело будет хорошее потому, что я понял, какие дела бывают хорошие и какие плохие. Вы, мои дорогие товарищи по школе, сейчас уйдете отсюда вместе со мной и никогда больше сюда носу не покажете, потому что это гадость, что вы сейчас делаете и что делал раньше я. Только раньше я скажу пару слов остальным гражданам, которые здесь.
- Да ты что, с ума сошел? - закричал Венька Палкин.
- Нет, я с ума не сошел, наоборот, ум ко мне вернулся, - ответил я. Ты сосчитал, Венька, сколько пакости принес этими своими капустниками? Ты сосчитал то, что девчине одной - ты знаешь, про кого я говорю, - искалечил жизнь? И нашу школу чуть было не сорвал, - ты это сосчитал? Нет, ты уж пей и развратничай со своими приятелями, а нашу школу в покое оставь!
- Сволочь ты несчастная! - закричал Венька и полез с кулаками.
Тогда я пустил в него бутылкой, и мы вместе с ребятами выскочили вон.
15 апреля.
Даже руки дрожат от усталости - до того приходится спешить с зачетами. Из-за всех зимних историй у меня запущены все предметы, а ведь лето на носу: если не сдать теперь, то и погулять летом как следует не удастся. Да еще говорят, что будет летняя школа. Я думал раньше, что эта летняя школа только для первой ступени, а для второй отменена, а теперь оказывается, что и нам ее нагрузили. Значит, опять начнутся экскурсии. Сережка Блинов говорит, что во время летней школы должно обнаружиться полное несоответствие шкрабов: еще зимой-то, по его мнению, шкрабы кое-как справлялись, а летом обязательно засыплются.
У меня новый товарищ - Юшка Громов. Он и раньше был в школе, и даже в нашей группе, но я с ним не очень водился. Он очень веселый парень и не любит задумываться над вопросами. Я ему кое-что раскрыл про себя, например, рассказал про капустники, но он говорит, что все это - начхать на ветер, и надо как можно скорей забыть про все это дело.
17 апреля.
В школе началось очень странное явление. Вчера я проходил мимо математической и вдруг слышу страшный хохот... Я сейчас же вбежал туда и вижу: сидят друг против друга Нинка Фрадкина и Стаська Велепольская, обе из четвертой группы, и - хохочут. Мне самому смешно стало, и я их спрашиваю:
- Вы чего?
А сам хохочу. Они еще пуще, и вдруг я заметил, что у Стаськи в горле что-то булькает. Потом бульканье перешло в хрипенье, и мне стало жутко. Я скорей за дежурным шкрабом, - это был Алмакфиш, - мы с ним прибежали, а девчата так и закатываются рыданиями. Алмакфиш сказал, что это - истерика, я сбегал за водой и полотенцем, и обеих девчат уняли. Ребята меня спрашивали потом, не желаю ли я заняться их излечить, все равно как зимой Зою Травникову, но я ответил, что теперь это не мое дело и пусть теперешние учкомы следят.
А у меня и без того дела много. Еще месяц тому назад нашу школу губернское ОНО привлекло для борьбы с беспризорностью в специально-правовую охрану несовершеннолетних (СПОН); ввиду истории с Алешкой Чикиным, когда он украл шесть лимардов, а я потом видел его в разваленном подвале, школа выбрала для сношений со СПОНом меня. Вот теперь я и хожу в СПОН. Приходится иметь много дела с беспризорниками, и почти все без толку. Говорят, что после трех месяцев работы с ними взрослые попадают в нервные санатории. А по-моему, надо так: организовать отряды из таких же ребят, как я, вступать на каждом перекрестке с беспризорниками в драку, устраивать стенки, а после стенок раскуривать с ними цигарки и пить водку, - так они охотней вступят в знакомство, а там уж и грамота пойдет. Или рассказывать сказки, как Ванька Петухов. И тогда никаких нервных санаториев не нужно будет. Тут только одно возражение, что времени много пойдет и некогда будет нашим ребятам учиться. Я рассказал этот проект секретарю СПОНа, а она только смеется. Смеяться нечего, нужно было бы обсудить. Когда надо мной смеются, терпеть не могу. Во всяком случае, ихний способ тоже никуда не годится, и я, должно быть, в СПОНе работать больше не стану.
У Алешки Чикина задавил отца грузовик комхоза, и Зин-Пална взяла Алешку к себе на воспитание. Вся школа считает, что это она сделала очень хорошо, только Сережка Блинов утверждает, что это она из тщеславия.
20 апреля.
По поводу истерики девчат было собрание учкома, на которое меня позвали как свидетеля. Тут же были и "милиционеры". "Милиция" введена в школе уже с месяц - для того, чтобы снять с учкома административные обязанности. "Милиционеров" полагается двое, они бродят по всей школе аккурат как французские полицейские в кино: вид, по крайней мере, такой же дурацкий. Я рассказал, как было дело, и ушел. Они, кажется, так ничего и не решили.
На текстильную фабрику, к ячейке которой мы приписаны, мы несколько раз ходили в экскурсию. В остальном ячейка и наша фракция комсомола почти никак не влияют на школьную жизнь, и это, по-моему, плохо.
22 апреля.
В аудитории произошла страшная драка, и Володьке Шмерцу разбили в кровь всю физику; Володьку так часто бьют, что мы его прозвали "Два Небитых"; и, конечно, "милиционеры" ничего не могли поделать с ребятами, так что пришлось звать дежурного шкраба.
На общем собрании разбирался новый проект самоуправления. По этому проекту предполагается, что учкомы будут избираться на три месяца, а не на месяц, как прежде, и это для того, чтобы учкомы больше могли войти в курс дела, а то - не успеет привыкнуть, и сейчас же сменяется. Сережка Блинов привел, что, во-первых, чем дольше учком, тем больше он заедается властью, а во-вторых - все равно: на сколько ни избирай учком, подчиненный шкрабам, хотя бы на год, все равно - толку не будет, потому что такой учком никогда не будет пользоваться никаким авторитетом. На это Зин-Пална сказала:
- Я вижу, что Блинов опять принимается за старое. Неужели он хочет, чтобы школа опять разделилась на две партии, и это перед самым окончанием занятий и в наиболее ответственный момент сдачи общих зачетов? Я думаю, что это просто на него действует весна.
Сережка ответил на это, что весна тут ни при чем и что он просто хотел выразить свое мнение. Но так как все страшно нервничали - разозлился и Сережка и повысил голос. На это внезапно Алмакфиш закричал, что Блинову давно место не в школе, а в вузе, и произошел скандал. Зин-Пална своей властью закрыла собрание.
Сережка обещал после этого в коридоре, что он всем шкрабам покажет, и покажет из принципа, что он - революционер прежде всего, потом - школьник и все остальное.
23 апреля.
Вышел "Икс" с такой статейкой:
РЕПКА
Посадила Зава репку, сорта "Самоуправление". Выросла большая-пребольшая. Ухватилась Зава за репку - тянет-потянет, вытянуть не может.
- Да старое бабье больше стрекочет, ва-жнецкая штука, - отмахнулся высокий. - Не стоящие внимания... Это пусть. Им крыть нечем, ну...
- Нет, Ахтыркин, ты скажи: кто говорит, - вцепился Хайло. - Не можешь сказать, так я тебе скажу: обыватели говорят, вот кто говорит!!! Сталоть, по-твоему, мы должны равняться по обывателям?! А?! Ну, скажи, скажи?! Эх ты, голова с мозгами! Ты бы еще про белогвардейцев вспомнил! А потом конечно... само собой понятно: трепать про это нечего!
- Кто будет трепать, тому я пропишу! - внезапно вскочил со скамейки Васька и поднял громадный кулак кверху. Куда-то девалось и сопенье и вялость: только с Васькой с одним во всем клубе и происходили такие внезапные перемены. - Я те потреплю! Язык вырву... с корнем!
- Ну, конечно, - тяпнул о крышку куба рукой Хайло. - Сейчас я к ней пойду, объясню все это, и тогда... завтра направим... Ты, Васька, крой сейчас в больницу, узнаешь там, как и что. Ежели в казенной нельзя, валяй в частную. Спросишь, сколько денег надо. Ахтыркин, сколько в кассе денег?
- Три рубля семьдесят шесть копеек, - без запинки ответил Ахтыркин.
- Ну... в случае чего... я достану, - сказал Хайло, выходя в дверь. Надо.
За ним шмыгнул Васька.
4
С того момента, как Манька Гузикова явилась в приемную больницы вместе с Васькой Сопатым, записалась, стала Гузиковой Марией, работницей-подростком, 16 лет, No 102, надела чистое, холодное, как будто чужое белье, напялила тоже чистый, но тоже как будто чужой халат, перестала она сознавать себя простой, обыкновенной девчиной-работницей с прядильной фабрики; Манька Гузикова как будто осталась там, за порогом больницы, где-то в рабочем поселке, незаметная и безобидная; а вот здесь, на койке, сидит уже Мария Гузикова, и на нее обращают внимание взрослые и серьезные люди, и очень скоро с этой Марией Гузиковой будет что-то страшное и позорное, от чего белье не становится теплым, как обыкновенно, от тела, а холодит спину и заставляет ноги дрожать.
- Гузикова, в операционную, - равнодушно сказала сиделка.
Манька с трудом, как тяжелобольная, поднялась с постели, пошла; только тут заметила какие-то бледные лица, следившие за ней с кроватных подушек; сиделкина спина колыхалась впереди деловито и спокойно; сердце Манькино зашлось было, Манька чуть не упала, но удержала себя: "Так тебе и надо, теперь нечего дурака валять..." В операционную вошла почти спокойная.
Грузный седой доктор с румяным лицом кончил мыть руки, обернулся, шагнул к Маньке, поднял ее подбородок, сказал:
- Значит, ребеночка не хотите? Жаль, жаль! Ну, снимайте халат.
Манька скинула халат, легла куда велели, и тут же рядом с ней очутилась давешняя докторица, взяла Манькины руки, развела их в стороны, кто-то еще потянул Манькины ноги, сколько-то жуткого времени прошло, и в тело, прямо в сердце, разворачивая его и леденя, вошла невероятная, нестерпимая, несосветимая боль и жгучим, калящим своим острием засверлила все дальше и глубже. "О-о-о-о-ой!" - захотелось закричать, завыть, заорать, но Манька закусила губы, закинула голову назад, а наверху был светлый, очень высокий потолок, он был белый и беспощадный, он словно говорил: "Ну, не сметь орать, лежи смирно, сама, черт паршивая, виновата". Но боль не прекращалась, она охватила все тело, боль стала живой, боль ожила и острые когти свои вонзила в Манькино тело и сверлила, сверлила, сверлила без конца, без пощады, без надежды... Потолок помутнел, улетел куда-то еще выше, и вот уже не стало видно, в глазах стала какая-то мутная, нудная пелена, и она соединилась с болью, заполнила все Манькино тело, отделила Маньку от земли, от людей, от больничной комнаты. Манька стояла одна, одна во всем мире, и осталась с ней только боль - бешеная, въедающая, разрывающая тело на куски, на части, на мелкие кусочки, и в каждой крохотке этой разорванной была все та же нестерпимая боль. Потом в сознание вошло: "Ну, когда ж кончится? Когда? Ну, когда?!" Боль стала утихающей, замирающей, словно уходила прочь, умирала... Руки стали свободными: значит, их выпустили, значит, их выпустила докторица; значит, все кончено, можно уходить. Но боль еще держала изнутри. Манька поднялась, опять упала, увидела потолок, докторицыны черные глаза.
- Молодец, малышка, молодец! - сказал ласковый и румяный доктор. Прямо молодчина: такая малышка, а не кричала. Крепкая!
Гордость вспыхнула в Манькином сознании. Захотелось скорее вскочить, побежать в клуб, прямо к Хайлу, сказать ему: "Вот, самый главный доктор сказал про меня, что я крепкая! И ты надейся на меня, я не подгажу!.." Но Маньку подняли, отнесли в палату, в кровать.
Внутри болело, но не так уже сильно, можно было перенести. Манька лежала несколько времени с закрытыми глазами, а когда открыла, то увидела у кровати Ваську Сопатого.
- Ну, ты, этого, хм-м-ма... как? А? Маруськ? - спросил Васька.
- Уходи, уходи, - в ужасе зашептала Манька. - Уходи скорей, тебя еще за того... сволоча примут!
- Да нет, хым-м-м, - смутился Васька. - Вот хлеб я принес, - может, проголодалась, так ты, этого... ешь! - И он сунул ей прямо в лицо большую белую булку.
5
Прошло не больше двух дней и двух ночей с той минуты, когда Манька увидела в клубе Володьку-арестанта, а Маньке казалось, что она прожила целую большую и тяжелую жизнь, как будто схватила ее чья-то большая рука, безжалостно окунула в нудный и тошный водоворот, водоворот перекрутил ей голову, вырвал ее из привычной простой жизни, повертел, повертел во все стороны и выбросил - и прямо на крылечко покосившегося домика в рабочей слободке. Матери что-то нужно сказать: в первый раз в жизни Манька не ночевала дома, - в больнице заставили силком отлежаться, хоть Манька чувствовала себя здоровой и рвалась домой в самый день операции. А вот что сказать матери, Манька и не знала. Сказать: "У подруги ночевала", - мать изобьет: зачем не предупредила? Летний вечер был тих и легок. Манька переминалась на крылечке с ноги на ногу, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась мать с ведрами в руках.
- Пришла?! - спросила мать, поставила ведра и сложила руки на груди. - Пришла, стервочка? - это уже шепотом, чтоб соседи не слышали. Пришла, поганка?! Пришла, лахудра?! Где ж это ты таскалась-то?! А? Ну, иди, иди в горницу-та!
Манька враз поняла, что мать знает - или подозревает. Но странно: обыкновенно, когда мать ругалась и дралась, Маньке становилось тошно, беспокойно в страшно. А теперь - ничего. Манька прошла в комнату; мать управилась с ведром и, войдя, засвирепела сразу:
- Ну, сволочища!! Ну, потаскушина!! Ты и рта не открывай теперя, лучше не говори ничего, не раздражай ты меня, все одно не поверю! Ты што же это матерь-то свою поганишь?! Ты думаешь, слушку нету?! Ты думаешь, все так обойдется?! Ну и сволочища! Ну и паскудина!
Мать шагнула, протянула руку и рывком сдернула с Манькиной головы красный платок.
- Аааа, стерва!
"Не дамся бить, - упрямо встало в Манькиной голове. - Вот не дамся и не дамся".
- Отдай платок! - Манька протянула руку. - Отдай, мать, платок, я тебе говорю!
- Мне и слушать-то тебя не желательно, - зашипела в ответ мать и крючками пальцев вцепилась в Манькины волосы, словно не мать, а ведьма какая - седая, страшная, чужая. Манька рванулась, отскочила в угол.
- Отдай платок, говорю! Не то плохо будет!
- Ты не даесьси! Ты не даесьси! - закричала мать истошно. - Да што ж ето, люди добрые, она теперь не дается!! Матери родной - не дается?! Чему ж тебя теперя в сукомоле обучили?! - Мать рывком села на табуретку, хлопнула ладонями о колени. - Матери родной не даваться?! Ах ты лахудрина несчастная!.. - Мать вскочила, устремилась на Маньку. Манькины руки как-то сами собой выбросились вперед, мать наткнулась на них, отлетела к столу.
- Отдай платок, мать, не то в суд подам, - спокойно сказала Манька. Я серьезно говорю - в суд подам.
- И ето на мать родную в су-уд?! Да, люди добрые, где ж ето теперь видано?! Шляется незнамо где, незнамо с кем, а потом в су-уд?! Ты зачем ето, стерва, в больнице была? - опять засвирепела мать. - Отвечай, сволочища! Всю рылу искровеню, отвечай!.. Узнаешь мой суд, га-а-адина!.. Видели тебя, с каким-никаким коблом в больницу пошла!
- Отдай платок!
И Манька вцепилась в материну руку. Мать дернулась, задела за ножку стола, покатилась на пол, заголосила:
- Спасите, люди до-о-обрые! Убивают! Убивают!!!
Маньке стало противно и не по себе; рванула дверь да так, без платка, простоволосая и вышла во двор. Синий воздух был свеж и отраден. Где-то в огородах лаяла собака, задорно и отрывисто. Манька постояла на крыльце, потом решительно пошла в клуб.
"Черт с ним, с платком, - неслись в голове мысли. - Возьму там у девчат! А только как вот в клуб показаться? Девчата небось проведали... Ну, да с девчатами-то ничего... Побузят, побузят - и кончат. А вот с Хайлом встретиться - стыдно. Он небось опять стал сердитый. Смотреть будет на меня, как... на такую... Ой, стыдно, стыдно; лучше совсем не ходить..."
Манька остановилась. Переулок был спокойный, голубой и ровный - такой же, как всегда. Кое-где загорелся уже в окнах желтый огонь; было, должно быть, около десяти. В это время в клубе перерыв занятий: значит, все в коридоре; значит, легче всего встретиться с Хайлом. Но тогда - куда же? Домой?
- А-а-а-а, вот ты где попалась! - странно ласковый и знакомый голос прямо над ухом; и сзади две руки обхватили, не пускают. Володька! И дальше поет: - А я тебя, Марусенька, поджидал! В клубе - там, знаешь, неловко к подойти-то к тебе! Ну, пойдем, что ль, погуляем? Ночка темная, я боюся, д-правади меня, Маруся!!! - горячим таким шепотом у самого-самого уха. Манька отвела Володькины руки, повернулась, как-то сам собой поднялся кверху Манькин кулак - и с размаху в противную, наглую морду. И сейчас же, со стучащим сердцем - бежать... скорей, скорей, лишь бы не догнал!.. Сзади - ругатня на весь переулок: "Ну, погоди же ты у меня", - топот тяжелых сапог. "Догонит, догонит, еще только один переулочек, еще!.. Да нет, догоняет..." Сам собой вырвался крик: "Аааа!.." Манька бежала быстрей, нажимая из последних силенок... Еще дом, еще... И перед Манькой на повороте засияла ласковая красная звезда. Ноги одеревенели, но бежали, бежали, словно сами собой... Уже Володькино тяжелое дыхание почти над Манькиной головой.
Дверь распахнулась - словно ждали Маньку, - и Манька влетела в клуб, к Ваське Сопатому чуть не в объятия.
- О-о-о-о, - сказала Манька, прислонившись к стене, а Сопатый было:
- Ты чего, хм-м-ма, как с цепи?..
Но не договорил: в двери вырос Володька-арестант. Васька рванулся вперед и принял Володькин наскок.
- Ш-ш-што, с ума, што ли, сшел, чер-р-рт? - зарычал Володька. - Своих перестал пускать?!
- Своих пускаю, - ответил Васька, загородив собой дверь, - а тебе подождать придется.
- Э-э-это еще почему?
У двери стало несколько ребят - решительные, бледные, спокойные, словно из земли выросли; должно быть, ждали Володьку.
- До общественного суда, - ответил Васька. - Общественный суд над тобой будет.
- Пшел к чер-р-рту, какой там суд! - Володька двинулся вперед. Но ребята стали стеной, Васька сделал движение, - и Володька покатился по мостовой, матерщиня и чертыхаясь.
На Маньку наскочили девчата, завертели, закружили, потащили с собой по коридору. А по коридору шел навстречу грозный Хайло, и морщинка на лбу стояла, как штык. Морщинка качнулась, на Маньку глянули строгие, а вовсе не добрые глаза, и Хайло хотел пройти уже мимо, но было, должно быть, в Манькиных глазах что-то странное, потому что Хайло остановился, сказал:
- Ну, чего скисла?
Манька хотела ответить, что нет, не скисла, что она храбрая и крепкая, да язык не шевелился, и вдруг Манька поняла, что она и вправду скисла. На глазах выскочили слезы. Хайло, должно быть, их заметил, потому что ударил по плечу, сказал:
- Ну, чего ты?.. Пролетария маленькая? Ступай, дурашка, на политграмоту.
И пошел. А Манька вприскочку побежала по коридору, и горячая, славная такая волна пошла по спине и залила сердце. Это потому, должно быть, что из глаз Хайлы глянула на Маньку великая товарищеская любовь всего рабочего класса к маленькой, неразумной дочери.
Я показал Ваньке Петухову, и он говорит, что рассказ - правильный. А по-моему, это случай. Я вполне верю, что эти самые "аборты" не обходятся без того, чтобы девчину искалечить. Лучше пускай они рожают хороших и здоровых ребят.
Должна быть смена.
15 марта.
Я давно уже заметил, что Венька Палкин в школу не ходит. Я так думал, что это из-за капустников. Теперь мне кажется, что по другому поводу. Но вмешиваться я в это не стану. Мне кажется, что Никпетож прав и что следить за товарищами - не совсем благовидное занятие.
Так как я разошелся с Сильвой, то мне не с кем было дружить, и я все чаще бываю с Черной Зоей. Она мне призналась, что раньше меня ненавидела за всякие придирки. И что переменила ко мне чувства после спектакля, когда я очень ловко вышиб рапиру из рук Сережки Блинова.
Занятия мои идут нормально. Головные боли прекратились и ф-ф-п-п тоже. Я каждое утро обтираюсь снегом.
21 марта.
Сегодня ко мне подходит Сильва и говорит:
- Костя Рябцев, я принуждена тебе сказать, что окончательно переменила мнение о тебе. Раньше я думала, что ты настоящий комсомолец и верен идеологии. А теперь я вижу, что ты просто притворялся и что настоящая твоя идеология далеко не соответствует комсомолу.
- Я никогда не притворялся, - отвечаю я. - И откуда ты знаешь мою настоящую идеологию?
- Тебе это прекрасно известно. Но и мне известно, что вы устраивали с Веней Палкиным.
- Прежде всего, я ничего не устраивал, а только ходил. А потом, значит, это ты писала анонимки?
- Ах ты дрянь ты эдакая, - говорит Сильва и смотрит мне прямо в глаза. - И ты мог это сказать? Хорош!
Повернулась - и уходит.
- Стой, Сильва, - говорю я. - Ты действительно думаешь, что у меня не комсомольская идеология?
- Я с тобой и разговаривать-то не хочу. - И ушла.
Мне было до крайности обидно, но я ничего не мог сделать, потому что отчасти она права. Хотя я н и к о г д а не притворялся.
Но все-таки я ей д о к а ж у.
23 марта.
Произошел большой и все-таки не совсем понятный скандал.
В школу явился служитель культа (поп) - отец Лины. Он вызвал Зин-Палну, и они долго объяснялись. Отец Лины, весь красный, что-то доказывал Зин-Палне, а она только разводила руками. Это было в шкрабьей комнате, поэтому никто ничего не слышал. Потом Зин-Пална, страшно взволнованная, ушла вместе с отцом Лины и вернулась только к концу уроков.
Сейчас же было созвано собрание шкрабов, а мы распущены по домам.
25 марта.
Мне очень тяжело будет написать это, но я все-таки напишу.
Сегодня, как только я пришел в школу, Зин-Пална вызвала меня к себе.
- Вы будете, Рябцев, со мной говорить вполне искренне? - спрашивает она.
- Буду, - сказал я и гляжу ей прямо в глаза. (Мне надоело врать.)
- Скажите, вы бывали на этих сборищах, которые устраивал Веня Палкин?
- Бывал.
- Вам приходило в голову, что вы этим не только срываете школьные занятия, но и подводите всю школу?
- Даю честное комсомольское слово, что не приходило.
- Что ж вы думали о связи школы с этими... явлениями?
- Я думал, что... раз это устраивается вне школы, то... одно к другому не имеет отношения.
- Ну, допустим так. А то, что случилось с Линой, вы знаете?
- Я видел, что она не ходит в школу и что это стоит в какой-то связи с... капустниками, но, даю честное слово, определенно не знаю.
- Лине придется уйти из школы, и она уезжает на Украину. Я думаю, вы сумеете так же молчать про наш разговор, как вы молчали про ваши капустники?
- Зинаида Павловна, я, конечно, буду молчать, - сказал я, и у меня в горле перехватило. - Только... Я думаю, что девчатам все уже известно гораздо лучше меня.
- Я с ними уже говорила. Ступайте.
- Погодите... Зинаида Павловна... еще один вопрос. Что... имеет отношение... то, что случилось с Линой, имеет отношение к... половому вопросу?
- Да. Имеет, - твердо сказала Зинаида Павловна. - Теперь идите.
Я ушел - только не в школу, а домой.
П о с л е з а п и с и 25 м а р т а в т е т р а д и в ы м а р а н о н е с к о л ь к о с т р а н и ц.
5 апреля.
Вчера я получил письмо от Лины:
"Костя Рябцев! Я тебя теперь не виню ни в чем и понимаю, что сама очень виновата. Костя Рябцев, когда ты получишь это письмо, то я буду так далеко от тебя, что мне не будет стыдно. Я теперь начинаю новую жизнь, а все то, старое, прошлое и мрачное, осталось позади и вычеркнуто из моей жизни навсегда.
Знай, что я сошлась с В. П. из-за тебя. Верней, со зла на тебя и с отчаяния, что ты со мной груб и что так глупо и пошло вышло наше самоубийство. Все это прошло, прошло, прошло, - и теперь мне так легко... Я советую тебе тоже бросить такую жизнь, потому что, кроме беспросветного мрака, ты ничего не получишь. А все прекрасное в жизни у тебя, как и у меня, еще впереди.
Тоже узнай, что письма писала всем родителям я. Я мучилась, я страдала и хотела все это прекратить, только не знала как. Вот и выдумала. Мне стало от этого еще тяжелей. И только теперь, вырвавшись из мрака на свободу и свет, я поняла, как была глупа.
Ты напрасно говорил с Сильвой о том, - помнишь, там, в костюмерной... Сильва не такая. Во время самых тяжелых моих переживаний она ухаживала за мной, как сестра, хотя раньше я была с ней груба.
Прощай, Костя Рябцев! Живи счастливо и помирись с Сильвой. А меня забудь - навсегда, навсегда... Лина".
Как все-таки скверно, когда не умеешь жить!
10 апреля.
Сегодня на улице встретил Веньку Палкина, в модном пальто и с папироской в зубах, с тросточкой.
- А, Костя, - говорит, - все еще маринуешься в коптильнике?
- Да, все еще учусь в школе.
- Охота тебе... Знаешь что? Приходи завтра ко мне на квартиру. Я там же живу. Будут девчата, - не ваши кислые школьные, а настоящие девочки, добрые. Вино новое выпустили. Приходи!
- Ну что ж? - сказал я. - Приду. А из наших кто-нибудь будет?
- Как же, будут! Все хорошие товарищи. Так придешь?
- Приду. До свидания.
12 апреля.
Дело было вот как.
Я, как всегда, пришел к Веньке в Ивановский парк часам к девяти. Там у него было в сборе народу человек двенадцать. Все сидели за столом, а родителей не было, - они всегда уходят, когда у Веньки капустники.
Теперь я все могу писать, и поэтому - что такое капустники? Капустники - это выпивка и гульба с девчатами, только не такая, как по улицам с ними гулять, а лапанье в обнимку, поцелуи. Посередине стола ставится кислая капуста с постным маслом, ее все очень любят. Потом все пьют самогон, пока не напиваются. Я, кроме лапанья, ничего не видел, а теперь я догадываюсь, что было и похуже.
Ну, так вот: я пришел, а они сидят, и в том числе из нашей школы человека три. Я даже имена их писать не буду. Все ребята, из девчат никого. Девчата были, только чужие и накрашенные.
Ну, так вот. Они все уже полупьяные, - как увидели меня, так и закричали:
- А, Костя пришел! Налейте ему со встречей! Дело будет!
- Да, будет хорошее дело, - сказал я, взял и разбил об пол стакан, который мне подали. - Дело будет хорошее потому, что я понял, какие дела бывают хорошие и какие плохие. Вы, мои дорогие товарищи по школе, сейчас уйдете отсюда вместе со мной и никогда больше сюда носу не покажете, потому что это гадость, что вы сейчас делаете и что делал раньше я. Только раньше я скажу пару слов остальным гражданам, которые здесь.
- Да ты что, с ума сошел? - закричал Венька Палкин.
- Нет, я с ума не сошел, наоборот, ум ко мне вернулся, - ответил я. Ты сосчитал, Венька, сколько пакости принес этими своими капустниками? Ты сосчитал то, что девчине одной - ты знаешь, про кого я говорю, - искалечил жизнь? И нашу школу чуть было не сорвал, - ты это сосчитал? Нет, ты уж пей и развратничай со своими приятелями, а нашу школу в покое оставь!
- Сволочь ты несчастная! - закричал Венька и полез с кулаками.
Тогда я пустил в него бутылкой, и мы вместе с ребятами выскочили вон.
15 апреля.
Даже руки дрожат от усталости - до того приходится спешить с зачетами. Из-за всех зимних историй у меня запущены все предметы, а ведь лето на носу: если не сдать теперь, то и погулять летом как следует не удастся. Да еще говорят, что будет летняя школа. Я думал раньше, что эта летняя школа только для первой ступени, а для второй отменена, а теперь оказывается, что и нам ее нагрузили. Значит, опять начнутся экскурсии. Сережка Блинов говорит, что во время летней школы должно обнаружиться полное несоответствие шкрабов: еще зимой-то, по его мнению, шкрабы кое-как справлялись, а летом обязательно засыплются.
У меня новый товарищ - Юшка Громов. Он и раньше был в школе, и даже в нашей группе, но я с ним не очень водился. Он очень веселый парень и не любит задумываться над вопросами. Я ему кое-что раскрыл про себя, например, рассказал про капустники, но он говорит, что все это - начхать на ветер, и надо как можно скорей забыть про все это дело.
17 апреля.
В школе началось очень странное явление. Вчера я проходил мимо математической и вдруг слышу страшный хохот... Я сейчас же вбежал туда и вижу: сидят друг против друга Нинка Фрадкина и Стаська Велепольская, обе из четвертой группы, и - хохочут. Мне самому смешно стало, и я их спрашиваю:
- Вы чего?
А сам хохочу. Они еще пуще, и вдруг я заметил, что у Стаськи в горле что-то булькает. Потом бульканье перешло в хрипенье, и мне стало жутко. Я скорей за дежурным шкрабом, - это был Алмакфиш, - мы с ним прибежали, а девчата так и закатываются рыданиями. Алмакфиш сказал, что это - истерика, я сбегал за водой и полотенцем, и обеих девчат уняли. Ребята меня спрашивали потом, не желаю ли я заняться их излечить, все равно как зимой Зою Травникову, но я ответил, что теперь это не мое дело и пусть теперешние учкомы следят.
А у меня и без того дела много. Еще месяц тому назад нашу школу губернское ОНО привлекло для борьбы с беспризорностью в специально-правовую охрану несовершеннолетних (СПОН); ввиду истории с Алешкой Чикиным, когда он украл шесть лимардов, а я потом видел его в разваленном подвале, школа выбрала для сношений со СПОНом меня. Вот теперь я и хожу в СПОН. Приходится иметь много дела с беспризорниками, и почти все без толку. Говорят, что после трех месяцев работы с ними взрослые попадают в нервные санатории. А по-моему, надо так: организовать отряды из таких же ребят, как я, вступать на каждом перекрестке с беспризорниками в драку, устраивать стенки, а после стенок раскуривать с ними цигарки и пить водку, - так они охотней вступят в знакомство, а там уж и грамота пойдет. Или рассказывать сказки, как Ванька Петухов. И тогда никаких нервных санаториев не нужно будет. Тут только одно возражение, что времени много пойдет и некогда будет нашим ребятам учиться. Я рассказал этот проект секретарю СПОНа, а она только смеется. Смеяться нечего, нужно было бы обсудить. Когда надо мной смеются, терпеть не могу. Во всяком случае, ихний способ тоже никуда не годится, и я, должно быть, в СПОНе работать больше не стану.
У Алешки Чикина задавил отца грузовик комхоза, и Зин-Пална взяла Алешку к себе на воспитание. Вся школа считает, что это она сделала очень хорошо, только Сережка Блинов утверждает, что это она из тщеславия.
20 апреля.
По поводу истерики девчат было собрание учкома, на которое меня позвали как свидетеля. Тут же были и "милиционеры". "Милиция" введена в школе уже с месяц - для того, чтобы снять с учкома административные обязанности. "Милиционеров" полагается двое, они бродят по всей школе аккурат как французские полицейские в кино: вид, по крайней мере, такой же дурацкий. Я рассказал, как было дело, и ушел. Они, кажется, так ничего и не решили.
На текстильную фабрику, к ячейке которой мы приписаны, мы несколько раз ходили в экскурсию. В остальном ячейка и наша фракция комсомола почти никак не влияют на школьную жизнь, и это, по-моему, плохо.
22 апреля.
В аудитории произошла страшная драка, и Володьке Шмерцу разбили в кровь всю физику; Володьку так часто бьют, что мы его прозвали "Два Небитых"; и, конечно, "милиционеры" ничего не могли поделать с ребятами, так что пришлось звать дежурного шкраба.
На общем собрании разбирался новый проект самоуправления. По этому проекту предполагается, что учкомы будут избираться на три месяца, а не на месяц, как прежде, и это для того, чтобы учкомы больше могли войти в курс дела, а то - не успеет привыкнуть, и сейчас же сменяется. Сережка Блинов привел, что, во-первых, чем дольше учком, тем больше он заедается властью, а во-вторых - все равно: на сколько ни избирай учком, подчиненный шкрабам, хотя бы на год, все равно - толку не будет, потому что такой учком никогда не будет пользоваться никаким авторитетом. На это Зин-Пална сказала:
- Я вижу, что Блинов опять принимается за старое. Неужели он хочет, чтобы школа опять разделилась на две партии, и это перед самым окончанием занятий и в наиболее ответственный момент сдачи общих зачетов? Я думаю, что это просто на него действует весна.
Сережка ответил на это, что весна тут ни при чем и что он просто хотел выразить свое мнение. Но так как все страшно нервничали - разозлился и Сережка и повысил голос. На это внезапно Алмакфиш закричал, что Блинову давно место не в школе, а в вузе, и произошел скандал. Зин-Пална своей властью закрыла собрание.
Сережка обещал после этого в коридоре, что он всем шкрабам покажет, и покажет из принципа, что он - революционер прежде всего, потом - школьник и все остальное.
23 апреля.
Вышел "Икс" с такой статейкой:
РЕПКА
Посадила Зава репку, сорта "Самоуправление". Выросла большая-пребольшая. Ухватилась Зава за репку - тянет-потянет, вытянуть не может.