Появился еще один человек, точно высохшая, вобла: худой, с дочерна загорелым лицом и седым бобриком волос. На нем были шорты цвета хаки, на босу ногу сандалии и светлая в мелкую клетку сорочка, ворот которой свободно обхвачен красным шнурком.
— Это переводчик, — сказал Проворов, — сейчас появится «сам»..
Ромка не утерпел и выглянул из-за мамы Оли и тоже стал смотреть на крыльцо. Но в отверстие между планками он видел только часть крыльца, именно ту его часть, где находились двери и откуда, выпятив живот, вышел «сам» — комендант. Низкорослый, висломясый человек, все одеяние которого состояло из бриджей и надетых на босу ногу деревянных сабо. Бриджи держались на одной подтяжке, другая — съехав с плеча, болталась где-то у колена. И в этом было его сходство с Ромкой — его штанишки тоже держались лишь на одной помочи.
Комендант, стуча по ступенькам колодками, спустился с крыльца и направился к шезлонгу. Преодолевая одышку, немец неуклюже уселся в него и ему тут же подали чашку кофе, запах которого долетел с ветерком до калитки.
Часовой подошел к переводчику и что-то тихо сказал. Не поворачивая к калитке головы, Бронский направился к коменданту и внаклонку начал тому что-то объяснять. Затем, отступив на шаг в сторону, переводчик вместе с комендантом стали смотреть на ограду, за которой стояли просители.
Бронский махнул рукой часовому — давай, мол, приглашай…
Когда их позвали во двор комендатуры, ноги у Ольги обмякли. Она побледнела, что не осталось незамеченным Проворовым, и ее волнение, по-видимому, передалось ему.
— Иди, — сказал Лешка, — я погожу тебя тут… Ромка заупрямился, и его чуть ли не волоком потянула мама Оля за собой во двор. Спасаясь, он зацепился рукой за столбик калитки, но его оторвали от нее и потянули дальше. В груди трепетала и вибрировала на последней частоте его душонка.
— Мадам, — обратился Бронский к Ольге, — герр комендант желает быстро узнать, какие заботы привели вас сюда, в комендатуру?
Ольга стояла напротив шезлонга и стыдливо смотрела куда-то в сторону — ей неловко стало за герра коменданта: у него была пышная, словно женская, грудь с розовыми поросячьими сосками.
Ромка уже оказался спереди мамы Оли и высматривал спокойно вышагивающего по дорожке часового. Вот с кого он не спускал глаз и кто так занимал его внимание.
Ольга наклонилась и поставила у ног коменданта корзину с малиной. И ноги толстяка, доселе спокойно лежащие рядом со сброшенными с них сабо, вдруг вздрогнули, поджались, будто отстранились от змеи.
— О, великолепная ягода! — в замешательстве воскликнул комендант (по-немецки).
— Это наш гостинец, — объяснила женщина.
— Презент, — с заметной иронией в голосе проговорил Бронский. И уже строже: — Короче, мадам, говорите как можно короче. Но прежде назовите свое имя, фамилию и место проживания…
Зажав до боли одну руку другой, она изложила суть дела: большая семья, голод, цинга… Хутор Горюшино… И подвела разговор к пропуску в город. Бронский, накопив в памяти все, что поведала ему женщина, опять наклонился к коменданту и тихо, как-будто оберегая чей-то сон, объяснил тому суть разговора с просительницей. Лицо коменданта, вернее глубоко залегшие на нем мясистые складки ожили, но не разгладились — глаза в них водянистым жирком безразлично жили своей жизнью. Комендант что-то ответил переводчику. Тот — Ольге:
— Хутор Горьюшино, мадам, есть партизанская зона, — и он попытался заглянуть ей в глаза. — Не так ли, мадам?
Но темные, воспаленные солнцем и волнением глаза женщины ничего не взяли в себя и ничего не отдали.
— Хутор он и есть хутор, — ушла от ответа Ольга. — Одни старики и дети…
— Вы, мадам, себя тоже к ним относите? — Бронский повторил эти же слова по-немецки с лаконичным комментарием для коменданта. — Но как вы объясните, любезнейшая, что именно у хутора, где, как вы имеете смелость утверждать, живут одни старики и дети, партизанами были убиты два немецких солдата?
При этих словах комендант, перестав отхлебывать кофе, внимательно взглянул на переводчика. Видно, за три года войны в России он научился кое-что схватывать и без его помощи.
— Ах, так! — воскликнул комендант. — Оказывается, это и есть тот самый роковой хутор?! — он с трудом перегнулся через поручень шезлонга и поставил на траву чашку с блюдцем.
— Да, герр комендант, эти оттуда, — рука переводчика энергично описала дугу.
Ноги коменданта уже были снова в сабо, и одна из иих брезгливо оттолкнула от себя корзинку с малиной. Ягоды рассыпались, и Ольга поняла, что наступил критический для них с Волчонком момент. Но Ромка не заметил опасного жеста коменданта и все еще был поглощен вышагивающим по дорожке часовым.
— Да мы мирные жители, — спасая положение, попыталась отговориться Ольга. — Не знаем ни про каких партизан… Клянусь вам христом богом… и вот им, — она дотронулась до Ромки.
Слова и аргументы у нее иссякли.
— Врешь, женщина! — завопил вдруг Бронский. Белая истерическая накипь появилась в уголках его высохших губ. — Все вы ни черта не знаете, но кто тогда, разрешите вас спросить, стреляет и убивает наших людей? Кто?
Переводчик цвиркнул слюной в траву, утерся ладонью. Что-то переиначив в мыслях, уже другим тоном спросил:
— Сколько, мадам, лет вашему ребенку?
У Ольги стали стыть ноги. В животе перевернулся комом нервический спазм.
— Скоро будет только четыре годика, — вымаливая наперед жалость, она употребила это необязательное в другой ситуации слово «только».
— Значит, говорить уже умеет? Мальчик! — позвал Ромку переводчик. — Мальчик, я к тебе обращаюсь, — он подошел к Ольге и, взяв Волчонка за плечо, с силой оттащил его от материнской юбки.
Ребенок тщетно хватался за воздух руками — его волокли к крыльцу. Там его поставили на верхнюю ступеньку, лицом к коменданту, и Бронский приступил к, расспросам:
— Как тебя зовут, малыш? Не бойся, я ведь не кусаюсь, — диагональная улыбка перекосила лицо переводчика.
Ромка, оторванный от колен матери, почувствовал себя потерянным. В его удивленных, страхом переполненных глазах наворачивались слезы. И хотя он понимал, о чем у него спрашивали, ответа дать он не мог. В груди занемело.
Петер! — крикнул в дом Бронский. — Быстро ко мне с конфетами.
На пороге появился денщик и передал переводчику тюбик леденцов.
— Ну что он вам может сказать? — заплакала Ольга. — Он же почти немой, калека… Господин комендант, — сделала она шаг к шезлонгу, — господин комендант, он же у меня настоящий калека…
— Назад! — крикнул сзади часовой. Он, словно вышколенная овчарка, точно реагировал на обстановку у крыльца.
Ольга замерла на месте.
— Мальчик, получишь вот эти вкусные конфеты, если скажешь мне правду. Ответь, видел ли ты у себя дома дядей с винтовками? Пуф, пуф — с винтовками. — Бронский сделал движение, словно держал в руках оружие.
Играя спектакль, переводчик не заметил, какая разительная перемена произошла вдруг в глазах ребенка. Они высохли от слез, и вокруг зрачков заклубилось нечто непередаваемо жуткое. Над заячьей губой вздулся радужный пузырь слюны, а вена на виске задвигалась синей беспокойной змейкой. И когда Бронский протянул ему на ладони конфеты и стал приближать их к Ромкиному лицу, тот, дико оскалив зубы и остановив взгляд, бросился на переводчика. Казалось, вонзись он зубами в протянутую руку, и не было бы на свете силы разъять эту страшную сцепку.
Ольга метнулась к сыну и перехватила его в прыжке.
Летний день огласился душераздирающим, нечеловеческим воем, отчего собравшиеся у дзота солдаты примолкли, а часовой вздрогнул и тоже замер в движении. Его рука так и не донесла до губ очередную порцию до горечи высушенных семечек…
Ромкина голова моталась из стороны в сторону, билась о грудь и плечи матери, глаза, распахнутые до предела, были незрячи и не вмещали в себя весь привидевшийся ему ужас. Серые жернова размером с небо наплывали на него с высоты, и он не видел от них спасенья…
Комендант поморщился. Ему не нравилась вся эта сцена и действия Бронского.
Когда несколько дней спустя партизанская пуля вопьется коменданту в правое подреберье и он будет на этом же крыльце исходить кровью, он вспомнит истерический вопль русского ребенка и в бессилии заплачет. Нет, не мысленное прощание с близкими людьми займет в тот момент его мозг, а запоздалое раскаяние в том, что разрешил гаденышу со змеей-матерью уползти восвояси…
…Желеобразные глаза немца нырнули в висломясые щеки и там притаились.
Бронский в некоторой растерянности изыскивал выход из щекотливого положения.
— Их следовало бы с пристрастием допросить, repp комендант, они не могут ничего не знать. Надо быть, абсолютно слепым, чтобы жить среди бандитов и не ведать о их существовании.
— Пусть убираются, — отдыхиваясь, сказал комендант. — Потом я вам все объясню.
— Но… — на лицо Вронского легло разочарование. — Но у нас мог бы появиться хороший шанс ухватиться за ниточку. Горюшино лежит аккурат на пути в Лоховню…
Комендант уже стоял на крыльце. Обернулся всем туловищем к помощнику:
— Ребенок, вы сами видите, психопат, и я не уверен, что и мать не дебилка. — Коменданта совсем замучила одышка. — Лоховня, коллега… от нас… не уйдет… У нас с Гюнтером на этот счет… есть одна неплохая идея…
Ольга, не понимая, о чем идет речь, каким-то чутьем все же догадывалась, что в эти минуты решается их с Ромкой судьба. Но не все открыла ей догадка — в тайном намеке коменданта Ольга не уловила зловещего смысла, относящегося к судьбе хутора Горюшино и всех его обитателей. Придет время, и этот намек станет явью, реализованной идеей… Одной из миллиона идей, зародившихся в круговерти людской подлости и, к стыду рода человеческого, почти во всем реализованных…
Бронский не стал спорить с комендантом, но принял его слова с внутренним протестом. На его худом лице ожили желваки. Нервно пригладил рукой ершик седых волос и, медля в словах, взглядом остановил Ольгу. Мстительность и неотступность отражал этот взгляд.
Ольга ждала.
Бронский с раздражением заговорил:
— Скажу вам откровенно, мадам, сегодня вы избавились от многих неприятных хлопот. По закону мы не должны были вас отпускать без поручительства. Немножко вам помог в этом ваш сумасшедший ребенок, но много проявил милосердия герр комендант. Идите и молитесь за него… Хелло, Манфред, — щелкнул пальцами в сторону часового Бронский, — пусть эти уходят, не препятствуйте…
Последние метры, отделявшие их от калитки, были тяжелыми. Она боялась, что сзади вот-вот раздастся жестяной окрик переводчика и их снова вернут и уж тогда все пойдет по-другому расписанию.
Приблизились к часовому. Широко расставив ноги, тот качался с пяток на носки и обратно. Ромка зажмурился, но в последний момент все же не выдержал и открыл глаза. Словно через увеличительное стекло увидел лицо Манфреда — от уха к подбородку тянулся синий пороховой след. Волчонок, конечно, не мог знать, что это результат прошлогоднего ранения: нарвался оккупант на партизанскую засаду. Стреляли в него почти в упор да чудом промахнулись, лишь порохом щекотнуло щеку… И Ромка снова смежил веки и уткнулся бледной мордашкой в мамкино плечо… Он слышал, как открылась и снова закрылась калитка. Мама Оля всхлипнула и тихонько заплакала. Захныкал и Ромка — это в них влетел вольный ветерок и ласково что-то встревожил в душах…
Лешка лежал на спине, под густой низкорослой ивой. Услышав скрип калитки, он вместе с винтовкой приподнялся.
— Сморил, понимаешь, сон… Как твои дялишки?
— А никак… Чуть этот копченый нас с Ромашкой не захомутал…
— О, этот слепень все может… А пропуск? Пропуск хоть дали?..
— Дали и добавили… — Ольга вытерла ладонью Ромкин рот. — Слышь, Леш, проводил бы ты нас до нашей хатки…
Под развесистыми деревьями лежала густая бархатная тень. Ромкины ноги по щиколотку уходили в сбитую колесами и солдатскими сапогами землю. Пахло сгоревшим машинным маслом и бензином. Возле амбара, который пребывал тут с незапамятных времен, лежали и стояли большие, из-под соляра, бочки. Двое в немецкой форме одну из бочек по вагам вкатывали в амбар.
Густые заросли мяты и тмина, росшие по сторонам дороги, что-то напоминали Ромке — неуловимое, радостное.
Ольга тихонько рассказывала Проворову о том, как их встретили в комендатуре. Лешка устал от жары, потел, и по его понурому виду легко было догадаться, что и своих забот у него предостаточно.
Когда они вошли под сень трех огромных, разросшихся в разные стороны вязов, Ольга шагнула на тропинку, ведущую к ее хате. Ее тут же остановил глухой голос Проворова: «Раненько ты, Александровна, разбежалась… Вертайся, там же гансы…» Ольга остановилась и принялась разглядывать некрашеные наличники своей хаты, и что-то встрепенулось в ее памяти, но, не успев причинить сердцу боль, воспоминание отлетело.
Из избы вышел немец-коротышка, пооглядывался и, на ходу распоясав ремень, поспешил за угол дома.
Трава вокруг хаты поднялась чуть ли не до десятого венца, а там, где когда-то было крыльцо, теперь зиял темный провал.
— А может, ты, Леша, пойдешь с нами? Жарко тут у вас, дыхнуть нечем…
Проворов, словно тугоухий, безучастно смотрел куда-то в сторону большака и за него — в синие дали Лоховни.
Вместо ответа, Проворов спросил:
— Ты хоть помнишь, сколько в Дубраве хат? Ольга заговорила о другом.
— Почему ты, Леша, — она указала рукой на дымчатые леса Лоховни, — не там, а здесь?
Небритая щека Проворова дрогнула. Лицо мгновенно налилось протестом.
— А потому я тут, Александровна… Я тут, понимаешь, потому, что мой батька, конюх колхоза, оказался врагом народа. Помнишь пожар на скотнике?
Ольга согласно кивнула головой.
— А раз помнишь, должна знать — свалили все на него… А заодно и на меня — не проявил, мол, бдительности, не предостерег Советскую власть от классового врага. А каво тут было предостерегать, если мы с батькой в момент пожара на Лжи раков ловили. И об этом знала вся деревня… Но молчок… Как раз жахнула гроза, дождь… Кто-то больно дальновидный засек, как мы с батькой бежали от скотника. Но раз бежали от него — значит, мы и подожгли. А зачим нам это? Мы же задали стрекача от грозы, мылния видь, страшно, а у нас дома вьюшки настежь…
Ольга чувствовала, как ломилась наружу душа Проворова.
До перекрестка оставалась какая-то сотня шагов, и Ольга, чтобы дать Лешке высказаться, а самой что-то важное уразуметь, замедлила шаги. Ромка устало терся около ее ног.
Лешка продолжал выговариваться:
— Батьку взяли, хотя он голь перекатная, после гражданской сам ходил раскулачивал… Но мало того, что батьку взяли, еще и меня к делу пристягнули, да пристягнули так, что я на родного отца клевету подписал…
— Да бог с тобой, Леша! — невольно воскликнула Ольга.
— Представь себе, Александровна, — подписал. Как быдто мы с им раков вовсе и не ловили, как быдто загодя отнесли в скотник бутылку с бензином да с марганцовкой, словом… — Проворов остановился и повернулся лицом к Ольге. — Словом, все подписал, что мне велели подписать за мою свободу… Батька после этого сгинул, а у меня с тех пор вот тут, — он дотронулся рукой до груди, — получился раскол. Ты думаешь, я живу? Хрена с два! Доживаю… И у гансов, понимаешь, не могу, и вернуться к своим не могу да и не желаю, и удавиться не могу… А, да что там впустую вякать…
— Жалко мне тебя, Леша, — тихо сказала Ольга. — Так и не узнали, кто скотник поджег?
— А кто же его теперь узнает. Может, из-за тучи шарахнуло, а может, пацаны курили… Председатель Филимонов разорил колхоз, а пожар этот ему сказался на руку. Батька ему всегда был поперек горла, все жаловался: нет соломы для подстилки, не на чем навоз вывозить, кони по самые ноздри в грязи, нечем крышу крыть… Вот батьку и самого с головой накрыли…
Тот, кто остался стоять на посту вместо Проворова, сидел на заворе, в тени берез. Рядом лежала собака. Она тяжело дышала и время от времени щелкала зубами на надоевших мух и слепней…
Перекресток венчал взгорье, с которого, как на ладони, , открывались синеющие дали лесов партизанской зоны..
Ольгу продолжала донимать одна мысль, не высказав, которую она не могла уйти.
— Я тебя очень хорошо, Леша, понимаю. — Сбивчиво, горячо неслись ее слова. — Только ты должен и сам понять — люди заблуждаются: и те, кто обижает, и те, кого обижают. Я это по своему батьке знаю. Упрямый, как дышло, старик, а по-своему тоже прав. И те, которые его на поселок гнали, тоже правые — знали, что без таких крепких хозяев, как мой батька, колхоз не колхоз. И вот скажи, Леша, кто правдее? Или твоего родителя взять: сам под горячую руку не одну семью разорил, а пришло время, и его самого другим концом оглобли стукнуло. Только не обижайся, Лешечка, но и ты мог бы против своего отца ничего не подписывать… Пусть бы тебя на куски разрезали, а ты — свое — нет, не подпишу! В одну корзину все наши грехи валятся, а отвечать нам же самим за них…
— Пустое ты говоришь, Ольга, пустое, — нотка взаимной откровенности стала глохнуть. — Тебе тут на чистом большаке хорошо рассуждать, а там… — Проворов даванул рукой воздух. — Там одни голые стены, а в них страх и в нем ты, как муха в навозе. Хочешь сказать «нет», а губа шлепает «да». Ну что там говорить, всего ведь я тебе тут не перескажу. Там надо побывать, там….
Ромка, которому, видно, до смерти надоело крутиться вокруг материнских ног, в большом желании поскорее вернуться домой припустился во весь дух вниз, в сторону Лжи.
— Ну покатил мой дристун, — Ольга оглянулась на Дубраву — не спускается ли кто с горы, — и подала Проворову руку.
— Не надо, Лешечка, бояться, ничего страшнее смерти не бывает…
— Ошибаешься, землячка, бывает кое-что и пострашнее. А знаешь, что это? Когда у трех шагах от своей хаты, понимаешь, заблудисся… Вот что страшнее твоей смерти. Ходишь, шарахаешься, кричишь караул, а кругом пустошь — и влево она, и вправо, и в глаза прет, и затылок щекочет… Ладно, — махнул он рукой, — вон твой малец домой спешит…
Проворов перевесил на другое плечо винтовку, долгим шарящим взглядом окинул небо и зашагал себе назад, вверх к перекрестку. В его походке и во всей его позе была такая придавленность, будто он нес на плечах все человеческие скорби.
Ольга хотела крикнуть ему вдогонку какие-нибудь слова утешения, но не нашлось в ту минуту у нее таких слов. Вместо них слеза сорвалась с глаз, за ней другая…
Вскоре они спустились к Лже — неширокой, прозрачной до дна речушке, и первым делом из нее напились. Затем мама Оля заставила сына последовать ее примеру — окунуть в холодную водицу ноги, чтобы они отошли, отдали прохладе накаленность.
Лжа, по существу, и была границей между немецким гарнизоном и партизанской зоной. Делила мир на две части, с чуждыми, противоположными пространствами. Но Волчонку неведомо было понятие о партизанской или немецкой зоне — он сидел на корневище старой ольхи, паучьими лапами зацепившейся за зеленый бережок. Под такими корнями как раз и любят блуждать раки и делать себе уютные норы. Их прикрывает редкая крупная осока, ее тянет и сгибает течением, обнажая светлые полосы крупнозернистого песка. По нему ползали какие-то водяные жучки, и Ромка, уставший от ходьбы, рассеянно смотрел на воду и вспоминал другой, солнечный, берег, неизвестно почему пришедший ему на память. Крутой песчаный откос, наверху которого росли старые сосны, а внизу, у подножья, лежало теплое круглое озерцо. Оно было со всех сторон защищено ивняком и березовой порослью. Озерцо казалось заброшенным, и эта заброшенность пугала Ромку. Но зато в песчаном откосе много было отверстий, из которых торчали кончики зеленых трубочек из березовых листочков. И вот в них-то и была, великая тайна. А кто научил его ее разгадывать — Вадим или Тамарка с Веркой? При каждом прикосновении к трубочкам из отверстий со страшным звоном вылетали пчелы. Это они на солнечном заброшенном берегу понаделали себе дома, куда собирали ароматный нектар с лесных цветов. Язык прикасался к липкому, духмяному березовому листу, и не было никаких сил остановиться, чтобы не разорять чужие, кому-то очень необходимые гнезда…
Мальчугану захотелось есть, и он глазами поискал вокруг себя что-нибудь съедобное. Но ничего кроме аира не обнаружил: выдернул из земли самый толстый стебель — белый, жирный — и, не раздумывая, засунул его себе в рот. Откусил и с аппетитом стал хрумкать. Потом он угостил аиром маму Олю, и та, не удивившись такой снеди, тоже откусила свою долю.
Волчонок помычал — что-то, видно, хотел сказать маме Оле, но в этот момент между ним и матерью проныла пуля и одновременно с этим, на горе, раздался выстрел. Пуля ударилась в крупный серый валун, что лежал на другом берегу Лжи, расплющилась об него и рикошетом чиркнула по Ромкиному плечу. Лоскут рубашки вместе с лоскутом кожи улетели в траву. Мама Оля бросилась к сыну, закрыла его собой и, не дожидаясь второго выстрела, покатилась с ним в речку. В воду шлепались капли крови, которые тут же уносились водой.
Позже, когда все встанет на свои места, когда люди узнают о море пролитой крови, они обязательно оставят в своей памяти место для всех неизвестных и невыявленных, в том числе и Ромкиных капель крови, пролитых большими и малыми ранами…
На хутор они возвратились далеко за полдень. Их встречали все его обитатели — они сидели на заворе и как зачарованные смотрели в сторону поворота.
Карданов уже успел вернуться из своей «экспедиции», накосить Адольфу травы и поругаться с Александром Федоровичем. Затем он дважды ходил к повороту и каждый раз возвращался один.
Первым их увидел Гришка: «Вон, идут как миленькие». — «Да не может быть, укуси их муха!» — забасил Карданов. Пока он раздумывал, что делать — остаться ли на заворе или спуститься к ним навстречу — все мелкое семейство хутора с гиком и визгом ринулось на большак. Ромку чуть с ног не сбили и в суматохе больно потревожили рану. А затем — разговоры, разговоры, которые потихоньку затухали, словно растворялись в голубоватой прозрачности вечера.
Глава шестая
— Это переводчик, — сказал Проворов, — сейчас появится «сам»..
Ромка не утерпел и выглянул из-за мамы Оли и тоже стал смотреть на крыльцо. Но в отверстие между планками он видел только часть крыльца, именно ту его часть, где находились двери и откуда, выпятив живот, вышел «сам» — комендант. Низкорослый, висломясый человек, все одеяние которого состояло из бриджей и надетых на босу ногу деревянных сабо. Бриджи держались на одной подтяжке, другая — съехав с плеча, болталась где-то у колена. И в этом было его сходство с Ромкой — его штанишки тоже держались лишь на одной помочи.
Комендант, стуча по ступенькам колодками, спустился с крыльца и направился к шезлонгу. Преодолевая одышку, немец неуклюже уселся в него и ему тут же подали чашку кофе, запах которого долетел с ветерком до калитки.
Часовой подошел к переводчику и что-то тихо сказал. Не поворачивая к калитке головы, Бронский направился к коменданту и внаклонку начал тому что-то объяснять. Затем, отступив на шаг в сторону, переводчик вместе с комендантом стали смотреть на ограду, за которой стояли просители.
Бронский махнул рукой часовому — давай, мол, приглашай…
Когда их позвали во двор комендатуры, ноги у Ольги обмякли. Она побледнела, что не осталось незамеченным Проворовым, и ее волнение, по-видимому, передалось ему.
— Иди, — сказал Лешка, — я погожу тебя тут… Ромка заупрямился, и его чуть ли не волоком потянула мама Оля за собой во двор. Спасаясь, он зацепился рукой за столбик калитки, но его оторвали от нее и потянули дальше. В груди трепетала и вибрировала на последней частоте его душонка.
— Мадам, — обратился Бронский к Ольге, — герр комендант желает быстро узнать, какие заботы привели вас сюда, в комендатуру?
Ольга стояла напротив шезлонга и стыдливо смотрела куда-то в сторону — ей неловко стало за герра коменданта: у него была пышная, словно женская, грудь с розовыми поросячьими сосками.
Ромка уже оказался спереди мамы Оли и высматривал спокойно вышагивающего по дорожке часового. Вот с кого он не спускал глаз и кто так занимал его внимание.
Ольга наклонилась и поставила у ног коменданта корзину с малиной. И ноги толстяка, доселе спокойно лежащие рядом со сброшенными с них сабо, вдруг вздрогнули, поджались, будто отстранились от змеи.
— О, великолепная ягода! — в замешательстве воскликнул комендант (по-немецки).
— Это наш гостинец, — объяснила женщина.
— Презент, — с заметной иронией в голосе проговорил Бронский. И уже строже: — Короче, мадам, говорите как можно короче. Но прежде назовите свое имя, фамилию и место проживания…
Зажав до боли одну руку другой, она изложила суть дела: большая семья, голод, цинга… Хутор Горюшино… И подвела разговор к пропуску в город. Бронский, накопив в памяти все, что поведала ему женщина, опять наклонился к коменданту и тихо, как-будто оберегая чей-то сон, объяснил тому суть разговора с просительницей. Лицо коменданта, вернее глубоко залегшие на нем мясистые складки ожили, но не разгладились — глаза в них водянистым жирком безразлично жили своей жизнью. Комендант что-то ответил переводчику. Тот — Ольге:
— Хутор Горьюшино, мадам, есть партизанская зона, — и он попытался заглянуть ей в глаза. — Не так ли, мадам?
Но темные, воспаленные солнцем и волнением глаза женщины ничего не взяли в себя и ничего не отдали.
— Хутор он и есть хутор, — ушла от ответа Ольга. — Одни старики и дети…
— Вы, мадам, себя тоже к ним относите? — Бронский повторил эти же слова по-немецки с лаконичным комментарием для коменданта. — Но как вы объясните, любезнейшая, что именно у хутора, где, как вы имеете смелость утверждать, живут одни старики и дети, партизанами были убиты два немецких солдата?
При этих словах комендант, перестав отхлебывать кофе, внимательно взглянул на переводчика. Видно, за три года войны в России он научился кое-что схватывать и без его помощи.
— Ах, так! — воскликнул комендант. — Оказывается, это и есть тот самый роковой хутор?! — он с трудом перегнулся через поручень шезлонга и поставил на траву чашку с блюдцем.
— Да, герр комендант, эти оттуда, — рука переводчика энергично описала дугу.
Ноги коменданта уже были снова в сабо, и одна из иих брезгливо оттолкнула от себя корзинку с малиной. Ягоды рассыпались, и Ольга поняла, что наступил критический для них с Волчонком момент. Но Ромка не заметил опасного жеста коменданта и все еще был поглощен вышагивающим по дорожке часовым.
— Да мы мирные жители, — спасая положение, попыталась отговориться Ольга. — Не знаем ни про каких партизан… Клянусь вам христом богом… и вот им, — она дотронулась до Ромки.
Слова и аргументы у нее иссякли.
— Врешь, женщина! — завопил вдруг Бронский. Белая истерическая накипь появилась в уголках его высохших губ. — Все вы ни черта не знаете, но кто тогда, разрешите вас спросить, стреляет и убивает наших людей? Кто?
Переводчик цвиркнул слюной в траву, утерся ладонью. Что-то переиначив в мыслях, уже другим тоном спросил:
— Сколько, мадам, лет вашему ребенку?
У Ольги стали стыть ноги. В животе перевернулся комом нервический спазм.
— Скоро будет только четыре годика, — вымаливая наперед жалость, она употребила это необязательное в другой ситуации слово «только».
— Значит, говорить уже умеет? Мальчик! — позвал Ромку переводчик. — Мальчик, я к тебе обращаюсь, — он подошел к Ольге и, взяв Волчонка за плечо, с силой оттащил его от материнской юбки.
Ребенок тщетно хватался за воздух руками — его волокли к крыльцу. Там его поставили на верхнюю ступеньку, лицом к коменданту, и Бронский приступил к, расспросам:
— Как тебя зовут, малыш? Не бойся, я ведь не кусаюсь, — диагональная улыбка перекосила лицо переводчика.
Ромка, оторванный от колен матери, почувствовал себя потерянным. В его удивленных, страхом переполненных глазах наворачивались слезы. И хотя он понимал, о чем у него спрашивали, ответа дать он не мог. В груди занемело.
Петер! — крикнул в дом Бронский. — Быстро ко мне с конфетами.
На пороге появился денщик и передал переводчику тюбик леденцов.
— Ну что он вам может сказать? — заплакала Ольга. — Он же почти немой, калека… Господин комендант, — сделала она шаг к шезлонгу, — господин комендант, он же у меня настоящий калека…
— Назад! — крикнул сзади часовой. Он, словно вышколенная овчарка, точно реагировал на обстановку у крыльца.
Ольга замерла на месте.
— Мальчик, получишь вот эти вкусные конфеты, если скажешь мне правду. Ответь, видел ли ты у себя дома дядей с винтовками? Пуф, пуф — с винтовками. — Бронский сделал движение, словно держал в руках оружие.
Играя спектакль, переводчик не заметил, какая разительная перемена произошла вдруг в глазах ребенка. Они высохли от слез, и вокруг зрачков заклубилось нечто непередаваемо жуткое. Над заячьей губой вздулся радужный пузырь слюны, а вена на виске задвигалась синей беспокойной змейкой. И когда Бронский протянул ему на ладони конфеты и стал приближать их к Ромкиному лицу, тот, дико оскалив зубы и остановив взгляд, бросился на переводчика. Казалось, вонзись он зубами в протянутую руку, и не было бы на свете силы разъять эту страшную сцепку.
Ольга метнулась к сыну и перехватила его в прыжке.
Летний день огласился душераздирающим, нечеловеческим воем, отчего собравшиеся у дзота солдаты примолкли, а часовой вздрогнул и тоже замер в движении. Его рука так и не донесла до губ очередную порцию до горечи высушенных семечек…
Ромкина голова моталась из стороны в сторону, билась о грудь и плечи матери, глаза, распахнутые до предела, были незрячи и не вмещали в себя весь привидевшийся ему ужас. Серые жернова размером с небо наплывали на него с высоты, и он не видел от них спасенья…
Комендант поморщился. Ему не нравилась вся эта сцена и действия Бронского.
Когда несколько дней спустя партизанская пуля вопьется коменданту в правое подреберье и он будет на этом же крыльце исходить кровью, он вспомнит истерический вопль русского ребенка и в бессилии заплачет. Нет, не мысленное прощание с близкими людьми займет в тот момент его мозг, а запоздалое раскаяние в том, что разрешил гаденышу со змеей-матерью уползти восвояси…
…Желеобразные глаза немца нырнули в висломясые щеки и там притаились.
Бронский в некоторой растерянности изыскивал выход из щекотливого положения.
— Их следовало бы с пристрастием допросить, repp комендант, они не могут ничего не знать. Надо быть, абсолютно слепым, чтобы жить среди бандитов и не ведать о их существовании.
— Пусть убираются, — отдыхиваясь, сказал комендант. — Потом я вам все объясню.
— Но… — на лицо Вронского легло разочарование. — Но у нас мог бы появиться хороший шанс ухватиться за ниточку. Горюшино лежит аккурат на пути в Лоховню…
Комендант уже стоял на крыльце. Обернулся всем туловищем к помощнику:
— Ребенок, вы сами видите, психопат, и я не уверен, что и мать не дебилка. — Коменданта совсем замучила одышка. — Лоховня, коллега… от нас… не уйдет… У нас с Гюнтером на этот счет… есть одна неплохая идея…
Ольга, не понимая, о чем идет речь, каким-то чутьем все же догадывалась, что в эти минуты решается их с Ромкой судьба. Но не все открыла ей догадка — в тайном намеке коменданта Ольга не уловила зловещего смысла, относящегося к судьбе хутора Горюшино и всех его обитателей. Придет время, и этот намек станет явью, реализованной идеей… Одной из миллиона идей, зародившихся в круговерти людской подлости и, к стыду рода человеческого, почти во всем реализованных…
Бронский не стал спорить с комендантом, но принял его слова с внутренним протестом. На его худом лице ожили желваки. Нервно пригладил рукой ершик седых волос и, медля в словах, взглядом остановил Ольгу. Мстительность и неотступность отражал этот взгляд.
Ольга ждала.
Бронский с раздражением заговорил:
— Скажу вам откровенно, мадам, сегодня вы избавились от многих неприятных хлопот. По закону мы не должны были вас отпускать без поручительства. Немножко вам помог в этом ваш сумасшедший ребенок, но много проявил милосердия герр комендант. Идите и молитесь за него… Хелло, Манфред, — щелкнул пальцами в сторону часового Бронский, — пусть эти уходят, не препятствуйте…
Последние метры, отделявшие их от калитки, были тяжелыми. Она боялась, что сзади вот-вот раздастся жестяной окрик переводчика и их снова вернут и уж тогда все пойдет по-другому расписанию.
Приблизились к часовому. Широко расставив ноги, тот качался с пяток на носки и обратно. Ромка зажмурился, но в последний момент все же не выдержал и открыл глаза. Словно через увеличительное стекло увидел лицо Манфреда — от уха к подбородку тянулся синий пороховой след. Волчонок, конечно, не мог знать, что это результат прошлогоднего ранения: нарвался оккупант на партизанскую засаду. Стреляли в него почти в упор да чудом промахнулись, лишь порохом щекотнуло щеку… И Ромка снова смежил веки и уткнулся бледной мордашкой в мамкино плечо… Он слышал, как открылась и снова закрылась калитка. Мама Оля всхлипнула и тихонько заплакала. Захныкал и Ромка — это в них влетел вольный ветерок и ласково что-то встревожил в душах…
Лешка лежал на спине, под густой низкорослой ивой. Услышав скрип калитки, он вместе с винтовкой приподнялся.
— Сморил, понимаешь, сон… Как твои дялишки?
— А никак… Чуть этот копченый нас с Ромашкой не захомутал…
— О, этот слепень все может… А пропуск? Пропуск хоть дали?..
— Дали и добавили… — Ольга вытерла ладонью Ромкин рот. — Слышь, Леш, проводил бы ты нас до нашей хатки…
Под развесистыми деревьями лежала густая бархатная тень. Ромкины ноги по щиколотку уходили в сбитую колесами и солдатскими сапогами землю. Пахло сгоревшим машинным маслом и бензином. Возле амбара, который пребывал тут с незапамятных времен, лежали и стояли большие, из-под соляра, бочки. Двое в немецкой форме одну из бочек по вагам вкатывали в амбар.
Густые заросли мяты и тмина, росшие по сторонам дороги, что-то напоминали Ромке — неуловимое, радостное.
Ольга тихонько рассказывала Проворову о том, как их встретили в комендатуре. Лешка устал от жары, потел, и по его понурому виду легко было догадаться, что и своих забот у него предостаточно.
Когда они вошли под сень трех огромных, разросшихся в разные стороны вязов, Ольга шагнула на тропинку, ведущую к ее хате. Ее тут же остановил глухой голос Проворова: «Раненько ты, Александровна, разбежалась… Вертайся, там же гансы…» Ольга остановилась и принялась разглядывать некрашеные наличники своей хаты, и что-то встрепенулось в ее памяти, но, не успев причинить сердцу боль, воспоминание отлетело.
Из избы вышел немец-коротышка, пооглядывался и, на ходу распоясав ремень, поспешил за угол дома.
Трава вокруг хаты поднялась чуть ли не до десятого венца, а там, где когда-то было крыльцо, теперь зиял темный провал.
— А может, ты, Леша, пойдешь с нами? Жарко тут у вас, дыхнуть нечем…
Проворов, словно тугоухий, безучастно смотрел куда-то в сторону большака и за него — в синие дали Лоховни.
Вместо ответа, Проворов спросил:
— Ты хоть помнишь, сколько в Дубраве хат? Ольга заговорила о другом.
— Почему ты, Леша, — она указала рукой на дымчатые леса Лоховни, — не там, а здесь?
Небритая щека Проворова дрогнула. Лицо мгновенно налилось протестом.
— А потому я тут, Александровна… Я тут, понимаешь, потому, что мой батька, конюх колхоза, оказался врагом народа. Помнишь пожар на скотнике?
Ольга согласно кивнула головой.
— А раз помнишь, должна знать — свалили все на него… А заодно и на меня — не проявил, мол, бдительности, не предостерег Советскую власть от классового врага. А каво тут было предостерегать, если мы с батькой в момент пожара на Лжи раков ловили. И об этом знала вся деревня… Но молчок… Как раз жахнула гроза, дождь… Кто-то больно дальновидный засек, как мы с батькой бежали от скотника. Но раз бежали от него — значит, мы и подожгли. А зачим нам это? Мы же задали стрекача от грозы, мылния видь, страшно, а у нас дома вьюшки настежь…
Ольга чувствовала, как ломилась наружу душа Проворова.
До перекрестка оставалась какая-то сотня шагов, и Ольга, чтобы дать Лешке высказаться, а самой что-то важное уразуметь, замедлила шаги. Ромка устало терся около ее ног.
Лешка продолжал выговариваться:
— Батьку взяли, хотя он голь перекатная, после гражданской сам ходил раскулачивал… Но мало того, что батьку взяли, еще и меня к делу пристягнули, да пристягнули так, что я на родного отца клевету подписал…
— Да бог с тобой, Леша! — невольно воскликнула Ольга.
— Представь себе, Александровна, — подписал. Как быдто мы с им раков вовсе и не ловили, как быдто загодя отнесли в скотник бутылку с бензином да с марганцовкой, словом… — Проворов остановился и повернулся лицом к Ольге. — Словом, все подписал, что мне велели подписать за мою свободу… Батька после этого сгинул, а у меня с тех пор вот тут, — он дотронулся рукой до груди, — получился раскол. Ты думаешь, я живу? Хрена с два! Доживаю… И у гансов, понимаешь, не могу, и вернуться к своим не могу да и не желаю, и удавиться не могу… А, да что там впустую вякать…
— Жалко мне тебя, Леша, — тихо сказала Ольга. — Так и не узнали, кто скотник поджег?
— А кто же его теперь узнает. Может, из-за тучи шарахнуло, а может, пацаны курили… Председатель Филимонов разорил колхоз, а пожар этот ему сказался на руку. Батька ему всегда был поперек горла, все жаловался: нет соломы для подстилки, не на чем навоз вывозить, кони по самые ноздри в грязи, нечем крышу крыть… Вот батьку и самого с головой накрыли…
Тот, кто остался стоять на посту вместо Проворова, сидел на заворе, в тени берез. Рядом лежала собака. Она тяжело дышала и время от времени щелкала зубами на надоевших мух и слепней…
Перекресток венчал взгорье, с которого, как на ладони, , открывались синеющие дали лесов партизанской зоны..
Ольгу продолжала донимать одна мысль, не высказав, которую она не могла уйти.
— Я тебя очень хорошо, Леша, понимаю. — Сбивчиво, горячо неслись ее слова. — Только ты должен и сам понять — люди заблуждаются: и те, кто обижает, и те, кого обижают. Я это по своему батьке знаю. Упрямый, как дышло, старик, а по-своему тоже прав. И те, которые его на поселок гнали, тоже правые — знали, что без таких крепких хозяев, как мой батька, колхоз не колхоз. И вот скажи, Леша, кто правдее? Или твоего родителя взять: сам под горячую руку не одну семью разорил, а пришло время, и его самого другим концом оглобли стукнуло. Только не обижайся, Лешечка, но и ты мог бы против своего отца ничего не подписывать… Пусть бы тебя на куски разрезали, а ты — свое — нет, не подпишу! В одну корзину все наши грехи валятся, а отвечать нам же самим за них…
— Пустое ты говоришь, Ольга, пустое, — нотка взаимной откровенности стала глохнуть. — Тебе тут на чистом большаке хорошо рассуждать, а там… — Проворов даванул рукой воздух. — Там одни голые стены, а в них страх и в нем ты, как муха в навозе. Хочешь сказать «нет», а губа шлепает «да». Ну что там говорить, всего ведь я тебе тут не перескажу. Там надо побывать, там….
Ромка, которому, видно, до смерти надоело крутиться вокруг материнских ног, в большом желании поскорее вернуться домой припустился во весь дух вниз, в сторону Лжи.
— Ну покатил мой дристун, — Ольга оглянулась на Дубраву — не спускается ли кто с горы, — и подала Проворову руку.
— Не надо, Лешечка, бояться, ничего страшнее смерти не бывает…
— Ошибаешься, землячка, бывает кое-что и пострашнее. А знаешь, что это? Когда у трех шагах от своей хаты, понимаешь, заблудисся… Вот что страшнее твоей смерти. Ходишь, шарахаешься, кричишь караул, а кругом пустошь — и влево она, и вправо, и в глаза прет, и затылок щекочет… Ладно, — махнул он рукой, — вон твой малец домой спешит…
Проворов перевесил на другое плечо винтовку, долгим шарящим взглядом окинул небо и зашагал себе назад, вверх к перекрестку. В его походке и во всей его позе была такая придавленность, будто он нес на плечах все человеческие скорби.
Ольга хотела крикнуть ему вдогонку какие-нибудь слова утешения, но не нашлось в ту минуту у нее таких слов. Вместо них слеза сорвалась с глаз, за ней другая…
Вскоре они спустились к Лже — неширокой, прозрачной до дна речушке, и первым делом из нее напились. Затем мама Оля заставила сына последовать ее примеру — окунуть в холодную водицу ноги, чтобы они отошли, отдали прохладе накаленность.
Лжа, по существу, и была границей между немецким гарнизоном и партизанской зоной. Делила мир на две части, с чуждыми, противоположными пространствами. Но Волчонку неведомо было понятие о партизанской или немецкой зоне — он сидел на корневище старой ольхи, паучьими лапами зацепившейся за зеленый бережок. Под такими корнями как раз и любят блуждать раки и делать себе уютные норы. Их прикрывает редкая крупная осока, ее тянет и сгибает течением, обнажая светлые полосы крупнозернистого песка. По нему ползали какие-то водяные жучки, и Ромка, уставший от ходьбы, рассеянно смотрел на воду и вспоминал другой, солнечный, берег, неизвестно почему пришедший ему на память. Крутой песчаный откос, наверху которого росли старые сосны, а внизу, у подножья, лежало теплое круглое озерцо. Оно было со всех сторон защищено ивняком и березовой порослью. Озерцо казалось заброшенным, и эта заброшенность пугала Ромку. Но зато в песчаном откосе много было отверстий, из которых торчали кончики зеленых трубочек из березовых листочков. И вот в них-то и была, великая тайна. А кто научил его ее разгадывать — Вадим или Тамарка с Веркой? При каждом прикосновении к трубочкам из отверстий со страшным звоном вылетали пчелы. Это они на солнечном заброшенном берегу понаделали себе дома, куда собирали ароматный нектар с лесных цветов. Язык прикасался к липкому, духмяному березовому листу, и не было никаких сил остановиться, чтобы не разорять чужие, кому-то очень необходимые гнезда…
Мальчугану захотелось есть, и он глазами поискал вокруг себя что-нибудь съедобное. Но ничего кроме аира не обнаружил: выдернул из земли самый толстый стебель — белый, жирный — и, не раздумывая, засунул его себе в рот. Откусил и с аппетитом стал хрумкать. Потом он угостил аиром маму Олю, и та, не удивившись такой снеди, тоже откусила свою долю.
Волчонок помычал — что-то, видно, хотел сказать маме Оле, но в этот момент между ним и матерью проныла пуля и одновременно с этим, на горе, раздался выстрел. Пуля ударилась в крупный серый валун, что лежал на другом берегу Лжи, расплющилась об него и рикошетом чиркнула по Ромкиному плечу. Лоскут рубашки вместе с лоскутом кожи улетели в траву. Мама Оля бросилась к сыну, закрыла его собой и, не дожидаясь второго выстрела, покатилась с ним в речку. В воду шлепались капли крови, которые тут же уносились водой.
Позже, когда все встанет на свои места, когда люди узнают о море пролитой крови, они обязательно оставят в своей памяти место для всех неизвестных и невыявленных, в том числе и Ромкиных капель крови, пролитых большими и малыми ранами…
На хутор они возвратились далеко за полдень. Их встречали все его обитатели — они сидели на заворе и как зачарованные смотрели в сторону поворота.
Карданов уже успел вернуться из своей «экспедиции», накосить Адольфу травы и поругаться с Александром Федоровичем. Затем он дважды ходил к повороту и каждый раз возвращался один.
Первым их увидел Гришка: «Вон, идут как миленькие». — «Да не может быть, укуси их муха!» — забасил Карданов. Пока он раздумывал, что делать — остаться ли на заворе или спуститься к ним навстречу — все мелкое семейство хутора с гиком и визгом ринулось на большак. Ромку чуть с ног не сбили и в суматохе больно потревожили рану. А затем — разговоры, разговоры, которые потихоньку затухали, словно растворялись в голубоватой прозрачности вечера.
Глава шестая
Пока девчонки дули на рану и перевязывали ее, Гриха мигом слетал куда-то за баню и вернулся с ракетницей. Увидев ее, Ромка просиял: давно он хотел подержать ее в руках, но вот, оказывается — пока не обидят, хорошего нечего ждать. Он взял ракетницу двумя руками, а она не слушалась, норовила дулом клюнуть землю. Затем он повернулся лицом, к синим далям, где в предвечернем свете еще отчетливо различались три вяза, направил ракетницу в их сторону и нажал двумя указательными пальцами на курок: «Пуф, пуф, пуф!» Он целился в того, кто днем вышагивал по красной кирпичной дорожке у комендатуры, изнемогая под бременем раскаленного на солнце автомата и неотвязности семечковой шелухи.
Тут подбежал Вадим и стал вырывать из Ромкиных рук ракетницу — приближался Александр Федорович и надо было спрятать оружие. Ромка хотел заплакать, но передумал: к его сердечку вдруг подкралась сладкая мысль — вот будет он большим, как Вадим или Гриха, обязательно раздобудет себе настоящий наган.
Он тихонько отошел в сторону и присел на чурбачок, и что он стал на нем обдумывать, было известно одному разве что господу богу.
При виде теней, солнечных бликов, которые днем отражались от стекол или водной глади пруда, высокого неба и солнца на нем, несметного количества деревьев и разномастья трав, жуков, стрекоз и птиц, росы и засохшей глины, при ощущении тишины и своей затерянности в ней Ромка начинал маяться и страдать от переполненности чувств. Какая-то тревожная и вместе с тем сладостная музыка слышалась ему — но только ему одному, ибо ни для Тамарки, ни для Верки, ни тем более для вечно занятых какими-то кознями Вадима с Грихой она была недосягаема.
Он видел каждую травинку и дружил с каждым муравьем, и если разорял пчелиные гнезда, то делал это исключительно от недостатка глюкозы в крови.
Сидя в одиночестве на чурбаке, он вдруг почувствовал, что в избе мама Оля разговаривает о нем с беженцем. Ромка подхватился и побежал в хату.
Карданов сидел за столом и тяжелым тесаком рубил табак. Зажмурив один глаз, чтобы дым от зажатой в зубах самокрутки не попал в него, бородач, не торопясь, что-то рассказывал.
— Иду, иду, а кругом — все вымерло. Не деревня, а какое-то кладбище. В одну избу постучал, так оттуда старуха мне через окно машет рукой, чтобы я убирался… Правда, один паренек дал напиться, но сильно разговорчивый попался — кто я да откуда, да почему я, мол, такой старый, а борода такая черная. Стал и я его пытать — у кого, мол, могут быть коровы, так этот леший от меня бегом, словно я с ума сошел… Не знаю, о чем думал Штак, когда начинал это дело с быком… Ну о чем он думал?
— Чтоб ты без дела не слонялся, — Ольга вытерла о фартук нож.
— Наверно, так и есть… В следующий раз возьму с собой кого-нибудь из ребят, все веселей будет. — Карданов взглянул на Ромку. — Пойдешь со мной? Мир поглядишь и на тебя, на такого орла, пусть люди посмотрят.
Волчонок энергично закивал головой.
— Как, Ольга, отпустишь своего шпингалета? С ним ко мне вроде бы доверия больше будет.
— Идите, только куда-нибудь поблизости, а то он не выдюжит…
— Выдюжит, я его, в случае чего, на спину Адольфу устрою. Пусть бугай поработает.
Тут подбежал Вадим и стал вырывать из Ромкиных рук ракетницу — приближался Александр Федорович и надо было спрятать оружие. Ромка хотел заплакать, но передумал: к его сердечку вдруг подкралась сладкая мысль — вот будет он большим, как Вадим или Гриха, обязательно раздобудет себе настоящий наган.
Он тихонько отошел в сторону и присел на чурбачок, и что он стал на нем обдумывать, было известно одному разве что господу богу.
При виде теней, солнечных бликов, которые днем отражались от стекол или водной глади пруда, высокого неба и солнца на нем, несметного количества деревьев и разномастья трав, жуков, стрекоз и птиц, росы и засохшей глины, при ощущении тишины и своей затерянности в ней Ромка начинал маяться и страдать от переполненности чувств. Какая-то тревожная и вместе с тем сладостная музыка слышалась ему — но только ему одному, ибо ни для Тамарки, ни для Верки, ни тем более для вечно занятых какими-то кознями Вадима с Грихой она была недосягаема.
Он видел каждую травинку и дружил с каждым муравьем, и если разорял пчелиные гнезда, то делал это исключительно от недостатка глюкозы в крови.
Сидя в одиночестве на чурбаке, он вдруг почувствовал, что в избе мама Оля разговаривает о нем с беженцем. Ромка подхватился и побежал в хату.
Карданов сидел за столом и тяжелым тесаком рубил табак. Зажмурив один глаз, чтобы дым от зажатой в зубах самокрутки не попал в него, бородач, не торопясь, что-то рассказывал.
— Иду, иду, а кругом — все вымерло. Не деревня, а какое-то кладбище. В одну избу постучал, так оттуда старуха мне через окно машет рукой, чтобы я убирался… Правда, один паренек дал напиться, но сильно разговорчивый попался — кто я да откуда, да почему я, мол, такой старый, а борода такая черная. Стал и я его пытать — у кого, мол, могут быть коровы, так этот леший от меня бегом, словно я с ума сошел… Не знаю, о чем думал Штак, когда начинал это дело с быком… Ну о чем он думал?
— Чтоб ты без дела не слонялся, — Ольга вытерла о фартук нож.
— Наверно, так и есть… В следующий раз возьму с собой кого-нибудь из ребят, все веселей будет. — Карданов взглянул на Ромку. — Пойдешь со мной? Мир поглядишь и на тебя, на такого орла, пусть люди посмотрят.
Волчонок энергично закивал головой.
— Как, Ольга, отпустишь своего шпингалета? С ним ко мне вроде бы доверия больше будет.
— Идите, только куда-нибудь поблизости, а то он не выдюжит…
— Выдюжит, я его, в случае чего, на спину Адольфу устрою. Пусть бугай поработает.