После него остался двухлетний сын. Спустя 10 дней со смерти мужа вдова, Агнесса де Монпелье, заключила с Симоном соглашение, по которому она отказалась от своих и сыновних прав с условием получения 25000 су за Мельгей и 3000 ливров годовой ренты. Единственным законным владетелем виконтства Безье становился Монфор. Однако король Педро Арагонский не подтвердил прав нового вассала и не спешил принять его присягу. Многие из вассалов Тренкавеля, потрясенные известием о его смерти, восстали и принялись атаковать замки, где Симон оставил гарнизоны послабее. Один из отпавших от оккупанта сеньоров, Гиро де Пепье, желая отомстить за смерть дяди, убитого французским рыцарем, захватил замок Пюисегьер, где Симон оставил двух рыцарей и 50 человек пеших. Когда же Монфор явился отбить замок с виконтом Нарбоннским и ополчением из горожан, ополчение отказалось атаковать и разошлось. В Кастре восставшие жители завладели гарнизоном. За несколько месяцев Симон потерял более 40 замков; казна его была пуста, люди впали в растерянность. Граф Фуа, поначалу державший нейтралитет, отбил у крестоносцев замок Преиксан и пытался взять Фанжо.
   В это время папа торжественно подтверждает все полномочия Симона де Монфора и дарует ему награбленное у еретиков имущество.
   Перед Симоном поставлена ясная задача: покорить все крепости, контролирующие главные дороги, силой заставить присягнуть крупных феодалов виконтства и не дать противнику упорядочить силы. В начале 1210 года он получил подкрепление: его жена, Алиса де Монморанси, привела с собой несколько сот солдат. Теперь он смог вернуть часть замков, перевешать «предателей», жестоко покарать гарнизон Брама и двинуться на Минерву, одну из крупнейших крепостей, столицу Минервуа. Он ловко использует неприязнь Минервского виконта Гильома к нарбоннцам и заключает с ним союз.
   В июне 1210 года ему жаждой и голодом удалось сломить сопротивление защитников Минервы. Он начал переговоры о капитуляции с Гильомом, но тут, что очень показательно, вмешались легаты, Тедиз и Арно-Амори, которые стали упрекать Симона в нерешительности и многословии. Монфор как опытный воин полагал, что надо прежде закрепиться на месте, а потом уже целенаправленно начинать расправу с еретиками, и всячески пытался умерить пыл легатов. Арно-Амори прекрасно знал, что в Минерве укрылось много совершенных, и боялся, что Симонова неповоротливость помешает Церкви захватить богатую добычу. В этих переговорах аббат из Сито, не желая показаться еще более жестоким, чем его безжалостный коллега, поскольку «он жаждал смерти врагов Христовых, но не смел выносить смертного приговора, будучи монахом и священнослужителем», пустился на хитрость, разрушившую перемирие. Минерва сдалась на милость победителя, и теперь сохранение жизней обитателей зависело от их покорности Церкви. Находящиеся там еретики должны были выбрать между смертью и отречением.
   Петр Сернейский приводит по этому поводу замечание одного из лучших капитанов Монфора, Роберта де Мовуазена. Сей доблестный шевалье не мог смириться с тем, что совершенным предложили выбор. Притворное отречение может быть для них простым средством уйти от наказания, а он не для того принял крест, чтобы миловать еретиков. Аббат из Сито его успокоил: «Не тревожьтесь, я думаю, отрекутся очень немногие»[76]. Аббат Сернейский, дядя историка, и сам Симон де Монфор пытались убедить приговоренных отречься. Ничего не добившись, «они вывели приговоренных из замка, приготовили огромный костер и бросили в него сразу более четырехсот еретиков. По правде говоря, никого из них не надо было тащить, ибо, упорствуя в своих заблуждениях, они сами с радостью бросались в пламя. Спаслись лишь три женщины, которых вывела из костра одна из аристократок, мать Бушара де Марли, чтобы вернуть их в лоно святой римской Церкви»[77].
   Минерве досталось пережить первый большой костер еретиков. Однако в этой войне, развязанной против ереси, сами еретики, казалось, никакой роли не играли; сообщалось, что в таком-то замке их собралось много, и если их обнаруживали, то сжигали. Очевидно, жгли только совершенных, то есть людей, во всеуслышание отрекшихся от католической веры и вызывавших в крестоносцах священный ужас. Эти казни, по желанию и с одобрения Церкви, считались скорыми карательными актами и вершились без суда и следствия на глазах у победоносной фанатичной армии.
   Нам трудно представить себе как силу веры, так и силу суеверий этих людей и понять, до какой степени «дух зла», обитавший во врагах Церкви, был для них реальностью. Те, кто телом и душой предался ереси, не считались уже людьми, а были исчадиями ада. Вот откуда взялись жуткие легенды о мерзких оргиях, которым якобы предавались катары. Народное воображение, далеко обгоняя в этом плане представления Церкви, искажало и уродовало окаянных отступников, не умея объяснить их отступничество иначе, как нечеловеческой развращенностью. Вот откуда ликование пилигримов перед кострами: они не преступников карали, а наблюдали, как всеочищающий огонь уничтожал «отродье Дьявола».
   Совершенных было мало, а простых верующих – великое множество, и в конце концов для крестоносцев любой, кто поддерживал совершенных или просто их не преследовал, становился потенциальным еретиком. Не говоря уже о тех, что покорялись и клялись в верности Церкви, а сами нападали на воинов Христовых и резали их направо и налево, а потом прятались в свои «орлиные гнезда» и оттуда без конца угрожали крестоносным отрядам, или о тех, что поднимали города и предместья против оккупантов. Короче – не с еретиками надо было бороться, а со всей страной, что им пособничала.
   Летом 1210 года прибыл новый контингент крестоносцев. После долгой осады пал мощный замок Термес. Среди осаждавших были епископы Бове и Шартра, граф Понтье, Гильом, архидиакон Парижский, известный своими инженерными талантами, и много пилигримов из Франции и Германии. Осада была тяжелой. «Если кто желал попасть в замок, – говорит Петр Сернейский, – он должен был сначала низвергнуться в бездну, а потом карабкаться к небесам»[78].
   Раймон, владетель Термеса, был опытным воином, имел сильный гарнизон и знал в горах все тропинки, смертельно опасные для штурмовавших. В лагере осаждавших кончалось продовольствие, у самого Симона де Монфора «маковой росинки во рту не было». Лето стояло знойное, и многие вновь прибывшие поговаривали о возвращении до окончания карантена. Когда жажда вынудила осажденных начать переговоры, епископ Бове и граф Понтье уже покинули лагерь. Один епископ Шартрский внял мольбам Алисы, жены Монфора, и согласился остаться еще на несколько дней. Проливные дожди наполнили цистерны замка, и оборона продолжалась, в то время как армия осаждавших поредела больше чем вдвое. И только эпидемия, внезапно вспыхнувшая в замке из-за плохой воды, заставила Раймона Термесского со своей свитой тайком, ночью покинуть замок. Его схватили и бросили в тюрьму, где он и умер через несколько лет.
   Осада длилась более трех месяцев. Симон вновь был хозяином положения, его престиж вырос, а вот ресурсы живой силы оставались слабыми: подкрепление пилигримов после папской агитации поступало весьма нерегулярно. По Петру Сернейскому выходило, что Господу было угодно занять как можно больше грешников спасением собственных душ, поэтому и война затянулась на многие годы. Однако очевидно, что спасение собственных душ заботило грешников гораздо сильнее, чем интересы крестового похода. Они шатались, где им заблагорассудится, а Симону приходилось приспосабливать планы военной кампании к прихотям ловцов индульгенций.
   Эти святоши (такие, как епископ Бове, Филипп де Дре, будущий герой Бувине, который в бою пользовался лишь булавой, не желая из религиозной щепетильности прикасаться ни к мечу, ни к копью) исполняли религиозный долг на свой манер, не утруждаясь поинтересоваться при этом, какие же средства необходимы, чтобы действительно искоренить ересь. Кто их знает, может, они рассчитывали подольше иметь еретиков под рукой, чтобы заслужить побольше индульгенций. Но церковная верхушка, и в первую очередь легаты, рассуждавшие более трезво и ясно, прекрасно знали, что кончать с ересью надо не оружием, а расширением политического господства католиков в стране.
   Пока же первым сеньором Лангедока оставался граф Тулузский, и в его владениях и владениях его ближайших вассалов, графов Фуа и Коменжа, гнездились основные очаги ереси. Тактика террора, примененная в Безье, привела к тому, что совершенные и их наиболее верные последователи ушли в те районы, где не было облав на еретиков. И если в 1210 году и позже в виконтстве Безье укрывалось еще много совершенных (их взяли около 140 человек в Минерве и возьмут более 400 в Лавауре), то края, еще не тронутые войной, превратились в очаги сопротивления катаров. Активность сопротивления возрастала после зверства в Безье пропорционально росту симпатий местного населения к гонимой Церкви.
   Чтобы сокрушить ересь, надо было сначала сокрушить графа Тулузского.

2. Граф Тулузский

   В сентябре 1209 года легаты Милон и Юг, епископ Рицский, отправили папе протест против Раймона VI, который, по их словам, не сдержал ни одного из обещаний, данных им Церкви во время процедуры покаяния в Сен-Жиле. Однако обещания эти, в особенности касательно возмещения убытков разрушенным аббатствам и уничтожения укреплений, были трудновыполнимы. Граф сам отправился улаживать свои дела и, посетив Париж, где получил подтверждение королевского сюзеренитета на свои домены, в январе 1210 года прибыл в Рим на аудиенцию к папе.
   Милон (вскоре скоропостижно скончавшийся в Монпелье) писал папе по поводу графа: «Не позволяйте этому языкастому ловкачу врать и злословить». Граф и вправду, заверяя Иннокентия III в своей преданности католической вере, жаловался на легатов, что они в личных интересах настраивают папу против него. «Раймон, граф Тулузский (пишет папа архиепископам Нарбонны и Арля и епископу Ажана), явился к нам с жалобами на легатов, которые продолжают его преследовать, хотя он и выполнил большую часть обязательств, наложенных на него мэтром Милоном, нашим доброй памяти нотариусом».
   Возможно, папа тоже настороженно принял графа, поскольку Петр Сернейский пишет: «Его святейшество полагал, что доведенный до отчаяния граф способен на еще более грубые и откровенные нападки на Церковь»[79].
   Папа, без сомнения, пытался то кнутом, то пряником заполучить графа Тулузского в союзники Церкви. Не исключено, что папа испытывал даже личную симпатию к этому блестящему и образованному аристократу. Но не тот человек был Иннокентий III, чтобы в политике ориентироваться на личные симпатии. В письмах к епископам и аббату из Сито он трактует свое снисхождение к графу как хитрость, предназначенную усыпить недоверие противника. Как некогда Милона, он отправляет в помощники Арно-Амори мэтра Тедиза и пишет аббату из Сито: «Он (Тедиз) будет приманкой, которую вы запустите в воду, чтобы поймать рыбку, но сделать это надо искусно, хорошо спрятав крючок...» (крючок – это сам аббат из Сито)[80].
   Арно-Амори был далек от того, чтобы сдаться. Раз папа предписывает ему позволить графу оправдаться по канону, а в случае отказа тут же его обвинить, значит нельзя давать Раймону возможность оправдаться. «Мэтр Тедиз, человек осторожный и благоразумный, весьма преданный делу Господа, горячо желал найти законное средство не дать графу доказать свою невиновность, прекрасно понимая, что, если позволить графу хитростью или уловками сбросить с себя вину, вся работа Церкви в этой стране пойдет насмарку»[81]. Лучше не скажешь. Это признание в недобросовестности ясно показывает, какую опасность представлял собой граф в глазах легатов.
   После трехмесячной отсрочки Раймона призвали для оправдания на совет в Сен-Жиль. Он должен был доказать свою непричастность к ереси и к убийству Пьера де Кастельно. Но поскольку по этим двум пунктам он бы смог оправдаться без труда, его не стали слушать под предлогом, что он не выполнил своих обязательств по другим пунктам, менее важным (не прогнал еретиков со своих земель, не распустил рутьеров, не отменил мостовые и причальные пошлины, за которые ему пеняли). А посему, коли он вероломен в вопросах второстатейных, ему нельзя доверять и в главном. Предлог не выдерживал критики, но в конце концов это и не было важно. Граф выказывал максимум доброй воли, заявлял о полной своей покорности и не просил ничего, кроме суда по всем правилам. Юридически же закон был настолько на его стороне, что сам папа был вынужден это признать, хотя и очень неохотно, написав Филиппу Августу: «Нам известно, что графа не оправдали, но неизвестно, произошло ли это по его вине...».
   Раймон пробовал тянуть время и поладить с Симоном де Монфором. В конце января 1211 года он встретился с новым виконтом Нарбонны в присутствии Арагонского короля и епископа Юзе. Педро II пытался взять на себя роль посредника и наконец-то принял присягу Симона. Позднее был заключен брачный договор между его сыном Жаком, четырех лет отроду, и дочерью Симона Амиси, причем Симону доверили воспитание мальчика. В то же самое время король выдал и свою сестру Санси за сына графа Тулузского, Раймона (другая его сестра, Элеонора, была замужем за Раймоном VI, и таким образом Раймон-младший приходился шурином собственному отцу). Педро II пытался задобрить Симона де Монфора, может, надеясь, что до него дойдет, как невыгодно в его положении ссориться с соседями. Он выказывал всяческое расположение Тулузскому дому, полагая, что своим авторитетом отведет от Раймона VI гнев Церкви. Альбигойская кампания была отнюдь не единственной заботой папы, а Арагонский король слыл в Испании крупнейшим защитником христианства от мавров.
   Переговоры продолжались. Граф и не думал отказываться от позиции покорного сына Церкви. Легаты не могли бесконечно препятствовать ему доказывать свою невиновность. Они торопились: до подхода нового подкрепления крестоносцев им во что бы то ни стало надо было сделать так, чтобы Раймон выглядел гонимым по справедливости.
   В этом они преуспели в Арле, где собрался Собор, о котором, кстати, не упоминает никто, кроме Гильома Тюдельского. Легаты снова предъявили Раймону ультиматум, где перечислялось, на каких условиях с него снимут обвинения в преступлениях, в которых сам он объявляет себя неповинным. Условия эти таковы, что некоторые историки склонны считать их плодом воображения хрониста. А хронист сообщает, что Раймон VI с Арагонским королем вынуждены были долго ждать на морозе «под пронизывающим ветром» оглашения грамоты, сочиненной легатами. Возможно ли такое пренебрежение к столь знатным сеньорам? Правда, известно, что Арно-Амори не упускал случая унизить противников. При своем крутом нраве он не был расположен уважать светскую знать.
   Граф велел прочесть себе грамоту вслух и сказал королю: «Сир, послушайте, что за странные предписания прислали мне легаты». На что король ответил: «Вот уж кто воистину нуждается в перевоспитании, о Боже Всемогущий!». И это еще было слабо сказано. Грамота предписывала графу распустить рутьеров, не поддерживать евреев и еретиков, причем последних выдать в течение года. Кроме того, граф и его бароны и рыцари могли вкушать только два вида животной пищи, а одеваться им надлежало не в дорогие ткани, а в грубые коричневые плащи. Их обязывали немедленно разрушить все свои замки и крепости и отныне жить не в городах, а в деревнях, «как мужланы». Они не имели права оказывать ни малейшего сопротивления, если их атакуют крестоносцы. Сам же граф должен был отправиться за море в Святую Землю и пребывать там столько, сколько укажут легаты. Нелепость таких условий может навести на мысль, что граф их сам придумал, чтобы как-то обосновать разрыв отношений с легатами. Однако очевидно, что он, наоборот, старался любыми средствами этого разрыва избежать.
   Петр Сернейский вообще не упоминает о грамоте, но утверждает, что граф, «веривший, как сарацин, в полет и пение птиц и в прочие предзнаменования», неожиданно уехал, встревоженный дурным сочетанием примет, что очень плохо вяжется с его характером. Панегиристу крестового похода явно не хочется, чтобы легаты оказались повинны во внезапном отъезде графа, хотя все говорит о провокации с их стороны.
   Итак, граф, «не попрощавшись с легатами, уехал в Тулузу с грамотой на руках и повсюду велел ее зачитывать, чтобы ее ясно поняли рыцари, горожане и служащие мессу священники». Это было объявлением войны. Легаты отлучили графа и декретом отобрали его домены в пользу первого же оккупанта (декрет от 6 февраля 1211 года). Они объявили его повинным в прекращении переговоров, и 17 апреля папа подписал отлучение.
   И все же граф, вопреки своему гневному порыву, невзирая на то, что он сделал достоянием общества полученное оскорбление, не проявлял ни малейшего стремления воевать. Несомненно, он был миролюбивый сюзерен, и трудно не признать за ним желание избавить народ от военных бед. До последнего момента он пытался удержать порядок, и его добрая воля выводила легатов из себя вернее, чем любая агрессивная политика.
   Симон де Монфор продолжал методично овладевать доменами Тренкавелей. Неприступный замок Кабарет сдался без осады. Владетель Кабарета, Симон, вместе со свежим подкреплением крестоносцев, двинулся на Лаваур. Этот город-крепость, именовавшийся по названию замка, пал после долгой и тяжкой осады. Замок защищал брат владельца Эмери де Монреаль. Гиральда де Лаваур, дочь знаменитой совершенной Бланки де Лорак, одна из знатнейших, весьма уважаемых особ, принадлежала к той когорте катарских вдов, что посвящали себя молитвам и добрым делам. Она больше прославилась своим милосердием, чем преданностью катарской Церкви.
   Лаваур героически оборонялся, продержавшись больше двух месяцев, и был взят приступом. Работу стенобитных машин довершили саперы. Эмери де Монреаль, поначалу присягавший Монфору, был вместе с 80 рыцарями повешен как предатель. Выстроенная на скорую руку виселица рухнула, и часть этих бедолаг просто перерезали. Дворяне, сдавшиеся против воли и не упускавшие возможности сбросить с себя ярмо захватчика, особенно бесили Симона, который не улавливал разницы между присягами мелких вассалов из Шантелу и Гросрувра и покорностью побежденных, сдавшихся из страха. Эмери де Монреаль, первый сеньор Лорагэ, дважды присягал Симону. Как мы уже говорили, южные дворяне не считали крестоносцев противниками, достойными уважения, и уж если и сдавались, то только в надежде взять хороший реванш. Зато у Симона было свое понятие о лояльности. «Никогда еще в христианском мире не вешали столь знатных баронов и рыцарей»[82].
   В Лавауре находились 400 совершенных, мужчин и женщин; по крайней мере можно так предположить, учитывая, что, войдя в город, крестоносцы сожгли 400 еретиков. Это число впечатляет, и надо отдать должное мужеству Гиральды, владетельнице Лаваура, не побоявшейся дать убежище совершенным. Она дорого за это заплатила: в нарушение всех законов военного времени и рыцарских обычаев ее отдали на растерзание солдатне, которая выволокла ее из замка и сбросила в колодец, побив камнями. «Это был тяжкий грех и горе, ведь ни один человек не уходил от нее голодным, она привечала всех»[83].
   Четыреста еретиков вывели на площадку перед замком, где усердием пилигримов моментально был сложен гигантский костер. Четыреста человек были сожжены «cum ingentil gaudio»[84]. А их мужество мучители трактовали как невероятное упорствование в преступлении. Это был самый большой костер за время крестового похода. После Лаваура (май 1211 г.) и Кассе (месяцем позже), где сожгли 60 еретиков, совершенные перестали скрываться от преследований в замках и находили себе другие убежища.
   Надо заметить, что эти люди, всходившие на костры с безмятежностью, которая потрясала даже фанатиков, вовсе не искали мучений и делали все возможное, чтобы избежать смерти. Они не умоляли своих палачей изувечить их, как это делал святой Доминик; они не жаждали мученических венцов; они боролись за жизнь, чтобы иметь возможность продолжать подвижничество. И, попав в руки врагов, оказавшись перед выбором: отречение или смерть, они до конца держали все обещания, данные ими в день посвящения в Церковь чистых. При других обстоятельствах они проявляли чудеса изобретательности в искусстве прятаться и пугать преследователей, что, казалось бы, доказывает несостоятельность обвинений их в склонности к самоубийствам. Крестовый поход давал им для этого уйму возможностей, но совершенные ни разу ими не воспользовались. Около 600 совершенных, заживо сожженных в Минерве, Лавауре и Кассе, включали в себя руководителей, движущую силу Церкви катаров. Их имена нигде не упомянуты. Известно, что некоторые из тех, что были противниками святого Доминика на религиозных диспутах, пережили первые 10 лет крестового похода. Из них известны Сикар Селлерье, Гийаберт де Кастр, Бенуа де Термес, Пьер Изарн, Раймон Эгюйер. Ни один документ не сообщает нам, были ли епископы среди сожженных в Минерве и Лавауре. Возможно, что вожди этой мощной, организованной Церкви искали иных мест для укрытия. Укрепленные замки, со всех сторон просматривающиеся неприятелем, в любой момент могли превратиться в западню.
   Ясно, почему легаты настаивали, что, буде граф Тулузский оправдается, «все усилия в этой стране пойдут прахом»; и вот почему Милон писал папе: «Если граф добьется от Вас возвращения своих замков... все, что сделано ради мира в Лангедоке, будет сведено на нет. Лучше уж было не начинать предприятия, чем завершить его подобным образом». Они знали, что противная Церковь, возбужденная опасностью, более чем когда-либо готовая к борьбе, переместилась в Тулузские земли, а кровь мучеников и растущая непопулярность крестоносцев подняли ее престиж на небывалую высоту.
   О деятельности катарской Церкви в этот период у нас мало сведений. В документах Инквизиции попадаются признания присутствовавших на собраниях об обрядах сопsolamentum, трапезах под председательством совершенных в 1215 году... и все – в окрестностях Фанжо, как раз там, где был центр проповедничества святого Доминика. Хронисты того времени не рассказывают, каким образом катаре-кие епископы сносились со своими диоцезами, о чем проповедовали, как боролись с преследованиями католической Церкви. Признания, вырванные инквизиторами, дают лишь беглое представление об их деятельности: их видели, их слушали, иногда помогали. И это все...
   Возможно, они вдохновляли свою паству на защиту от крестоносцев, хотя нигде им не были вменены в вину подстрекательские речи. Никаких сведений об их знаменитом красноречии не просочилось в судебные отчеты. Либо их слушатели умели молчать, либо судьи не сочли нужным об этом упоминать.
   Нет сведений о том, что совершенные как-то проявляли себя в многочисленных восстаниях, без конца вспыхивавших по всей стране. Не было среди них ни Жанны д'Арк, ни Савонаролы. К этим борцам, которых так страшилась Церковь, целиком применимы слова пророка Исайи: «Не возопиет и не возвысит голоса своего и не даст услышать его на улицах. Трости надломленной не переломит...».
   Никто из этих людей, с их огромным авторитетом и влиянием на души верующих, не пытался поднять знамя своей Церкви против ненавистных католиков и ради мести повести толпу в контрпоход. Можно только удивляться силе духа этих пацифистов, оставшихся при таком искушении верными чистоте своего призвания. Вовсе не из страха или недостатка силы они избрали для себя в кровавой драме крестового похода роль жертвы. Они знали, что их сила – не от мира сего.
   Враги всякого насилия, они могли сражаться лишь духовным оружием, чем резко отличались от своих противников, у которых так смешались понятия светского и духовного, что мало кто мог их различить. Борьба была слишком неравной, и в тот час, когда Арно-Амори объявил себя духовной силой, а святой Доминик, поменяв благословение на палку, превратился в костровых дел мастера, Церковь катаров стала на юге Франции единственной истинной Церковью, и совершенные, почитаемые наравне со святыми, могли быть уверены в сочувствии всей страны.
   В эти лихие годы Гийаберт де Кастр, «старший сын» епископа Тулузы, а впоследствии и сам епископ, без устали колесил по всему диоцезу, проповедовал, рукополагал новых совершенных. Менее известные проповедники еще легче могли передвигаться и осуществлять свою апостольскую деятельность. Их никогда не выдавали. Местные шевалье почитали за честь их сопровождать и защищать, горожане прятали их в своих домах, а ремесленники и простолюдинки служили им гонцами и связными.
   Без полного завоевания «еретической» территории крестовый поход не мог добиться успеха. Легаты слишком хорошо знали своих противников и не имели на их счет никаких иллюзий. «Ради мира в Лангедоке» нужна была война не на жизнь, а на смерть, и эти «миротворцы» отводили все возражения графа Тулузского, который и после отлучения продолжал настаивать на полюбовных соглашениях. Симон де Монфор вторгся в тулузские земли в июне 1211 года, и костер в Кассе ознаменовал собой новый этап священной войны. Столь безвыходно было положение, в которое загнала себя Церковь, что каждая победа оборачивалась моральным поражением. Сердца тех, кого она хотела вернуть в свою веру, отворачивались от нее.