— Ну это чистый загибон, — отбивался Карданов. — А при чем тут твой бог? Он-то тут при чем?
   — А при том, что только Единому под силу состругать все то, что мы округ себя с тобой видим и слышим. И глаза, и уши нам дадены именно для той цели, чтобы воочию дознаться до его несусветной власти. Через намек, конечно, недоговорку… Можа, бог на нас и не похож, можа, он вовсе не человеческого образа, но он есть, денно и нощно глядит на нас и посмеивается… Все мы для него одинаковы — и сорока, и моя Тамарка, и яблоня, и ты, Лексеич, и Ольга, и лягуха в мочиле — все это для него по важности одинаково…
   — А какого же ты тогда хрена ему лбом стучишь? — с насмешкой спросил Карданов. — Если уж все мы для него одинаковы, тогда ни к чему ему одному делать поблажку, а другого прижимать к ногтю…
   Керен оборотился к иконам и на всякий случай перекрестился.
   Ольга, стоящая у печи, скрытно улыбнулась, обменялась с беженцем понимающим взглядом. Взяв Ромку за плечо, она повела его к лохани мыть руки.
   — Так я и знал, что именно это ты и скажешь! Курочка бычка родила, поросеночек яйцо снес — так и у тебя получается. Вот в этом-то и есть святая тайна: все мы вроде бы для него ровня, но только по виду ровня. Но дых от нас идет разный. Вот по этому-то дыху он нас и отличает. А зная, какой у человека дых, он тем и играет. Вот, например, взять этого прокудника Гитлера. Зачем, ты думаешь, всевышний дал этому супостату такую власть, столько войска и оружия?
   — Вот это да! — наигранно удивился Карданов. — А правда — зачем?
   — А вот зачем… Чтобы руками Гитлера прополоть род людской. Опять же, зачем это нужно делать? А вот зачем: где-то завелся Противобог — хитрый притворщик, взявший дых хорошего человека. И бог знает, если его сейчас не прибрать к рукам, в будущем он, Противобог, сам приберет к рукам всех людишек вместе с Господом. Но возникает загвоздка: где его, сатану, найти? Это как иголка в стогу сена. Так вот, сожги стог — найдешь иголку…
   — Ну и ну! — Карданова уже по-настоящему стали злить разглагольствования Керена.
   — Ты тут, умник, не нукай, а слухай, — Александр Федорович недовольно огляделся. Продолжал: — Видно, до бога дошли сведения, что его враг находится где-то в нашей местности, хотя наверняка он этого не знает. Вот и пустил бог Гитлера навстречу Сталину… Расчет простой: чем больше тысяч людей схлестнутся, чем больше переколошматят один другого, тем быстрее придет конец Противобогу…
   — И что тогда будет? — Карданов подмигнул Ольге.
   Она уже умыла Ромку и сидела с ним на кровати и пришивала к его рубашке пуговицу.
   — Тада будет тишь, гладь да божья благодать. Некому будет мутить воду. Противобогу прищемят хвост.
   — Ин-тер-ре-есно ты, Керен, рассуждаешь! По-твоему выходит, что твой Противобог может замаскироваться под кого угодно? Под моего Борьку, под Ромку или вот, может, под меня или тебя?
   — Ну во мне, предположим, его быть не должно — под крест он не сунется… А вот в тебе он вполне может задержаться. За бородой спрячется и не видать его…
   — Лабуда все это, — махнул рукой Карданов. — Темный ты, Федорович, как деготь. Придумал мне тоже — Противобог! Нет и быть не может ни Бога, ни Противобога. Есть холод и жар, есть Северный полюс и Южный, есть левая рука и есть правая. Есть жизнь и есть смерть.
   — А там что? Что — за смертью?
   — Не перебивай, я ж тебе дал выговориться, — беженец начал готовиться к закуриванию. — Существуют в мире противоположности, которые, как ты их ни складывай, всегда останутся противоположностями. И сколько людей, столько всяких противоположностей. Вот они-то и толкают человека в спину и идет он тогда на все. Вплоть до мокрого дела… Взять хотя бы давешний вывих моего Вадьки, стибрившего у тебя коробок спичек. Это ж он шел в противоположность тебе и мне. Как, например, ты шел в противоположность колхозу, а колхоз — тебе…
   — Во — вишь! Колхоз шел против меня. Цельное коллективное хозяйство перло против одного Петухова. А силенки у нас с им оказались разные, и он меня, ясно, перегнул…
   — А где ж в это время был твой Бог?
   — Ну ты эти свои замашки, Лексеич, брось! Не тебе, безбожнику, о святом деле судить. Я тоже у тебя могу спросить — почему ты, когда пули обстригли тебе козырек, обратился к Богу? Если бы мы с колхозом могли справедливо тягаться в одном дышле, тогда бы еще надо было поглядеть — кто кого. А так красной силой меня приструнили и дело оформили так, быдто я лег поперек дороги всей советской власти. Лежу, как чурбан на ее светлом пути, а меня не может объехать коллективизация. — Дед поскреб указательным пальцем ладонь. — Ты лучше, Лука, ответь мне на такой вопрос: может ли брошенный вверх камень не воротиться на землю?
   — Нет, не может, — с готовностью ответил Карданов. — Тут работает сила земного притяжения.
   — Вишь, что значит быть грамотным человеком! Все знаешь… А почему тада не можешь допустить своим разумом, что точно такое же земное притяжение есть и у меня? Как меня ни подбрасывай, куды ни закидывай, а меня все одно к землице родной притягивает… Вот тянет и тянет… И честно тебе скажу: в первой молитве, которой меня выучила моя мамка, были слова о хлебе. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…» Вот тебе и весь бог. Будет у человека хлеб, будет и воля, будет воля — будет и хлеб…
   — А как же тогда быть с твоим Противобогом?
   — А никак! Он страшон, когда люд кругом голодный. Вот тогда он толкается промеж людей и рогом подъелдыкивает каждого встречного. Наведет бузу и в кусты, а людишки тем временем пересчитывают себе ребра. Просто не могут совладать с собой — бей, жги, обирай ближнего до последнего ребеза…
   Ольга, доселе молчавшая, но не пропустившая ни одного слова споривших мужчин, и желая, видно, оказать помощь Карданову, сказала:
   — Вас послушать, так выходит, что ничего от нас больше не зависит: с одной руки у час Бог, с другой — черт. Но я знаю и другое: старики моего Фрола были набожные люди, а немцы пришли и их первыми прибили. Но мало прибить — еще полуживыми сожгли. Евдоким Полыхаев стрелял из нагана в церкви, по пьянке сквернословил, а счас у Штака правая рука. Так зачем искать справедливости у Бога, если люди сами злыдни. Каждый думает, что он самый умный, а приглядишься — пень пнем… Да еще со ртом, куда можно лить самогонку и отдавать приказы… Да еще рука с оттопыренным пальцем-указкой…
   — Это тада так происходит, када осадить такого обормота некому, — сказал дед. — Вот счас я подойду к Ромке и прикажу ему сидеть не на кровати, а под ней. Ему это, само собой, не пондравится, но я ведь сильней его и потому заставлю сделать по-своему.
   — Но у него есть заступница, — Ольга погладила Ромку по голове.
   — А я и заступницу взнуздаю.
   — А если за нас заступится Лука?
   — Вот то-то и оно! А если б его тут не было? Значит, сила всегда может взять верх? А верх должна брать башка и то, что в ей работает…
   — Берет, но не всегда, — вставил Карданов. — При этом и сила бывает разная — справедливая и несправедливая. Допустим, воры, жулье, спекулянты — это сила абсолютно несправедливая, всем мешает жить. Другая сила — мы, то есть ленинградская милиция — сила справедливая. Гитлер — сила опять же несправедливая, потому как хотит оттяпать от нашего пирога. Сталин — это…
   — Тпру, Лексеич! — проворно выскочил из-за стола Александр Федорович. — Говоришь, Гитлер — сила несправедливая? Так тебя надо понимать?
   — Именно так, а не иначе, — Карданов тоже поднялся с лавки и стал высекать на трут искру.
   — А почему мы тада Гитлера по холке гладили? Почему наша, русская, пшаница текла до войны в его, фашистские, сусеки? Или он тада еще не был таким несправедливым?
   — Нет, почему же, — Карданов замешкался, но ненадолго: тут же всплыла в памяти лекция, которую читали им на службе. — Фашизм остается фашизмом, независимо ни от чего… Но его звериная сущность обнажилась особенно отчетливо в тот момент, когда он вероломно напал на первое в мире социалистическое государство…
   — Вот те на — напал на первое в мире… А если б не напал? А если б не напал, значит, и звериной сущности у него не было бы, а? Подожди и не перебивай… Допустим, какой-то шкодник обокрал тебя… ну вытащил, к примеру, кошелек из кармана, а у меня он ничего не взял. Надо ли мне этого шкодника считать вором, али не надо? Можа, он только для тебя вор, а с моей колокольни, поскольку я от него не пострадал, никакой он не вор?
   — Эх, папа, куды ты клонишь, — не удержалась Ольга. — Сравнил кошелек с войной…
   — А я никуды не клоню, хочу у гражданина милиционера выведать — что есть единая правда? И к тому же добавить: кулак Петухов Александр Федорович, поскольку он не участвовал в колхозе, а потому не мог помогать Гитлеру хлебом, является для советской власти самым святым человеком. Ни одно зерно с моей делянки не попало в живот ни одному фашисту. Вот в чем есть единая правда… Так за что же было меня в тюрьму сажать? Можа, не меня надо было — а других, умников…
   — Чистой, единой правды для всех не бывает, — сказал Карданов. — Правда лишь в том, что зимой идет снег, а вода всегда мокрая… Да, у нас был с Адольфом договор о ненападении, но это же была разумная оттяжка. Мудрая стратегия вождя. Момент диктовал условия. Наша мирная промышленность не была еще готова к войне.
   — А счас — готова?
   — Произошла, Федорович, полная мобилизация всех ресурсов. Фронт остановлен и даже катится назад.
   — Значит, все дело в ресурсах? — задумчиво переспросил Керен. Глаза его сузились, словно он вглядывался в дальнюю даль и где, как ни силился, не мог рассмотреть желаемого.
   — Да, — подтвердил Карданов, — все дело в ресурсах.
   …В избу с шумом ввалилась ребятня. Впереди всех была Верка, она ревела и рукой поглаживала шишку, сизым наростом горевшую у нее на лбу.
   — Папа, папочка! — обратилась она к отцу и еще пуще прежнего пустила слезу. — Меня Вадька ударил палкой…
   Где-то у порога, из-за спин Сталины и Гришки выглядывала рожица Вадима. Он изо всех сил старался быть серьезным, но не мог — рот сам, точно на пружинах, открывался в смехе.
   — В чем дело, Вадюша? — притаенно спросил Карданов. — За что ты Веруню, сынок, звезданул?
   Вадим, обманутый тоном отца, выгребся из-за спин ребят и с умным видом доложил:
   — Она меня фашистом обозвала.
   — Вера, так это было?! — Лицо Карданова как будто стало в гневе расширяться. Он еще не отошел от спора с дедом, а потому и завелся с полоборота. — Отвечай, дочь, так это было или не так?
   Верка не могла от плача наладить речь, и ей на помощь пришла Тамарка.
   — А Вадька нас стрекавой жег…
   — Не жег я вас, врешь, придурошная, — защищался Вадим.
   — Еще как, Вадюша, жег, все старался по лицу угодить, — спокойно засвидетельствовала Сталина.
   — От, я тебе сейчас ожгу задницу, — шагнул к двери Карданов, распоясывая на ходу ремень.
   Но Вадим, сбив с ног Гришку, дал такого деру, что половицы в сенях не успели скрипнуть.
   — Погоди, шпана, воротишься жрать, — погрозил в окно ремнем Карданов. Понизив голос, обернулся к Верке:
   — Как же так, дочурка, родного брата фашистом обзывать?..
   — А чего он издевается, — мямлила Верка.
   — Все равно нельзя так. Ему ж тоже обидно, какой же он фашист? Фашисты там, — Карданов, не выпуская из руки ремня, указал ею куда-то в сторону Дубравы. — Здесь мы все свои, родненькие, укуси вас муха… Как ты думаешь, Александр Федорович, — свои мы тут все поголовно или так, шатия-братия, войной скинутая в одно место?
   Раскипятился Карданов, полыхал в нем вулкан, искал выхода, но не находил.
   — Вот такие гришь ресурсы, — подъелдыкнул беженца Александр Федорович. И как бы продолжая недавний разговор, без особого желания быть услышанным, сказал:
   — А вот, чтоб человек не елозил между правдой и кривдой, ему и нужен Бог. Кто-то самый-самый Единый, неподменяемый, от макушек до пят праведный. И тада, Лексеич, не надо тебе оглядываться на мою, а мне на твою правду. И доказывать тада не надо, чья правда правдее. За нас с тобой все уже сказано и сделано давным-давно… Хошь достану с божницы библию, сам почитаешь. Есть для всех людей и на все времена десять истин… Ни Гитлер, ни Сталин их не поборют…
   — Да суеверие, дедушка, все это, — пискнула Верка. — Нам еще в школе говорили, что библия — это надувательство народа…
   — Молчать, Веруня! — Карданов грозно хлестнул ремнем по лавке. — Марш во двор, пока старшие разговаривают.
   Верка с Тамаркой, шаркнув пятками по затоптанному полу, вылетели из избы.
   — Хоть сопля моя Верка, а я с ней полностью согласен — суеверие твоя библия, — беженец оборотился лицом к иконам. — Твоей религии уже скоро две тысячи лет, а резня промеж людей как шла, так и идет. Ты хоть что-нибудь слыхал про Варфоломеевскую ночь или про крестовый поход? То-то и оно, что ни хрена ты не слыхал.
   — Как не слыхал — слыхал! Было времечко, по всей губернии кресты с церквей сдирали. Вместо того чтобы землю пахать, тракторы использовали для бузотерства… Чепляли тросом крест на храме и об землю его… Тоже мне крестовый поход!
   — Да, было и такое, потому что вера не оправдала себя… У нас другая вера…
   — Интересуюсь — какая же?
   — А вот война кончится, тогда и разберемся, какая у нас вера.
   — Нет у тебя, Лексеич, никакой веры. Плывешь ты по течению точно бревно какое, и куда б оно тебя ни заворотило, все одно пойдешь с ним. И Вадим твой пойдет, и Верка… Про Сталину, правда, не скажу — у нее в глазах другое.
   — А хоть бы и так! Что тут плохого, Керен? — Карданов ковырнул деда колюще-насмешливым взглядом и еще раз ожег лавку ремнем.
   Ольга, почувствовав горячий момент в споре, обратилась к Карданову:
   — Сходил бы, Лука, за водой…
   — Сейчас, доскажу только… — И уже к Александру Федоровичу: — А ты знаешь, по какому течению я плыву? Знаешь, где оно начинается?
   — Где? — простодушно спросил дед.
   — В Питере, от Зимнего Дворца… Слыхал, может, про такой? Течение это, укуси тебя, старого, муха, начинается от ре-во-лю-ци-ии… Про-ле-тарс-кой ре-во-лю-ди-ии…
   Карданов от своих слов возвеличился, принял горделивую осанку, ибо считал свой довод неотразимым.
   — А тут главное — не откуда плывешь, а куда приплыть думаешь… Вот, Лексеич, в чем тут дело. А пока плывете, гражданин энкэвэдэшник, по трясине, не зная ни броду, ни берега…
   Карданов тяжело и невыговоренно махнул рукой и стал опоясываться ремнем.
   — Нет, Керен, нам с тобой лучше на эту тему не говорить. Ты же как с луны свалился, точно Робинзон Крузо — просидел всю свою жизнь на своем хуторе, прокопался в навозе и ни хрена дальше своего носа не видишь…
   — Так за меня другие смотрют, и говорят мне, что они там высмотрели… А мне хочется самому заглянуть туды, понимаешь, Лексеич, самому… Но не через тюремную решетку…
   Звякнули ведра, и Карданов, делая умопомрачительные затяжки, в облаке дыма отправился за водой.

Глава пятнадцатая

   Ромка помаленьку забылся во сне и пошел шастать по своим причудливым видениям. Ему сначала снилось звездное небо, а на нем — дальние быстродвижущиеся просверки. Сначала редкие, радиально сходящиеся к центру неба, где они превращались в зловещие крестатые самолеты. Но больше обычных в сто раз. Вот-вот начнется страшная пикировка с пересекающимися трассирующими очередями.
   Затем Ромка увидел самого себя в старой избе в Дубраве, сидящего у замерзшего окна с ощущением позади себя полусумеречного одиночества. Кого-то он ждет, а кого — не может вспомнить.
   Он дует на стекло и в копеечную отдушину пытается разглядеть нестерпимо яркую от солнца зимнюю дорогу. Пропал и этот сон. Явился другой: они с Вадимом готовятся топить котят, которых только что народила дедова Мурка. Котята похожи на мокрые перезрелые сливы — их пять штук, и Вадим по одному их кладет в большой цветастый кисет. Когда уложил туда всех котят, крепко затянул тесемку и завязал ее мертвым узлом.
   Рядом, на полу, в деревянной кадке колышется вода и Волчонок время от времени высматривает в ней свое ломаное отражение. Ему ничуть не жаль котят, но только до той поры, пока кисет не погружается в воду. И хотя Вадим рукой придавливает кисет, в нем вдруг неистово, злобно завозилось живое, взбурлилась вода и стала на глазах превращаться в вишнево-бордовый сиропчик.
   По сердцу, по вискам Ромки дирябнула жалость, остроигольчатое чувство невозвратности. И ощущение это усугублялось по мере того, как Вадькина рука все реже и реже вздрагивала. Вода успокаивалась, освобождалась от красноты и вскоре вновь стала ключевой прозрачности.
   Не вернуть, никакими силами не вернуть того, что уже мертвенно угомонилось. Жизнь, уйдя по ту сторону, не возвращается. И Волчонок, как тогда в комендатуре, вдруг оскалил свой щербатый рот и ринулся к руке Вадима, впился в нее зубами. Он силился перекусить жилы, чтобы успеть освободить от них убывающую жизнь…
   …Ромкина голова заметалась по подушке, рот издал какой-то жестяной звук, отчего сердце у мамы Оли тревожно забилось, и она побежала к ведру с водой, чтобы обрызгать холодком Ромкино лицо и вернуть его к себе из страшных видений…

Глава шестнадцатая

   На какое-то время весь мир забыл о существовании хутора Горюшино. Иногда по ночам доходили до него отсветы далеких пожаров — горели деревни: одни из них сжигали немцы, чтобы лишить приюта партизан, другие пропадали в огне от рук партизан, делавших налеты на вражеские гарнизоны.
   В такие заревые ночи почти все обитатели хутора выходили на завор и с надеждой во взорах — что и на этот раз их обойдет беда — часами наблюдали за далекими зловещими кострами.
   Ночи становились прохладнее, и потому Ромка все реже и реже выходил вместе со всеми на улицу. Да и что интересного было наблюдать за одной и той же картиной — сначала яркой и тревожной, а затем угасающей, незаметно тонущей в ночи…
   Наступил момент, когда во время тревожных сполохов на улицу выходил один Александр Федорович. Он подолгу стоял на заворе, до слез вглядываясь в далекие, в конце концов, умирающие огоньки. Когда горели его родные Селищи, он подошел к углу хаты и в великой горести, наверное, для того чтобы сбить с сердца душившую его смуту, шибанул по бревну кулаком. Уткнувшись в стену лицом, как малый ребенок, беззвучно плакал. Он гладил бревна, терся бородой о старые морщины хаты и шептал в них молитвы о спасении от огня…
   Избушка в Лисьих ямах почти была готова — подлечившиеся партизаны давно уже подались в Лоховню. О судьбе Лешки Проворова Александру Федоровичу ничего не было известно.
   Последние дни августа ушли на производство кирпича, благо в округе пластались настоящие залежи красной глины. Когда-то давным-давно отсюда ее вывозили в Германию и Польшу, где в гончарных мастерских делали из горюшинской глины великолепную черепицу…
   Карданов месил ногами раствор. Керен с помощью самодельной формы «пек» кирпичи. Мужикам помогала Ольга. Когда кирпичи подсыхали, Вадим с Гришкой укладывал их на старую двуколку, чтобы вечером, всем скопом, отвезти их в лес.
   Понемногу туда же стали оправлять и кое-какие пожитки.
   Ушла в партизанский отряд Сталина. Целую неделю до этого она была просто неузнаваема — и куда только подевались ее замкнутость и вечная печаль во взгляде. Она буквально не отходила от отца, стараясь побольше времени проводить с Веркой и Вадимом.
   В одну из ночей Сталина разбудила Карданова: «Пап, а пап, мне приснился жуткий сон… Будто вас с мамой везут на расстрел в лес… А мама все просила меня отомстить за вас». И тут Сталина ошарашила отца своим решением — уходит, мол, в партизаны.
   Вечером, когда вся детвора сгрудилась на печке, она стала наставлять сестренку с Вадимом: «Вера, и ты, Вадя, вы уже взрослые и вполне можете обойтись без меня… Берегите, умоляю вас, папу, он у нас на всю-жизнь один. Будьте молодцами, не скучайте».
   В словах Сталины сквозили траурные нотки, и Верка, еще не разобравшись, куда клонит сестра, тут же шмыгнула носом и заревела в Тамаркино плечо.
   Вадим, смекнув, в чем дело, захлопал в ладоши: «Сталюшка, милая моя сестренка, я знал, что уйдешь к партизанам. Я тоже пойду с тобой…» — «Нет, — степенно-ответила Сталина, — меня посылают на особо важное задание, а ты еще мал для них, таких шкетов туда не берут…» — «Как это не берут, если я сам видел вот такого партизана», — Вадим щелкнул Ромку по носу.
   — Когда ты, Сталя, уйдешь? — тихо спросила Верка.
   — Это, сестренка, большая военная тайна. Скоро узнаешь сама, но об этом пока ни слова. Слышишь, ни-ко-му! А ты, Вадим, трепло поганое, если проговоришься…
   — Да я… Клянусь Лениным-Сталиным — никому ни вот столько. — Вадим отмерил на указательном пальце крохотную его частичку. — Честное пионерское, умру, но слова от меня никто не дождется.
   Ромка понимал, о чем идет речь, и тоже непрочь был как-то выразить свою готовность никому не рассказывать о тайне. Он робко дотронулся рукой до щеки Сталины, прося и ему уделить внимания. Он тыкал себя в грудь кулачишком и, широко раскрыв рот, что-то пытался ей объяснить. Сталина обняла Ромку и чмокнула его в висок.
   — Если Вадька будет тебя обижать, скажи мне, а я приду из отряда и разберусь с ним. Ох, и задам я этому разбойнику!
   Ромка от заступнических слов даже растрогался и тоже выдавил из себя слезу. Ему было и хорошо, и тревожно, и одиноко. Он чувствовал: что-то существенное меняется в горюшенской жизни. Чувствовал, да не мог преодолеть в себе немоту.
   Сталина ушла в лес сентябрьским утром, скрылась в клочьях тумана — словно и не было ее никогда в Горюшине. Шаги ее скрадывала пожухлая трава с палыми листьями, всосанными насквозь провлажненной глиной. Земля надолго приняла в себя следы человека — и через неделю, когда глина подсохла, Ромка толкался возле них, с надеждой поглядывая в сторону леса.
   Погода на время повеселела, между яблоней и сливой закачались паутинки, высушенные солнцем следы Сталины застыли оплывшими кратерками. Но после того как прошли другие дожди, от следов ничего не осталось: их затянуло красноватой водицей, поверху которой колыхались подрумяненные осенью перышки рябины.
   И однажды, когда Ромка вышел на тропу, ведущую в сторону леса, он как ни вглядывался в землю, но кратерков-следов так и не обнаружил.
   Земля как будто думала о своем: стирая одни следы, она расчищала путь для других, которые в одну из сентябрьских ночей проложатся к хутору…

Глава семнадцатая

   В хате горели лучины, и свет от них топазовыми зайчиками блуждал по углам комнаты и закоулкам человеческих лиц.
   Около печи, на низкой скамейке, сидел Александр Федорович и щепал гонт.
   К гари, висевшей в помещении, примешались ядреные смолистые запахи, приятно щекочущие деду ноздри.
   Карданов сидел на лавке и, держа Ромку за руки, качал его на своих огромных ногах. Тот взлетал как на качелях, заливисто, почти истерически, смеялся, ощущая в животе жутковатый трепет.
   — Ра-аз, два, pa-аз, два, — в такт движению повторял беженец.
   Ольга с ребятишками играла в самодельные карты. Гришка хлестко отбивался, и они с Веркой постоянно выигрывали. Вадим, в паре с мамой Олей, как мог исхитрялся, шельмовал, прятал карты себе за шиворот, а во время сдачи все время приговаривал: «Себе не вам, плохо не дам».
   Тамарка была зрительницей и, как могла, помогала Верке. Она высматривала карты у Вадима и собранные «шпионские сведения» тут же передавала в ухо своей подружке. Но Тамарка путала пики с червями, и поэтому от ее помощи проку Верке никакого не было.
   Керен с Кардановым целый день в Лисьих ямах складывали печь, оба были усталые и пресыщенные обществом друг друга.
   У Александра Федоровича сильно болела кила, Карданов, качая Волчонка, тоже все время ощущал в пояснице болевые тычки.
   Назавтра они задумали завершить работу — осталось всего-ничего: сложить оковалок трубы да опробовать тягу. Вернее, тягу они уже проверили — не утерпели, а теперь нужно было натопить печь для полного нагрева, провести, как выразился беженец, генеральную репетицию…
   Многому за последние дни выучился Карданов — считай, закончил академию по выкладке русской печи. И Керен в этом деле был лучшим из академиков — Карданов не мог надивиться, откуда этот тюхтя-растюхтя знает печное ремесло до таких ювелирных тонкостей. А сколько нервов ушло на кладку, сколько насмешек да окриков получил он от Александра Федоровича!
   Где-то грохотала кровопролитнейшая в человеческой истории война, а в Лисьих ямах, не помеченных ни в одной, самой даже дотошной армейской «верстовке», была возведена чудо-печь, готовая отдать все свое нутряное тепло человеческим бокам, щекам, ладоням, остуженным осенними дождями и ветрами. Готовилась печка к приему людей, не зная и не ведая, что тот пробный, первый дымок, щекотнувший ее могучие легкие, будет в ее жизни последним, неповторимым. Печка еще будет стоять много-много лет, когда и тропы уже зарастут к Лисьим ямам, но ни одна кирпичина, ни одна крошка глины не выщербятся из ее могучей, неподвластной времени плоти.