Парикмахер между тем побрил Фигаро и приступил к паровому компрессу. А я все жду, тут ошибки, думаю, не должно быть. И вот я весь струной натянулся, от нервности зеваю — слышу, как парикмахер у него спрашивает: «Каким одеколончиком вас, гражданин, освежить?» Все во мне захолонуло, я весь внимание… «Шипром, будьте любезны», — слышу я ответ бандита. Ну, все, думаю, это Фигаро, потому что после сказанного он сделал носом вот так, — Карданов на выходе шмурыгнул носом. — И в этот момент объект наблюдения поднял правую руку и стал поправлять на виске волосы. Я аж глазами впился в зеркало: мне же нужно было рассмотреть на его мизинце ноготь… Представляете, и эта примета в точку… Я рассмотрел загнутый, что у ястреба ноготь, длинный, наманикюренный. Вот он, рукой подать, живой, неуловимый Фигаро. А как брать, у меня-то, кроме мундштука, ничего в карманах больше нет? Я ведь из дома вышел в тапочках, побриться и только. И все-таки, ребята, решаю брать Егорова. Молодой был, горячий. А чтобы хотите — семнадцать лет. Чуть старше тебя, Вадим…
— Вот это да, — с замиранием в сердце восхитилась Верка.
Вадим на нее цыкнул, и на печке снова воцарилась тишина. Правда, где-то на потолке бренчала крылышками муха да со двора доносились какие-то звуки — это Ольга на мочиле отбивала белье.
Ромка, хоть и мало что понимал в рассказе Карданова, но тоже затих, волновался… Дед Александр, склонив голову набок, плел внуку лапоть и попутно прислушивался к рассказу Карданова. А тот держал драматическую паузу и, видать, передержал: Тамарку от нервного ожидания разобрала икота. Гриха, сроду не слыхавший таких историй, с досады долбанул Тамарке между лопаток.
— Или вы стихните, или я слазю с печки, — пригрозил Карданов.
— Интересно послухать, как это ты, Лексеич, молокосос молокососом, а самого Егорова объегорил… — дед сказал это вроде бы и нейтрально, но беженец понял — Керен не верит ему ни на грош.
— Значит, на чем я, чижи, остановился? — спросил бородач, хотя прекрасно помнил, что за чем идет и за что цепляется. — Ну, да — вспомнил! Приметы все сошлись, сомнений у меня нет, однако и оружия тоже нет. Бугаек передо мной хоть куда, но, правда, и я не овсяный кисель. Одной рукой, бывало, три пуда держал и не крякал. Равные, выходит, у нас с Егоровым силы, да, пожалуй, у меня еще и внезапность. И вот я встаю со своего стула…
На печи еще больше накалялась тишина. Ребятам от напряжения свело языки, перехватило дыхание.
— И вот я встаю со своего стула, — повторил беженец, — и как будто я не я и хата не моя, направляюсь к двери. Раз прошел — вернулся на исходную позицию, другой прошел — опять вернулся. Мало ли почему ходит человек.
Тот гражданин, что сидит слева и которого я взял в мыслях себе в помощники, смотрит на меня с прицелом. Словно на какого босяка. Симпатичный такой гражданин. И вот, третью свою ходку я продолжаю ровно до того кресла, в котором сидит мой Егоров. В руке у меня зажат мундштук. Помню, твоя будущая мать, Вадим, подарила мне его в пятую годовщину революции… Жуткий момент наступил: один мой неверный шаг и я — труп. Сравнявшись с креслом Фигаро, я резко делаю шаг в его сторону, вдавливаю мундштук в только что подстриженный затылок Егорова и на всю парикмахерскую даю команду: именем революции ты, бандит Фигаро, арестован! Не шевелиться, не то стреляю!
А сам — зырь в зеркало, глаза наши встретились, кто кого пересмотрит… Клиент мой аж сполз с лица, побелел до гипсовой белизны, затрясся да как в свою очередь, гаркнет:
— Что это вы себе, сопляк, позволяете?! Парикмахер, что это у вас здесь — клиника для буйнопомешанных, что ли?!
— Не рыпаться, гражданин Фигаро, сейчас разберемся, кто здесь буйнопомешанный, а кто уркаган Егоров…
— Разберемся — не поздоровится! — грозится мне этот тип и хочет встать с кресла. Я краем глаза кошу на своего помощника, что слева от нас, думаю, пора его привлекать к делу… И что я вижу? Кресло пустое, хотя только что, ну минуту назад, мой помощничек сидел с намыленными мордасами и носом рыбу удил… Парикмахер лупает глазами и чуть не плачет — клиент сбежал…
Словом, стыдно признаться, ребята, за Егорова я принял одного крупного начальника, а настоящий Егоров-Фигаро сидел в соседнем кресле, с симпатичным лицом гражданин. Вот ведь совпадение, такое раз в сто лет бывает…
— А что дальше-то было, пап? — срывающимся голосом спросил Вадим. Его такой финал явно не устраивал.
— Ничего не было. Егорова взяли через неделю на одной малине, и он все подтвердил. И назвал меня соломенной шляпой, — Карданов прокашлялся и добавил: — Мода тогда в Питере была на соломенные шляпки…
— А как же приметы? — разочарованно поинтересовалась Верка.
— А черт их знает! Тоже, видать, мода была на длинные ногти и на шмурыганье носом.
Александр Федорович, слушавший рассказ, что-то про себя прикидывал. Это было заметно по его шевелящимся губам и подергивающейся левой брови. Он как бы сам с собой вел молчаливый спор.
— Вишь, Лексеич, как оно в жизни бывает. Кажись, уверен на все сто процентов, ан нет — приглядишься повнимательней, не так все. Меня ж тоже, как твово Фигаро, как сразу с полвзгляда признали кулаком, так до сих пор не могут от этого откреститься…
— Тык это происходит потому, что нет на тебя умного человека.
— Ну да, нет! Есть головастые люди, только када им не обязательно глядеть, они глаза жмурют. Не хочут на меня правильно смотреть, хоть ты их убей. Им процент на кулака нужен. Им легче меня в тюрьму посадить, чем колыпаться в моей билографии…
— Биографии, дедушка, — поправила Керена Верка. — Био-гра-фи-ии…
Вадим с Грихой вихрем слетели на пол и подались на улицу.
Карданов, согнувшись в три погибели, тоже начал слезать с печки. Им с дедом предстояло отнести в лес выстиранные Ольгой холстины для перевязки раненых. Заодно они хотели приладить к дверям петли, которые открутили от дверей ненужного теперь без козы сарая.
— Ромка! — в сердцах позвал внука Александр Федорович. — Иди мерь лапоть. Последний раз, будешь носить, какой получится…
В хату ворвался Вадим. Глаза у него больше самой большой миски…
— Пап, слышите вы тут что-нибудь? Летает… — Вадим повел ухом и скосил глаза на дверь.
— Кто летает? Слепень? — Карданов уже слез с печки и поправлял на чреслах перевернутые брюки.
— Аэроплан какой-то летит… Над самым лесом что-то вынюхивает.
— А тут и дураку ясно, что он вынюхивает, — дед, натягивал Ромке на ногу явно тесный лапоть. — Фрицы партизан шукают…
Все, кроме Керена, выбежали во двор. Вдали, над притихшим лесом, делая широкий разворот, двигался необычный самолет. Какой-то несуразный — длинный, неопределенной формы, прижавшийся крыльями почти к самым верхушкам деревьев. И впрямь, как будто чего-то вынюхивал. Карданов с одного взгляда определил: «Разведчик, укуси его муха!»
Развернувшись, самолет между тем пошел на хутор — точно щука в придонной траве, осторожно и вместе с тем по-утюжьему тяжело, приближался к Горюшину.
Ольга, как стояла посреди двора, так и застыла там, с удивленно вскинутой ко лбу ладонью. Карданов остановился в шаге от двери, Вадим с Гришкой выбежали на завор и не отрывали взглядов от надвигающихся на хутор крыльев.
Из хаты, в одном лапте, выскочил Ромка, окинул затравленным взглядом застывших на месте людей, и сам замер на полдороге между Кардановым и мамой Олей. Верка с Тамаркой сиганули на сеновал и, высунув в дверь головы, смотрели в небо и ждали, когда покажется самолет. И только Сталина демонстративно улеглась спиной на траву и, заложив руки под голову, без тени тревоги на лице, жмурилась от яркого небесного света, который буквально за считанные часы очистился, отряхнулся от дождевых разлапистых туч…
Тень самолета сползла с леса и поволоклась по отчужденной ниве, где когда-то Александр Федорович сеял озимую рожь, прошлась по полянке, лизнула рощицу из ольхи и березок, кувыркнулась с них и опять поползла по пустоши, травам и валунам, пока вдруг не вспрыгнула на сарай и, сорвавшись с него, накрыла собой двор и словно оледеневших на нем людей. И каждый ждал, что вместе с тенью, нет — обгоняя ее, на них, жаляще кусая, обрушатся стальные дождины, которые не в состоянии будут высушить ни яркое солнце, ни сама вечность.
— Разведчик, — повторил Карданов, прочищая нервическим кашлем горло.
— Пап, я вот как тебя видел летчика, — остуженно вякнул на заворе Вадим. — В очках, смотрел прямо на меня… Я ему в кармане фигу показал…
— Быстро, укуси вас муха, в кювет! — опомнился, наконец, Карданов. — Он же, сволочь, сейчас пойдет обратно.
И верно, где-то у Лосиной канавы самолет сделал крен на левое крыло и пошел на широкий разворот.
Как мячики, под горку покатились горюшинцы. Мама Оля, держа Ромку за руку, бежала в укрытие. Волчонок не поспевал за ней, падал на колени, оставляя клочки кожи на земле, каким-то чудом поднимался вновь на ноги и бежал, бежал… Он не ощущал страха, в глазах ожил какой-то удивительно пестрый, подвижный мир — мелькали куски неба, тени далеких деревьев, колющая лоб и щеки пожухлая трава.
Он лежал ничком, широко открыв глаза, и всматривался в нутро земли, словно пытался что-то там разглядеть, разгадать, что, же такое творится кругом нее. А увидел он совсем близко ползущего, с крепким черным панцирьком, жучка, ловко обходящего стебельки травы и куда-то несущего свое спокойное бытие. Волчонку захотелось стать таким же жучком, и он, чтобы стать меньше, незаметнее, сжался, съежился, вмялся в траву.
Летчик с опережением, метров за 100 до хутора, слегка опустив нос самолета, чтобы выбрать подходящий сектор обстрела, даванул на нужную смерти кнопку и начал стрелять.
Перед его глазами маячила фигурка Ромки. Он стоял, посреди двора, с поднятой к плечу рукой, другая рука откинута бегом назад, но тоже остановившаяся в движении. Притягательное пятно представлял из себя Ромка, в него-то и целился летчик, чтобы непременно достать его пулями. Чтобы уравнять этим другую смерть в дрезденских руинах.
Когда пилот снова увидел пространство между хатой и сараем, обсушенное и выбеленное солнцем, к которому он стремился на привязи затяжной очереди, он удивился и стал в растерянности озираться — куда это могли запропаститься эти обреченные безумцы? Его глаза, отбросив второстепенное, искали светлое пятно, прочерченное одной темной шлеей — Ромку, которого фашист все же вычислил, внизу у большака. Лежащего ничком в траве.
И не было у летчика большей радости, чем радость сознания, что он свободен в выборе маневра. Вот он дотянет до нужной точки, подаст рукоятку на себя, развернется и пройдет нужным, последним курсом над светлым пятном. И тогда уравняются судьбы — придет утешение, временное обезболивание, о чем так страстно молил бога пилот: отомстить, отомстить, отомстить…
Но ток крови, бешено струящийся по жилам летчика, видно, что-то нарушил в координации его движений, украл каким-то таинственным образом секунду-другую, и время осталось невосполнимым — ровно в таком объеме, сколько хватило его на фиксацию в кювете светлого пятна.
Как он ни рвал на себя рукоятку, как ни пытался зацепиться крыльями за воздух — все было тщетно. Машина падала на поляну, граничащую с лесом, у кромки которого стояла прохлада и тишина. В ней-то и захлебнулся умирающий мотор. Самолет стукнулся днищем о большой валун-старожил, подпрыгнул, словно вспугнутая стрекоза, пролетел еще несколько метров, опять долбанулся, теперь уже о торчащий из земли толстый пень, и снова пролетел несколько метров, чтобы затем в последней точке падения взорваться и разлететься по кускам на все четыре стороны света…
Ромка, услышав приближение самолета, а за ним — теснящее слух пулеметное ду-ду-ду, закрыл глаза, но, додумав, что это, наверное, и есть тот самый страшный паровоз, распечатал их снова. Приподняв из травы голову, он глянул в небо, чтобы увидеть и запомнить Его. И не было силы, которая могла бы заставить Ромку оторвать взгляд от наплывающего на него «паровоза». Он провожал его до самого последнего предела, пока тот не скрылся за крышей сарая и пока не раздался взрыв, после которого наступила всеобъемлющая тишина.
Глава тринадцатая
Глава четырнадцатая
— Вот это да, — с замиранием в сердце восхитилась Верка.
Вадим на нее цыкнул, и на печке снова воцарилась тишина. Правда, где-то на потолке бренчала крылышками муха да со двора доносились какие-то звуки — это Ольга на мочиле отбивала белье.
Ромка, хоть и мало что понимал в рассказе Карданова, но тоже затих, волновался… Дед Александр, склонив голову набок, плел внуку лапоть и попутно прислушивался к рассказу Карданова. А тот держал драматическую паузу и, видать, передержал: Тамарку от нервного ожидания разобрала икота. Гриха, сроду не слыхавший таких историй, с досады долбанул Тамарке между лопаток.
— Или вы стихните, или я слазю с печки, — пригрозил Карданов.
— Интересно послухать, как это ты, Лексеич, молокосос молокососом, а самого Егорова объегорил… — дед сказал это вроде бы и нейтрально, но беженец понял — Керен не верит ему ни на грош.
— Значит, на чем я, чижи, остановился? — спросил бородач, хотя прекрасно помнил, что за чем идет и за что цепляется. — Ну, да — вспомнил! Приметы все сошлись, сомнений у меня нет, однако и оружия тоже нет. Бугаек передо мной хоть куда, но, правда, и я не овсяный кисель. Одной рукой, бывало, три пуда держал и не крякал. Равные, выходит, у нас с Егоровым силы, да, пожалуй, у меня еще и внезапность. И вот я встаю со своего стула…
На печи еще больше накалялась тишина. Ребятам от напряжения свело языки, перехватило дыхание.
— И вот я встаю со своего стула, — повторил беженец, — и как будто я не я и хата не моя, направляюсь к двери. Раз прошел — вернулся на исходную позицию, другой прошел — опять вернулся. Мало ли почему ходит человек.
Тот гражданин, что сидит слева и которого я взял в мыслях себе в помощники, смотрит на меня с прицелом. Словно на какого босяка. Симпатичный такой гражданин. И вот, третью свою ходку я продолжаю ровно до того кресла, в котором сидит мой Егоров. В руке у меня зажат мундштук. Помню, твоя будущая мать, Вадим, подарила мне его в пятую годовщину революции… Жуткий момент наступил: один мой неверный шаг и я — труп. Сравнявшись с креслом Фигаро, я резко делаю шаг в его сторону, вдавливаю мундштук в только что подстриженный затылок Егорова и на всю парикмахерскую даю команду: именем революции ты, бандит Фигаро, арестован! Не шевелиться, не то стреляю!
А сам — зырь в зеркало, глаза наши встретились, кто кого пересмотрит… Клиент мой аж сполз с лица, побелел до гипсовой белизны, затрясся да как в свою очередь, гаркнет:
— Что это вы себе, сопляк, позволяете?! Парикмахер, что это у вас здесь — клиника для буйнопомешанных, что ли?!
— Не рыпаться, гражданин Фигаро, сейчас разберемся, кто здесь буйнопомешанный, а кто уркаган Егоров…
— Разберемся — не поздоровится! — грозится мне этот тип и хочет встать с кресла. Я краем глаза кошу на своего помощника, что слева от нас, думаю, пора его привлекать к делу… И что я вижу? Кресло пустое, хотя только что, ну минуту назад, мой помощничек сидел с намыленными мордасами и носом рыбу удил… Парикмахер лупает глазами и чуть не плачет — клиент сбежал…
Словом, стыдно признаться, ребята, за Егорова я принял одного крупного начальника, а настоящий Егоров-Фигаро сидел в соседнем кресле, с симпатичным лицом гражданин. Вот ведь совпадение, такое раз в сто лет бывает…
— А что дальше-то было, пап? — срывающимся голосом спросил Вадим. Его такой финал явно не устраивал.
— Ничего не было. Егорова взяли через неделю на одной малине, и он все подтвердил. И назвал меня соломенной шляпой, — Карданов прокашлялся и добавил: — Мода тогда в Питере была на соломенные шляпки…
— А как же приметы? — разочарованно поинтересовалась Верка.
— А черт их знает! Тоже, видать, мода была на длинные ногти и на шмурыганье носом.
Александр Федорович, слушавший рассказ, что-то про себя прикидывал. Это было заметно по его шевелящимся губам и подергивающейся левой брови. Он как бы сам с собой вел молчаливый спор.
— Вишь, Лексеич, как оно в жизни бывает. Кажись, уверен на все сто процентов, ан нет — приглядишься повнимательней, не так все. Меня ж тоже, как твово Фигаро, как сразу с полвзгляда признали кулаком, так до сих пор не могут от этого откреститься…
— Тык это происходит потому, что нет на тебя умного человека.
— Ну да, нет! Есть головастые люди, только када им не обязательно глядеть, они глаза жмурют. Не хочут на меня правильно смотреть, хоть ты их убей. Им процент на кулака нужен. Им легче меня в тюрьму посадить, чем колыпаться в моей билографии…
— Биографии, дедушка, — поправила Керена Верка. — Био-гра-фи-ии…
Вадим с Грихой вихрем слетели на пол и подались на улицу.
Карданов, согнувшись в три погибели, тоже начал слезать с печки. Им с дедом предстояло отнести в лес выстиранные Ольгой холстины для перевязки раненых. Заодно они хотели приладить к дверям петли, которые открутили от дверей ненужного теперь без козы сарая.
— Ромка! — в сердцах позвал внука Александр Федорович. — Иди мерь лапоть. Последний раз, будешь носить, какой получится…
В хату ворвался Вадим. Глаза у него больше самой большой миски…
— Пап, слышите вы тут что-нибудь? Летает… — Вадим повел ухом и скосил глаза на дверь.
— Кто летает? Слепень? — Карданов уже слез с печки и поправлял на чреслах перевернутые брюки.
— Аэроплан какой-то летит… Над самым лесом что-то вынюхивает.
— А тут и дураку ясно, что он вынюхивает, — дед, натягивал Ромке на ногу явно тесный лапоть. — Фрицы партизан шукают…
Все, кроме Керена, выбежали во двор. Вдали, над притихшим лесом, делая широкий разворот, двигался необычный самолет. Какой-то несуразный — длинный, неопределенной формы, прижавшийся крыльями почти к самым верхушкам деревьев. И впрямь, как будто чего-то вынюхивал. Карданов с одного взгляда определил: «Разведчик, укуси его муха!»
Развернувшись, самолет между тем пошел на хутор — точно щука в придонной траве, осторожно и вместе с тем по-утюжьему тяжело, приближался к Горюшину.
Ольга, как стояла посреди двора, так и застыла там, с удивленно вскинутой ко лбу ладонью. Карданов остановился в шаге от двери, Вадим с Гришкой выбежали на завор и не отрывали взглядов от надвигающихся на хутор крыльев.
Из хаты, в одном лапте, выскочил Ромка, окинул затравленным взглядом застывших на месте людей, и сам замер на полдороге между Кардановым и мамой Олей. Верка с Тамаркой сиганули на сеновал и, высунув в дверь головы, смотрели в небо и ждали, когда покажется самолет. И только Сталина демонстративно улеглась спиной на траву и, заложив руки под голову, без тени тревоги на лице, жмурилась от яркого небесного света, который буквально за считанные часы очистился, отряхнулся от дождевых разлапистых туч…
Тень самолета сползла с леса и поволоклась по отчужденной ниве, где когда-то Александр Федорович сеял озимую рожь, прошлась по полянке, лизнула рощицу из ольхи и березок, кувыркнулась с них и опять поползла по пустоши, травам и валунам, пока вдруг не вспрыгнула на сарай и, сорвавшись с него, накрыла собой двор и словно оледеневших на нем людей. И каждый ждал, что вместе с тенью, нет — обгоняя ее, на них, жаляще кусая, обрушатся стальные дождины, которые не в состоянии будут высушить ни яркое солнце, ни сама вечность.
— Разведчик, — повторил Карданов, прочищая нервическим кашлем горло.
— Пап, я вот как тебя видел летчика, — остуженно вякнул на заворе Вадим. — В очках, смотрел прямо на меня… Я ему в кармане фигу показал…
— Быстро, укуси вас муха, в кювет! — опомнился, наконец, Карданов. — Он же, сволочь, сейчас пойдет обратно.
И верно, где-то у Лосиной канавы самолет сделал крен на левое крыло и пошел на широкий разворот.
Как мячики, под горку покатились горюшинцы. Мама Оля, держа Ромку за руку, бежала в укрытие. Волчонок не поспевал за ней, падал на колени, оставляя клочки кожи на земле, каким-то чудом поднимался вновь на ноги и бежал, бежал… Он не ощущал страха, в глазах ожил какой-то удивительно пестрый, подвижный мир — мелькали куски неба, тени далеких деревьев, колющая лоб и щеки пожухлая трава.
Он лежал ничком, широко открыв глаза, и всматривался в нутро земли, словно пытался что-то там разглядеть, разгадать, что, же такое творится кругом нее. А увидел он совсем близко ползущего, с крепким черным панцирьком, жучка, ловко обходящего стебельки травы и куда-то несущего свое спокойное бытие. Волчонку захотелось стать таким же жучком, и он, чтобы стать меньше, незаметнее, сжался, съежился, вмялся в траву.
Летчик с опережением, метров за 100 до хутора, слегка опустив нос самолета, чтобы выбрать подходящий сектор обстрела, даванул на нужную смерти кнопку и начал стрелять.
Перед его глазами маячила фигурка Ромки. Он стоял, посреди двора, с поднятой к плечу рукой, другая рука откинута бегом назад, но тоже остановившаяся в движении. Притягательное пятно представлял из себя Ромка, в него-то и целился летчик, чтобы непременно достать его пулями. Чтобы уравнять этим другую смерть в дрезденских руинах.
Когда пилот снова увидел пространство между хатой и сараем, обсушенное и выбеленное солнцем, к которому он стремился на привязи затяжной очереди, он удивился и стал в растерянности озираться — куда это могли запропаститься эти обреченные безумцы? Его глаза, отбросив второстепенное, искали светлое пятно, прочерченное одной темной шлеей — Ромку, которого фашист все же вычислил, внизу у большака. Лежащего ничком в траве.
И не было у летчика большей радости, чем радость сознания, что он свободен в выборе маневра. Вот он дотянет до нужной точки, подаст рукоятку на себя, развернется и пройдет нужным, последним курсом над светлым пятном. И тогда уравняются судьбы — придет утешение, временное обезболивание, о чем так страстно молил бога пилот: отомстить, отомстить, отомстить…
Но ток крови, бешено струящийся по жилам летчика, видно, что-то нарушил в координации его движений, украл каким-то таинственным образом секунду-другую, и время осталось невосполнимым — ровно в таком объеме, сколько хватило его на фиксацию в кювете светлого пятна.
Как он ни рвал на себя рукоятку, как ни пытался зацепиться крыльями за воздух — все было тщетно. Машина падала на поляну, граничащую с лесом, у кромки которого стояла прохлада и тишина. В ней-то и захлебнулся умирающий мотор. Самолет стукнулся днищем о большой валун-старожил, подпрыгнул, словно вспугнутая стрекоза, пролетел еще несколько метров, опять долбанулся, теперь уже о торчащий из земли толстый пень, и снова пролетел несколько метров, чтобы затем в последней точке падения взорваться и разлететься по кускам на все четыре стороны света…
Ромка, услышав приближение самолета, а за ним — теснящее слух пулеметное ду-ду-ду, закрыл глаза, но, додумав, что это, наверное, и есть тот самый страшный паровоз, распечатал их снова. Приподняв из травы голову, он глянул в небо, чтобы увидеть и запомнить Его. И не было силы, которая могла бы заставить Ромку оторвать взгляд от наплывающего на него «паровоза». Он провожал его до самого последнего предела, пока тот не скрылся за крышей сарая и пока не раздался взрыв, после которого наступила всеобъемлющая тишина.
Глава тринадцатая
— Все, кажется, один прохвост отлетался, — приподнимаясь на руках, крикнул Карданов. Молчали горюшинцы, словно ждали еще какого-то подтверждения словам беженца. И оно пришло от деда — его ветром обдуваемая фигура вдруг выросла на заворе. Выпроставшийся из штанов подол рубахи трепетал на ветру, и тог же тепляк ласково охаживал керенскую бороденку. Охлаждал в ней горячие от пережитого страха губы. И поскольку после взрыва самолета кругом стояла неслыханная доселе тишина, все, кто был внизу, отчетливо услышали дедовы слова:
— Кто, я вас спрашиваю, погалился на спички? Карданов, сверх меры удивленный этими словами, быстренько поднялся с земли, отряхнулся, хотя лучше бы он этого не делал — тяжелой ладонью сорвал с рубахи последнюю пуговицу. Заспешил по откосу наверх. Ему нестерпимо захотелось выведать — о чем это в такую серьезную минуту беспокоится Александр Федорович.
За беженцем поднялись Гриха с Вадимом, мама Оля с Ромкой, Тамарка с Веркой, напевая частушки, явно» демонстрировали свою смелость. Только Сталина осталась лежать в густой траве — ее томный взгляд блуждал по безоблачному небу, словно отыскивая в нем следы недавно пролетевшей смерти.
Карданов подобрал на дорожке Ромкин лапоть, свалившийся у того с ноги во время бегства с завора.
— Хана, кажись, фрицу, один стервятник отлетался, — повторил он деду то, что говорил там, внизу. — О каких ты спичках, Федорович, толкуешь? Причем тут спички?
— На божнице, ты знаешь, лежал коробок. Кто его оттедова взял? Я же богу свечки из-за этого не мог запалить. Мне ж тут чуть полбашки не оторвало, пока вы в канаве отдыхали… Вот я и спрашиваю — где спички? Карданов тут же обернулся к взбегающим на завор Вадиму с Гришкой. Обращаясь к сыну, намеренно спокойно спросил:
— Сынок, кто из вас прихватил из-за божницы коробок со спичками?
Вадим по обыкновению сделал квадратные глаза, в которых было больше истины, чем у святой троицы в целом…
— Я? Я не брал! Я их даже в глаза не видел… Гришка сник и побежал от греха подальше. И Вадим было устремился за ним, но его остановил голос Карданова:
— А ну поди сюда, шельмец! — Бородач уже распоясывал ремень. — Счас я тебе устрою маленькую баню, после чего ты научишься отцу говорить правду.
— Да честное пионерское, я не брал спичек, — глаза Вадима скосились к кончику носа, что было верным признаком его вранья.
Отец ухватил сына за рубаху, притянул к себе и… И такое тут началось, что у Ромки все паровозы моментально вылетели из головы и глаза от страха тоже сделались квадратные.
Вадим, как ужаленный, ерзал между отцовских колен, пытаясь отборониться от тонкого ремешка, уходил то вбок, то гирей оседал на землю, надрывно, не по боли, ревел, и все причитал: «Папочка, родненький, честное слово, это не я. Клянусь Лениным-Сталиным, клянусь октябрьской революцией… Это, может быть, Ромка взял спички поиграть…»
И Вадим до такой степени обнахалился, что повернулся лицом к Волчонку и крикнул тому: «Ромик, отдай спички, видишь, меня не за что секут…»
Ромка сделал шаг назад, замотал головой и, развернувшись на 180 градусов, побежал вниз прятаться в кювет: а вдруг, думалось ему, городскому поверят… Но Карданов, хорошо зная повадки своего отпрыска, дотягивал Вадима ремнем до кондиции, жег его все лютее и лютее… На что рассерженный дед, но и тот при виде такого «пара» попенял Карданову:
— Ну что ты, Лексеич, нахарался на мальца. Брось, можа, мыши куды коробок затянули…
— Не-е-ет, Керен, у меня такой номер не пройдет, — красный от замахов и злости просипел беженец. — Я же из него человека хочу сделать… Говори, гопник, где спички? Где спички, спрашиваю? — гремел Карданов.
И когда Вадиму стало уже совсем невмоготу держать бритвенной остроты удары, он жалобным голосом сознался: «Все, все, папочка, покажу, перестань… Я взял спички, нечаянно взял, честное слово…»
— Ах, нечаянно взял?! — как будто даже обрадовался: Карданов. — Вот и хорошо, сынок, наперед будешь думать…
— Да брось ты, Лука, — вмешался Александр Федорович, — изголяться над пацаном… Бей жену без детей, а детей без людей…
— А какого же он хрена врет! — отпустил, наконец, Карданов Вадима и оглянулся. — Чтоб сейчас же, одна нога здесь, другая там… но чтоб спички были на месте…
Мама Оля пошла вниз за Ромкой. Из-за угла хаты выглядывал Гриха, а Тамарка с Веркой, обливаясь слезами, жалели Вадима.
А тот, словно молодой жеребчик, только что выпряженный из оглоблей, галопом поскакал к бане. Вскоре он уже несся назад, пошаркивая в руке коробком со спичками… .
— Отдай, дубина, спички Александру Федоровичу и попроси у него прощения, — учил сына Карданов. — И поклянись, что больше никогда не будешь здесь прокудничать.
— Да не надо мне это, — запротестовал Керен. — Я же не оперуполномоченный… Я свово Гришку да и Петьку с Колькой сроду так не лупцевал, а никто из их дома не растаскивал…
— Извинись, говорю! — школил Карданов сына, — не позорь, подлец, Ленинград!..
…Пулеметная очередь оставила в доме Керена длинный разбросанный след. Пули прошли по всему потолку к стене, примыкающей к божнице, и, задев наверху оконную раму, ушли в стены сарая…
…А от самолета осталось всего ничего: пряжка от амуниции, кусок кожи от шлемофона да чудом уцелевшая оплавленная взрывом плитка шоколада. Она как раз и досталась Ромке, когда ребятишки всей гурьбой, после порки Вадима, прибежали к месту взрыва аэроплана.
Волчонок повертел в руках неизвестный предмет, принюхался к исходившему от него аромату, сглотнул слюну и, не разобравшись, что к чему, бросил ненужную ему находку в вырытую взрывом яму.
Вадим, забыв о своих недавних горестях, где палкой, где ногой, а где пятерней ковырял землю в надежде найти летчицкий пистолет. Но вместо него ему попадались стальные окатыши — запекшийся в шарики металл, и поди разберись — где тут пистолет, где стекло, . а где схваченная жаром человеческая плоть.
После обеда дед с Кардановым отправились к Лисьим ямам, где их уже ожидали партизаны. Они несли в лее выстиранные, отглаженные Ольгой холстины. Вместе с тряпьем, по распоряжению Керена, они положили несколько калев да пучков морковки.
Вадим с Грихой увели всю ватагу на бережок озерца — играть в лапту.
Вадим взял в свою команду Тамарку — видно, за ее умение быстро бегать, и Верку — уж больно та ловко увертывалась от мяча. Сталина играла на пару с Грихой — они хоть и были в меньшинстве, а играли здорово: у Грихи получались сильные, крученые удары, после которых поймать мяч было непросто. И оттого, что городской играл плохо, Ромке то и дело приходилось бегать за мячом в заросли осоки, в кусты, в прибрежную маслянистую трясину.
Однажды, когда мяч, срезанный неумелым беженцем, улетел в сосняк, что топорщился на песчаном обрыве, Ромка полез наверх, руша пчелиные гнезда.
Его замотали посылки за мячом и все, что давеча он поел, тут же вышло из него потом, размололось в движении. А Вадим, когда Ромке долго не удавалось найти мяч — каучуковый шарик, сделанный из немецкой автопокрышки — гонористо покрикивал на него: «Эй ты, глумной, бери левей, левей, тебе говорят…» А Ромке, что лево, что право — он ищет мячик там, где в последний раз засек его черный бок.
Волчонок запыхался, но у него нет и мысли отказаться от работы. Он чувствует: то, что он делает, кому-то нужно. Вот он и ползает по ямкам, обшаривает каждый кустик, каждый бочажок, которые, между прочим, все плотнее и плотнее обвязывают паутинкой предвечерние тени.
Когда подачу делает Гриха, — хоть и однорукий — бьет хлестко и точно. Свечи он пускает едва ли не выше самых высоких сосен, росших на гребне обрыва. Мяч долго летит в зенит, зависает там и, набирая скорость, возвращается на землю. Отталкивая друг друга, его ловят три пары рук. Если мяч попадает к Вадиму, он с азартом целится по бегущей Сталине, стараясь во что бы то ни стало залепить ей ниже талии. Но чаще промахивается, и тогда Ромке снова нужно бежать и, бог весть где, искать этот упругий черный комочек. Найдя мяч, он начинает его тискать, тереть о ладонь его шершавым животиком, подкидывать… Ромке самому хочется поиграть в лапту, но вот беда — никто об этом даже нe догадывается.
После очередной Вадимовой подачи мячик взлетел к вершине ольхи, придвинувшейся к самому озерцу, пробежал по веточкам, шерохнул листочки и юркнул куда-то вниз. Как сквозь землю провалился. Сколько Ромка ни вглядывался в траву, сколько не ползал по грязи между кустиками бузины и колючего шиповника — нигде мячика не было. А без него он боялся показаться на глаза городскому. Лучше в кустах отсидеться, пока про него не забудут…
Сорвав с куста несколько ягодин коринки, он стал жевать их, наслаждаясь покоем, который царил в уютной берложке.
Вадим и впрямь забыл и о мячике, и о Ромке — он и сам порядком в игре уходился.
Пока Волчонок отсиживался в кустарнике, городской нашел для себя другое занятие: он сбегал наверх обрыва, и вскоре съехал оттуда вниз и все, кто в тот момент глядели на него, увидели в его руках ребристую овальную штуковину. Это была настоящая граната — «лимонка», когда-то оставленная партизанами на хуторе.
Вадим поднял руку с гранатой и ошалело закричал: «Разбегайся, народ, твоя смерть идет!» Гриха, уже испивший горький опыт в таких делах, не поддержал дружка. Он стоял на берегу озера и, пошевеливая в воде лаптой, взбивал у ног грязь и тину.
Младший Карданов нагнал на девчонок страху, и те, обозвав его «последним идиотом», стремглав взлетели на песчаный откос. С высоты Вадим казался им заводной, бестолково крутящейся на одном месте игрушкой.
Ромка видел, как городской, вертясь на одной ноге, всем своим видом показывал, что вот сейчас он как размахнется да как бросит гранату… И в каждый момент Волчонку казалось, что граната птичкой выпорхнет из Вадимовых рук и обязательно полетит в его сторону.
— Сейчас я ее возьму за колечко, — куражился Вадим и действительно указательным пальцем зацепил за чеку, — и ка-а-ак дерну…
Волчонок закрыл глаза и зажал пальцами уши — ждал взрыва.
Наверху заверещали Верка с Тамаркой и в мгновение ока распластались на земле. И только Гриха со Сталиной и вида не показали, что чего-то испугались. Правда, лицо безрукого покрыла землистая бледность с мелкими бисеринками пота.
Вадим в какой-то миг и сам испугался: он вдруг деревянно замер, обвел осоловелым взглядом пространство и резко, точно раскаленную головешку, откинул от себя «лимонку». Она бесшумно шлепнулась в сухой песок, и от колечка ее отлетели два крохотных солнечных зайчика. И тут Тамарка заполошно рванула: «Ро-о-мка! Ро-омик!»
Ромка, не вылезая из укрытия, лишь ногой шелохнул куст, давая Тамарке понять, что он цел и слышит ее.
Перед тем как отправиться домой, решили искупаться. Его в воду не пустил Гриха: «Тут бездонье… сиди и считай себе пальцы…»
Еще недавно голубое небо, омытое предвечерним светом, стало загущаться другой, более плотной палитрой, еще резче подчеркивающей мизерность человеческих существ и необъятное величие пространства.
И Ромка, сидящий в одиночестве на берегу, вдруг ощутил в природе какую-то томительную, рвущую сердце изменчивость.. Ему нестерпимо захотелось к маме Оле, на хутор, поближе к деду, к большому Карданову. И поддавшись какой-то абсолютно необъяснимой жалости ко всему миру, он всхлипнул, шмыгнул носом и тихонько заплакал.
В озере плескались, хохотали, плавали наперегонки, но все это для Ромки было непостижимо далеко. Он пребывал в своем зелено-голубом мире, который то нежил и теплил его, то жалил своей отчужденной красотой…
И когда усталые, обвяленные суматохой и сопротивлением воды ребята навострились идти домой, Ромка от радости запрыгал на одной ноге, замычал и на пальцах что-то стал показывать Тамарке.
Но как ни был он занят мыслями о доме, все же заметил, как Вадим, проходя мимо гранаты, быстро схватил ее и засунул в карман брюк. Так он и шел до самого дома — гвоздем вбитой в карман рукой, страхующей «лимонку».
И на хуторе от его глаз не укрылось, как младший Карданов, скрадывая движения, подошел к пуньке, склонился к нижнему бревну и подтиснул под него гранату. Ногой поправил росшие рядом со стеной кустики травы и, довольный, пошел в дом.
— Кто, я вас спрашиваю, погалился на спички? Карданов, сверх меры удивленный этими словами, быстренько поднялся с земли, отряхнулся, хотя лучше бы он этого не делал — тяжелой ладонью сорвал с рубахи последнюю пуговицу. Заспешил по откосу наверх. Ему нестерпимо захотелось выведать — о чем это в такую серьезную минуту беспокоится Александр Федорович.
За беженцем поднялись Гриха с Вадимом, мама Оля с Ромкой, Тамарка с Веркой, напевая частушки, явно» демонстрировали свою смелость. Только Сталина осталась лежать в густой траве — ее томный взгляд блуждал по безоблачному небу, словно отыскивая в нем следы недавно пролетевшей смерти.
Карданов подобрал на дорожке Ромкин лапоть, свалившийся у того с ноги во время бегства с завора.
— Хана, кажись, фрицу, один стервятник отлетался, — повторил он деду то, что говорил там, внизу. — О каких ты спичках, Федорович, толкуешь? Причем тут спички?
— На божнице, ты знаешь, лежал коробок. Кто его оттедова взял? Я же богу свечки из-за этого не мог запалить. Мне ж тут чуть полбашки не оторвало, пока вы в канаве отдыхали… Вот я и спрашиваю — где спички? Карданов тут же обернулся к взбегающим на завор Вадиму с Гришкой. Обращаясь к сыну, намеренно спокойно спросил:
— Сынок, кто из вас прихватил из-за божницы коробок со спичками?
Вадим по обыкновению сделал квадратные глаза, в которых было больше истины, чем у святой троицы в целом…
— Я? Я не брал! Я их даже в глаза не видел… Гришка сник и побежал от греха подальше. И Вадим было устремился за ним, но его остановил голос Карданова:
— А ну поди сюда, шельмец! — Бородач уже распоясывал ремень. — Счас я тебе устрою маленькую баню, после чего ты научишься отцу говорить правду.
— Да честное пионерское, я не брал спичек, — глаза Вадима скосились к кончику носа, что было верным признаком его вранья.
Отец ухватил сына за рубаху, притянул к себе и… И такое тут началось, что у Ромки все паровозы моментально вылетели из головы и глаза от страха тоже сделались квадратные.
Вадим, как ужаленный, ерзал между отцовских колен, пытаясь отборониться от тонкого ремешка, уходил то вбок, то гирей оседал на землю, надрывно, не по боли, ревел, и все причитал: «Папочка, родненький, честное слово, это не я. Клянусь Лениным-Сталиным, клянусь октябрьской революцией… Это, может быть, Ромка взял спички поиграть…»
И Вадим до такой степени обнахалился, что повернулся лицом к Волчонку и крикнул тому: «Ромик, отдай спички, видишь, меня не за что секут…»
Ромка сделал шаг назад, замотал головой и, развернувшись на 180 градусов, побежал вниз прятаться в кювет: а вдруг, думалось ему, городскому поверят… Но Карданов, хорошо зная повадки своего отпрыска, дотягивал Вадима ремнем до кондиции, жег его все лютее и лютее… На что рассерженный дед, но и тот при виде такого «пара» попенял Карданову:
— Ну что ты, Лексеич, нахарался на мальца. Брось, можа, мыши куды коробок затянули…
— Не-е-ет, Керен, у меня такой номер не пройдет, — красный от замахов и злости просипел беженец. — Я же из него человека хочу сделать… Говори, гопник, где спички? Где спички, спрашиваю? — гремел Карданов.
И когда Вадиму стало уже совсем невмоготу держать бритвенной остроты удары, он жалобным голосом сознался: «Все, все, папочка, покажу, перестань… Я взял спички, нечаянно взял, честное слово…»
— Ах, нечаянно взял?! — как будто даже обрадовался: Карданов. — Вот и хорошо, сынок, наперед будешь думать…
— Да брось ты, Лука, — вмешался Александр Федорович, — изголяться над пацаном… Бей жену без детей, а детей без людей…
— А какого же он хрена врет! — отпустил, наконец, Карданов Вадима и оглянулся. — Чтоб сейчас же, одна нога здесь, другая там… но чтоб спички были на месте…
Мама Оля пошла вниз за Ромкой. Из-за угла хаты выглядывал Гриха, а Тамарка с Веркой, обливаясь слезами, жалели Вадима.
А тот, словно молодой жеребчик, только что выпряженный из оглоблей, галопом поскакал к бане. Вскоре он уже несся назад, пошаркивая в руке коробком со спичками… .
— Отдай, дубина, спички Александру Федоровичу и попроси у него прощения, — учил сына Карданов. — И поклянись, что больше никогда не будешь здесь прокудничать.
— Да не надо мне это, — запротестовал Керен. — Я же не оперуполномоченный… Я свово Гришку да и Петьку с Колькой сроду так не лупцевал, а никто из их дома не растаскивал…
— Извинись, говорю! — школил Карданов сына, — не позорь, подлец, Ленинград!..
…Пулеметная очередь оставила в доме Керена длинный разбросанный след. Пули прошли по всему потолку к стене, примыкающей к божнице, и, задев наверху оконную раму, ушли в стены сарая…
…А от самолета осталось всего ничего: пряжка от амуниции, кусок кожи от шлемофона да чудом уцелевшая оплавленная взрывом плитка шоколада. Она как раз и досталась Ромке, когда ребятишки всей гурьбой, после порки Вадима, прибежали к месту взрыва аэроплана.
Волчонок повертел в руках неизвестный предмет, принюхался к исходившему от него аромату, сглотнул слюну и, не разобравшись, что к чему, бросил ненужную ему находку в вырытую взрывом яму.
Вадим, забыв о своих недавних горестях, где палкой, где ногой, а где пятерней ковырял землю в надежде найти летчицкий пистолет. Но вместо него ему попадались стальные окатыши — запекшийся в шарики металл, и поди разберись — где тут пистолет, где стекло, . а где схваченная жаром человеческая плоть.
После обеда дед с Кардановым отправились к Лисьим ямам, где их уже ожидали партизаны. Они несли в лее выстиранные, отглаженные Ольгой холстины. Вместе с тряпьем, по распоряжению Керена, они положили несколько калев да пучков морковки.
Вадим с Грихой увели всю ватагу на бережок озерца — играть в лапту.
Вадим взял в свою команду Тамарку — видно, за ее умение быстро бегать, и Верку — уж больно та ловко увертывалась от мяча. Сталина играла на пару с Грихой — они хоть и были в меньшинстве, а играли здорово: у Грихи получались сильные, крученые удары, после которых поймать мяч было непросто. И оттого, что городской играл плохо, Ромке то и дело приходилось бегать за мячом в заросли осоки, в кусты, в прибрежную маслянистую трясину.
Однажды, когда мяч, срезанный неумелым беженцем, улетел в сосняк, что топорщился на песчаном обрыве, Ромка полез наверх, руша пчелиные гнезда.
Его замотали посылки за мячом и все, что давеча он поел, тут же вышло из него потом, размололось в движении. А Вадим, когда Ромке долго не удавалось найти мяч — каучуковый шарик, сделанный из немецкой автопокрышки — гонористо покрикивал на него: «Эй ты, глумной, бери левей, левей, тебе говорят…» А Ромке, что лево, что право — он ищет мячик там, где в последний раз засек его черный бок.
Волчонок запыхался, но у него нет и мысли отказаться от работы. Он чувствует: то, что он делает, кому-то нужно. Вот он и ползает по ямкам, обшаривает каждый кустик, каждый бочажок, которые, между прочим, все плотнее и плотнее обвязывают паутинкой предвечерние тени.
Когда подачу делает Гриха, — хоть и однорукий — бьет хлестко и точно. Свечи он пускает едва ли не выше самых высоких сосен, росших на гребне обрыва. Мяч долго летит в зенит, зависает там и, набирая скорость, возвращается на землю. Отталкивая друг друга, его ловят три пары рук. Если мяч попадает к Вадиму, он с азартом целится по бегущей Сталине, стараясь во что бы то ни стало залепить ей ниже талии. Но чаще промахивается, и тогда Ромке снова нужно бежать и, бог весть где, искать этот упругий черный комочек. Найдя мяч, он начинает его тискать, тереть о ладонь его шершавым животиком, подкидывать… Ромке самому хочется поиграть в лапту, но вот беда — никто об этом даже нe догадывается.
После очередной Вадимовой подачи мячик взлетел к вершине ольхи, придвинувшейся к самому озерцу, пробежал по веточкам, шерохнул листочки и юркнул куда-то вниз. Как сквозь землю провалился. Сколько Ромка ни вглядывался в траву, сколько не ползал по грязи между кустиками бузины и колючего шиповника — нигде мячика не было. А без него он боялся показаться на глаза городскому. Лучше в кустах отсидеться, пока про него не забудут…
Сорвав с куста несколько ягодин коринки, он стал жевать их, наслаждаясь покоем, который царил в уютной берложке.
Вадим и впрямь забыл и о мячике, и о Ромке — он и сам порядком в игре уходился.
Пока Волчонок отсиживался в кустарнике, городской нашел для себя другое занятие: он сбегал наверх обрыва, и вскоре съехал оттуда вниз и все, кто в тот момент глядели на него, увидели в его руках ребристую овальную штуковину. Это была настоящая граната — «лимонка», когда-то оставленная партизанами на хуторе.
Вадим поднял руку с гранатой и ошалело закричал: «Разбегайся, народ, твоя смерть идет!» Гриха, уже испивший горький опыт в таких делах, не поддержал дружка. Он стоял на берегу озера и, пошевеливая в воде лаптой, взбивал у ног грязь и тину.
Младший Карданов нагнал на девчонок страху, и те, обозвав его «последним идиотом», стремглав взлетели на песчаный откос. С высоты Вадим казался им заводной, бестолково крутящейся на одном месте игрушкой.
Ромка видел, как городской, вертясь на одной ноге, всем своим видом показывал, что вот сейчас он как размахнется да как бросит гранату… И в каждый момент Волчонку казалось, что граната птичкой выпорхнет из Вадимовых рук и обязательно полетит в его сторону.
— Сейчас я ее возьму за колечко, — куражился Вадим и действительно указательным пальцем зацепил за чеку, — и ка-а-ак дерну…
Волчонок закрыл глаза и зажал пальцами уши — ждал взрыва.
Наверху заверещали Верка с Тамаркой и в мгновение ока распластались на земле. И только Гриха со Сталиной и вида не показали, что чего-то испугались. Правда, лицо безрукого покрыла землистая бледность с мелкими бисеринками пота.
Вадим в какой-то миг и сам испугался: он вдруг деревянно замер, обвел осоловелым взглядом пространство и резко, точно раскаленную головешку, откинул от себя «лимонку». Она бесшумно шлепнулась в сухой песок, и от колечка ее отлетели два крохотных солнечных зайчика. И тут Тамарка заполошно рванула: «Ро-о-мка! Ро-омик!»
Ромка, не вылезая из укрытия, лишь ногой шелохнул куст, давая Тамарке понять, что он цел и слышит ее.
Перед тем как отправиться домой, решили искупаться. Его в воду не пустил Гриха: «Тут бездонье… сиди и считай себе пальцы…»
Еще недавно голубое небо, омытое предвечерним светом, стало загущаться другой, более плотной палитрой, еще резче подчеркивающей мизерность человеческих существ и необъятное величие пространства.
И Ромка, сидящий в одиночестве на берегу, вдруг ощутил в природе какую-то томительную, рвущую сердце изменчивость.. Ему нестерпимо захотелось к маме Оле, на хутор, поближе к деду, к большому Карданову. И поддавшись какой-то абсолютно необъяснимой жалости ко всему миру, он всхлипнул, шмыгнул носом и тихонько заплакал.
В озере плескались, хохотали, плавали наперегонки, но все это для Ромки было непостижимо далеко. Он пребывал в своем зелено-голубом мире, который то нежил и теплил его, то жалил своей отчужденной красотой…
И когда усталые, обвяленные суматохой и сопротивлением воды ребята навострились идти домой, Ромка от радости запрыгал на одной ноге, замычал и на пальцах что-то стал показывать Тамарке.
Но как ни был он занят мыслями о доме, все же заметил, как Вадим, проходя мимо гранаты, быстро схватил ее и засунул в карман брюк. Так он и шел до самого дома — гвоздем вбитой в карман рукой, страхующей «лимонку».
И на хуторе от его глаз не укрылось, как младший Карданов, скрадывая движения, подошел к пуньке, склонился к нижнему бревну и подтиснул под него гранату. Ногой поправил росшие рядом со стеной кустики травы и, довольный, пошел в дом.
Глава четырнадцатая
В избе шла перебранка: Керен отбояривался от аргументов Карданова. Разговор у них шел о боге…
— Да кто ж кроме нашего кормильца все это мог придумать? — тряс бороденкой Александр Федорович. — Какой такой умник навроде тебя, волосатика, мог сыпануть на грешную землю все такое непохожее одно на другое?
— Ну это случайность, каприз природы. У нее есть свои законы, о которых мы пока с тобой не подозреваем.
— Во-во, правильно ты смикитил — есть такие законы, только ты мне ответь — кто их писал и кто их создавал? По какому закону ты, здоровая вересина, если верить твоим же словам, весь обшмурыганный пулями, остался целехонек, тогда как женку твою без всякой примерки убило? Вот я и спрашиваю: по какому закону тебя оберегло, а твою Дуську и твово Борьку — нет, отправило на небо? Почему это я, допустим, сижу в своей хате и стрекочу с тобой языком, а моя Люська в это время превращается в гнилу? А смотри, сколько на свете букашек да таракашек, сколько самых разных травин да кустов, а глянь за окно — эвон в чапыжнике сколько шевелится всякой птахи, а в земле — червяков да сороконожек! А ты мне хочешь доказать, что все это каприз природы. Да-а, Лексеич, большой ты умник… Кабы мне сделать оглоблю, надо под рукой иметь и топор, и пилу, и рубанок… А какой же мастак, по-твоему, мог сработать вот такого, как ты, оболтуса, без ничего — но чтоб были руки, ноги, хлебало и кишка на кишке и кишкой погоняла?
— Да кто ж кроме нашего кормильца все это мог придумать? — тряс бороденкой Александр Федорович. — Какой такой умник навроде тебя, волосатика, мог сыпануть на грешную землю все такое непохожее одно на другое?
— Ну это случайность, каприз природы. У нее есть свои законы, о которых мы пока с тобой не подозреваем.
— Во-во, правильно ты смикитил — есть такие законы, только ты мне ответь — кто их писал и кто их создавал? По какому закону ты, здоровая вересина, если верить твоим же словам, весь обшмурыганный пулями, остался целехонек, тогда как женку твою без всякой примерки убило? Вот я и спрашиваю: по какому закону тебя оберегло, а твою Дуську и твово Борьку — нет, отправило на небо? Почему это я, допустим, сижу в своей хате и стрекочу с тобой языком, а моя Люська в это время превращается в гнилу? А смотри, сколько на свете букашек да таракашек, сколько самых разных травин да кустов, а глянь за окно — эвон в чапыжнике сколько шевелится всякой птахи, а в земле — червяков да сороконожек! А ты мне хочешь доказать, что все это каприз природы. Да-а, Лексеич, большой ты умник… Кабы мне сделать оглоблю, надо под рукой иметь и топор, и пилу, и рубанок… А какой же мастак, по-твоему, мог сработать вот такого, как ты, оболтуса, без ничего — но чтоб были руки, ноги, хлебало и кишка на кишке и кишкой погоняла?