Страница:
— Неужели это кончилось! Мне просто не верится.
— И мне, — сказал я. Я чуть не опал на ногах.
Она взяла меня под руку, мы уже подходили к моей лестничной площадке.
— Я спущусь завтракать в девять, — решительно сказала она. — Если хочешь, тоже спускайся.
— Ой, в девять? Ну что ты, Бо!
— Ровно в девять. Я буду уже внизу, за завтраком.
Я смотрел, как грязные, безупречные ноги Бо ступают по лестнице к следующей площадке. Юбка от Шанель промокла до пояса. Руки заляпаны до локтей. Но спина была чистая и сухая, и мои ревнивые подозрения поутихли.
— Бедный Скотт, — шепнула она, свесившись ко мне через перила. — Неужели уж ты не мог добраться до дурацкой шляпы?
— В такой тьме?
— Ты бы все же постарался.
— А зачем? — громко сказал я. — Хемингуэй проиграл. Остальное неважно.
— Ну как ты можешь так говорить? — шепнула она. — Непременно надо было помочь Скотту выиграть.
— Теперь-то чего уж меня пилить? — сказал я. Я так разозлился, что снова заговорил громко.
— Ш-ш-ш! — зашикала она. — Как думаешь, им это хоть немного пойдет на пользу, а, Кит?
— Не знаю, — ответил я хриплым шепотом.
— Наверно, пойдет.
— Завтра поглядим, — сказал я.
Бо подарила меня алым, крепким поцелуем со своей собственной ладони, и я пошел спать, и в конце концов все не так уж плохо складывалось. За Хемингуэя и Скотта можно было не беспокоиться, да и за Бо, в общем, тоже. Ничего. Мне ужасно хотелось спать, я свалился в постель, и свернулся калачиком, и решил не думать о них совсем. Да ну их всех, господи.
Я не знал, что с девяти часов утра пойдут новые события, и они на весь остаток жизни изменят наши пути.
— И мне, — сказал я. Я чуть не опал на ногах.
Она взяла меня под руку, мы уже подходили к моей лестничной площадке.
— Я спущусь завтракать в девять, — решительно сказала она. — Если хочешь, тоже спускайся.
— Ой, в девять? Ну что ты, Бо!
— Ровно в девять. Я буду уже внизу, за завтраком.
Я смотрел, как грязные, безупречные ноги Бо ступают по лестнице к следующей площадке. Юбка от Шанель промокла до пояса. Руки заляпаны до локтей. Но спина была чистая и сухая, и мои ревнивые подозрения поутихли.
— Бедный Скотт, — шепнула она, свесившись ко мне через перила. — Неужели уж ты не мог добраться до дурацкой шляпы?
— В такой тьме?
— Ты бы все же постарался.
— А зачем? — громко сказал я. — Хемингуэй проиграл. Остальное неважно.
— Ну как ты можешь так говорить? — шепнула она. — Непременно надо было помочь Скотту выиграть.
— Теперь-то чего уж меня пилить? — сказал я. Я так разозлился, что снова заговорил громко.
— Ш-ш-ш! — зашикала она. — Как думаешь, им это хоть немного пойдет на пользу, а, Кит?
— Не знаю, — ответил я хриплым шепотом.
— Наверно, пойдет.
— Завтра поглядим, — сказал я.
Бо подарила меня алым, крепким поцелуем со своей собственной ладони, и я пошел спать, и в конце концов все не так уж плохо складывалось. За Хемингуэя и Скотта можно было не беспокоиться, да и за Бо, в общем, тоже. Ничего. Мне ужасно хотелось спать, я свалился в постель, и свернулся калачиком, и решил не думать о них совсем. Да ну их всех, господи.
Я не знал, что с девяти часов утра пойдут новые события, и они на весь остаток жизни изменят наши пути.
Глава 11
Непонятно, зачем Бо решила завтракать в девять, и когда я сел к ней за белый столик в баре, я высказал ей свое недоумение:
— Спать жутко хочется.
— День надо начинать с начала, — сказала она. Она была совершенно свежая, выспавшаяся, розовая, как пион на солнышке. — А то его вовсе не начнешь, проволынишься, а я этого терпеть не могу.
— Но ты спала-то часа два всего. И я тоже.
— Я хотела тебя увидеть, пока те не встали, — сказала она. — Я кое-что тут решила.
Она заказала два двойных кофе, уже раскатала мой и свой croissant, намазала маслом, джемом, снова скатала. И первый положила мне на тарелку.
Значит, она кое-что решила…
— Насчет чего? — спросил я.
— Насчет тебя, конечно. — И тут она спросила, сколько мне лет.
— Девятнадцать, — сказал я. — А что?
— Мне два месяца назад восемнадцать исполнилось, — и она облизала с губ джем. — Но я гораздо тебя старше, женщины вообще гораздо раньше развиваются.
Я радостно задрожал, прежде чем успел как следует оценить эту мысль.
— Куда ты гнешь? Какое тебе дело до моего возраста?
— Просто я подумала, что ты еще ужасный ребенок.
Она очень деловито наливала мне кофе. И тут в первый раз при мне она оказалась неловкой. Поставила кофейник не глядя, прямо на кусок сахара, косо, кофе пролился на скатерть.
— Ох ты черт!
Кофе не успел еще как следует впитаться, а она уже прикрыла пятно развернутой салфеткой.
— Дай-ка свою, — велела она. Я протянул салфетку, она обтерла кофейник. Подозвала официанта, попросила еще две салфетки. И только когда пятно было надежно прикрыто и чистота, порядок и гармония вполне восстановлены, она вернулась к начатому разговору:
— Знаешь, что я подумала, когда тебя увидела в первый раз?
Я глупо моргнул, не зная, куда она клонит.
— Я подумала, что ты дико чистый, — сказала она. — Нетронутый такой и дико чистый…
Я даже не донес чашку до рта, так и плюхнул ее на блюдце.
— Ну… сам понимаешь.
— Ничего я не понимаю, — не выдержал я.
— То есть ты вышел из лесов совершенно естественным, в чем мать родила — и это сразу ясно.
— Да ну тебя, Бо!
— ет, правда, — продолжала она свое. — Ты так прелестно сохранился. Эдакий зверик. И ты весь из одного куска. А меня всю жизнь клеем склеивают.
Бо приложила руки к груди, будто демонстрируя свой тезис.
Я сказал: клей, видно, замечательный, каждому бы такой.
— Ты куда меньше меня похожа на «сложи картинку».
— Просто ты ничего про меня не знаешь, верно ведь?
— Да, — сказал я. — Мало что знаю.
— Нет, ты именно ничего не знаешь, — сказала она. — Это к лучшему.
И она скорчила на своей восемнадцатилетней мордашке то, что, видимо, казалось ей ужасной гримасой:
— Ой, хорошо б тебе так про меня и не узнать. Ты б ничего не понял.
Кусок не полез мне в горло. О чем это она?
Но Бо засмеялась.
— Да нет же, не пугайся. Я как ты — совсем еще зеленая. Je suis encore toute etourdie.[22] Только я этого не стесняюсь, а ты стесняешься. Просто моя жизнь на твою ну ни капельки не похожа. Вообще-то даже смешно. И она б тебе показалась дико странной и необыкновенной, и она б тебе не понравилась. Вот и все.
— Не понимаю, про что ты говоришь, — сказал я, Бо явно хотела, чтоб я приставал к ней, выуживал из нее каждое слово. А я не умел. Я ужасно нелепо себя вел.
— Хорошо бы мы были лет на десять постарше, — сказала она. — Или хоть ты был бы постарше.
— Зачем?
— Тогда было бы куда больше смысла в том, что я задумала.
Я немного обождал.
— Ну, — сказал я наконец. — А что же ты задумала?
Бо нервничала. Она сцепила пальцы и только закачала головой.
— Не дразнись! — выпалил я.
— А я и не дразнюсь. Я все тебе скажу. Честное слово, я сама скажу. Я только не знаю, как начать, ты уж меня не пытай.
Я пожал плечами.
— Как хочешь.
— Не сердись и не пожимай плечами. Мне, ей-богу, не до того.
Заманила меня в такую рань к завтраку, а теперь дает обратный ход. И я снова стал есть, решив молчать как рыба, и пусть говорит, когда ей вздумается, или вообще не говорит. Утомлять ее я не буду.
— Ну вот, ты и расстроился, — сказала она. — Я ведь вижу.
— У тебя все какие-то намеки, недомолвки, — проворчал я. — Что же прикажешь делать — силой из тебя слова выжимать, да?
Бо собрала шарф, перчатки, лакированную сумочку и схватила меня за руку.
— Кит, миленький, ты не сердись, у нас еще столько времени впереди. И я хочу тебе все рассказать по порядку, как следует, чтоб ты не пугался, не удивлялся и не думал, что я на тебя давлю. Вот и все.
— Ладно уж, — сказал я ласково. Я видел, какое серьезное у нее лицо, и понял, что она правда хочет мне сказать что-то очень важное.
— Ну, ты все съел?.. Тогда пошли, — сказала она.
— Куда это? — спросил я вставая.
— Я хочу спасти бедненькую шляпу Скотта.
— Господи, зачем?
— А зачем мы ее там бросили? Это безобразие. Несправедливо.
— Да как ты до лесу-то доберешься? — спросил я, выходя следом за нею на улицу. — Дотуда миль шесть-семь переть.
— На «фиате», конечно. Ты можешь править?
— Править-то я могу, — сказал я. — Но вдруг Скотт будет недоволен?
— Чем?
— Ну, что мы машину взяли.
— Но машина моя, Кит.
— «Фиат»?
— Ну да. А ты не знал?
— Не знал. Скотт говорил, это машина племянницы Джеральда Мерфи. Да, кажется, так он говорил — племянницы.
— А это я.
— Джеральд Мерфи — твой дядя?
— Нет. Не в полном смысле. То есть у меня сотни таких дядь. В общем, Сара — знакомая моей мамы.
Я стоял на тротуаре, задавал Бо множество вопросов, а она делалась все непонятней, так что впору просто спросить, кто она и откуда.
— тебя все на лице написано. — Теперь она подтрунивала надо мной. — Ну чего ты удивляешься? Мог бы догадаться. Так что давай, будешь править.
— Ой нет, — сказал я. — Это твоя машина…
— Не дури.
— Вдруг я ее разобью. — Я вспомнил свои неудачные опыты. К тому же я не сомневался, что Бо правит в сто раз лучше меня.
— Ладно, — сказала она. — Жалко. Но раз тебе не хочется…
Я затряс головой, мы сели в машину. Руль радостно подался под руками у Бо. Все ладилось, к чему только ни прикасались эти пальцы, и ладони, и запястья, эти руки и ноги. «Фиат» взял с места не кашлянув, и мы свернули в улочку и покатили мимо витрин, как на самокате.
— Осторожней! — не выдержал я. Мощный грузовик вынырнул впереди из переулка, а Бо его не заметила.
— Ненавижу эти серые грузовики, — оказала она. Она катила по людным улицам, как по пустыне. Мне вдруг захотелось зажмуриться. Мы выехали на площадь, и тут я окончательно понял, что Бо не умеет править. Все движения у нее были точные, но замечала она только то, что под носом. Водить машину — это не часы чинить. Бо не замечала ни людей, ни велосипедов, ни собак, ни кошек.
— Смотри! — Женщина переходила дорогу в пятидесяти метрах от нас, и мне снова пришлось орать. — Смотри же, Бо!
— Знаю! — крикнула она. — Французы дико неосторожны, правда?
Я ухватился за щиток одной рукой, за дверцу — другой, и я почувствовал облегчение, лишь когда мы выехали на пустую сельскую дорогу, которая шла в гору, в Фужерский лес, и привела нас к поляне, где мы оставили на палке шляпу Скотта.
— Ой, она еще тут, — обрадовалась Бо, выходя из машины.
Мне в дороге свело челюсть, и теперь я не сразу обрел дар речи.
— А ты как думала? — сказал я. — Что один из них прокрадется сюда ночью и ее стащит?
— Не напускай на себя цинизм, — ответила она. — Наивный и обиженный ты куда милей. Правда, ты тогда мне гораздо больше нравишься.
Нет, я окончательно понял, что ничего не могу с нею поделать. Я беспомощно и жадно глядел, как она осматривает бедную шляпу, расправляет вмятину, вертит «Федору» в руках, дышит на нее, пытаясь восстановить былое совершенство.
— Она вся промокла. А что ты с брюками-то сделал? Они ведь у тебя тоже все промокли и на заду разодрались…
— Я их выбросил, — оказал я. — А тебе советую выбросить шляпу. Вряд ли Скотт такую наденет.
— А ты скажи Эрнесту и Скотту про свои брюки, пускай они тебе новые покупают.
— Обойдусь, — выдавил я.
Бо засмеялась. Как всегда, моя гордость подвела меня и вогнала в краску. Но я так сгорал от любви к Бо, что уж не до того было, краснеешь или не краснеешь. Я все время злился, страдал, томился и радовался. Правда, я старался перебороть себя, и страх, и застенчивость, но у меня все было на лице написано.
— Вот бы мне быть как ты, — сказала она. — У тебя все чувства наружу. Я люблю, когда ты краснеешь.
Она стояла совсем рядом, почти прикасалась ко мне грудью. И тут я положил ладонь ей на лицо. Она отстранила мою руку и крепко ее сжала.
— А я и не краснею, — сказал я. — Просто у меня температура.
Она не слушала, моя попытка сострить провалилась. Бо спросила, что думаю я про Хемингуэя и Скотта.
— Останутся они друзьями, а? То есть настоящими друзьями?
— А что? — сказал я. — Пока они ведь еще держатся.
— Но ты разве не чувствуешь? Они оба старются измениться, чтото из себя сделать новое, а у них не выходит.
— Скотт, может, и старается, — сказал я. — И думает, что Хемингуэй старается тоже.
— Нет, правда, я вот еще хотела тебя спросить, — она все не отпускала, а крепко держала мою руку, будто я собирался ее вырвать. — Думаешь, оба и есть то, за что себя выдают? Они ведь ужасно оба запутались. Правда же?
— Они тут ничего не могут поделать. Они вечно друг друга злят. И кажется, им того и надо.
Мы кружили вокруг «фиата», будто прогуливались по фойе оперы, и Бо все не отпускала мою руку.
— Им помощь очень нужна, вот что я поняла, — сказала Бо. — То есть она им обоим нужна.
Меня кольнула ревность.
— Какая помощь? — насторожился я.
— Ну… — Тут Бо явно собиралась мне что-то объяснить, но вдруг передумала и спросила, какого я мнения, в частности, о Скотте. — Мне надо знать, во что Скотт действительно верит, а, Кит?
В то время часто задавали этот вопрос. Он тогда был в ходу, как и еще другой вопрос — «что у него за душой?». В общем, ответ требовался серьезный.
— По-моему, Скотт во все на свете верит, — рискнул я.
Бо сжала мою руку.
— Ой, верно, — сказала она. — Потому-то он так легко обижается, и потому-то он пьет. Ему необходимо во что-то верить, иначе он погибнет.
— И Хемингуэй такой же, — сказал я. — Просто он это лучше умеет скрывать.
— Господи, я и сама знаю, Кит. И во время этих их жутких перепалок он ведь из кожи лезет вон, чтобы только себя не выдать. И вся его жестокость отсюда, ему либо убивать, либо себя убить, а как жалко, ведь на самом деле он совершенно не такой.
Наверное, теперь мне следовало бы посмеяться над тем, как Бо (восемнадцати лет и двух месяцев от роду) и я (девятнадцати лет и двух месяцев) судили о них как о равных. И все же мы были правы. А Бо, кажется, совсем уже подошла к тому, что собиралась мне выложить.
Она примолкла, и мы побрели дальше.
— Смешно, — вдруг сказала она. — Каждый из них настоящий мужчина, но у них все по-разному. И кто же из них прав, а, Кит?
— Но что у тебя на уме, не пойму, — сказал я.
— Сама пока не знаю. То есть не совсем знаю, — и тут она остановилась. — Понимаешь, мне надо менять мою жизнь. И тебе, по-моему, тоже. И Скотт с Хемингуэем тоже стараются изменить свою жизнь. И у всех у нас разные причины. И удивительно, как это мы вдруг встретились.
И ведь снова Бо была права, все мы на что-то решались, к чему-то готовились, что-то важное творилось у каждого в душе. Каждый собирался бросить вызов богам.
— Пошли, — сказала она. — На меня давит это место. Здесь я ничего тебе больше не расскажу. И вдобавок есть хочется. Надо еще раз позавтракать.
Мне не хотелось отпускать ее руку. Я цеплялся за Бо, пока мог, а в ней, по-моему, боролись противоречивые чувства, когда мы на миг застыли в нежной зеленой дымке, как пар от дыхания, висевшей над остатками нашего брошенного пикника.
— Ну, поехали, — сказала она.
Я выпустил ее руку. Мне и подумать было страшно о том, как Бо снова меня повезет, но я сразу сел не за руль, а рядом. Бо оценила мой жест, прижалась ко мне щекой, носом, ухом, засмеялась, потом включила мотор и немного обождала. Потом проговорила:
— Наверно, мне надо набраться храбрости, раз уж я решилась, Кит. Да и тебе, наверно, тоже.
Господи, ну что она хотела этим сказать? В какую еще загадку меня втягивала? О ком думала? Обо мне? О Скотте? О Хемингуэе? Или просто-напросто о себе? Одно я знал твердо — в любом случае ответ я получу не раньше, чем она займется раскатыванием croissant'oв, а потому я захлопнул дверцу, схватился за щиток, и Бо повела «фиат» в сторону шоссе.
Даже сегодня, стоит мне только закрыть глаза, меня обдает болью той секунды, когда Бо повернулась ко мне — что-то сказать, выехала на шоссе и врезалась в грузовик, который вез строительные материалы. На нас рухнули полы, крыши, стены, перила, столы, полки, брусья. Нас раскололо надвое, и хоть я не видел, как именно ее убило, я все сразу почуял нутром. Прежде чем ударило меня самого, я успел понять, что серый грузовик уничтожил Бо и просто ее больше нет на свете.
— Спать жутко хочется.
— День надо начинать с начала, — сказала она. Она была совершенно свежая, выспавшаяся, розовая, как пион на солнышке. — А то его вовсе не начнешь, проволынишься, а я этого терпеть не могу.
— Но ты спала-то часа два всего. И я тоже.
— Я хотела тебя увидеть, пока те не встали, — сказала она. — Я кое-что тут решила.
Она заказала два двойных кофе, уже раскатала мой и свой croissant, намазала маслом, джемом, снова скатала. И первый положила мне на тарелку.
Значит, она кое-что решила…
— Насчет чего? — спросил я.
— Насчет тебя, конечно. — И тут она спросила, сколько мне лет.
— Девятнадцать, — сказал я. — А что?
— Мне два месяца назад восемнадцать исполнилось, — и она облизала с губ джем. — Но я гораздо тебя старше, женщины вообще гораздо раньше развиваются.
Я радостно задрожал, прежде чем успел как следует оценить эту мысль.
— Куда ты гнешь? Какое тебе дело до моего возраста?
— Просто я подумала, что ты еще ужасный ребенок.
Она очень деловито наливала мне кофе. И тут в первый раз при мне она оказалась неловкой. Поставила кофейник не глядя, прямо на кусок сахара, косо, кофе пролился на скатерть.
— Ох ты черт!
Кофе не успел еще как следует впитаться, а она уже прикрыла пятно развернутой салфеткой.
— Дай-ка свою, — велела она. Я протянул салфетку, она обтерла кофейник. Подозвала официанта, попросила еще две салфетки. И только когда пятно было надежно прикрыто и чистота, порядок и гармония вполне восстановлены, она вернулась к начатому разговору:
— Знаешь, что я подумала, когда тебя увидела в первый раз?
Я глупо моргнул, не зная, куда она клонит.
— Я подумала, что ты дико чистый, — сказала она. — Нетронутый такой и дико чистый…
Я даже не донес чашку до рта, так и плюхнул ее на блюдце.
— Ну… сам понимаешь.
— Ничего я не понимаю, — не выдержал я.
— То есть ты вышел из лесов совершенно естественным, в чем мать родила — и это сразу ясно.
— Да ну тебя, Бо!
— ет, правда, — продолжала она свое. — Ты так прелестно сохранился. Эдакий зверик. И ты весь из одного куска. А меня всю жизнь клеем склеивают.
Бо приложила руки к груди, будто демонстрируя свой тезис.
Я сказал: клей, видно, замечательный, каждому бы такой.
— Ты куда меньше меня похожа на «сложи картинку».
— Просто ты ничего про меня не знаешь, верно ведь?
— Да, — сказал я. — Мало что знаю.
— Нет, ты именно ничего не знаешь, — сказала она. — Это к лучшему.
И она скорчила на своей восемнадцатилетней мордашке то, что, видимо, казалось ей ужасной гримасой:
— Ой, хорошо б тебе так про меня и не узнать. Ты б ничего не понял.
Кусок не полез мне в горло. О чем это она?
Но Бо засмеялась.
— Да нет же, не пугайся. Я как ты — совсем еще зеленая. Je suis encore toute etourdie.[22] Только я этого не стесняюсь, а ты стесняешься. Просто моя жизнь на твою ну ни капельки не похожа. Вообще-то даже смешно. И она б тебе показалась дико странной и необыкновенной, и она б тебе не понравилась. Вот и все.
— Не понимаю, про что ты говоришь, — сказал я, Бо явно хотела, чтоб я приставал к ней, выуживал из нее каждое слово. А я не умел. Я ужасно нелепо себя вел.
— Хорошо бы мы были лет на десять постарше, — сказала она. — Или хоть ты был бы постарше.
— Зачем?
— Тогда было бы куда больше смысла в том, что я задумала.
Я немного обождал.
— Ну, — сказал я наконец. — А что же ты задумала?
Бо нервничала. Она сцепила пальцы и только закачала головой.
— Не дразнись! — выпалил я.
— А я и не дразнюсь. Я все тебе скажу. Честное слово, я сама скажу. Я только не знаю, как начать, ты уж меня не пытай.
Я пожал плечами.
— Как хочешь.
— Не сердись и не пожимай плечами. Мне, ей-богу, не до того.
Заманила меня в такую рань к завтраку, а теперь дает обратный ход. И я снова стал есть, решив молчать как рыба, и пусть говорит, когда ей вздумается, или вообще не говорит. Утомлять ее я не буду.
— Ну вот, ты и расстроился, — сказала она. — Я ведь вижу.
— У тебя все какие-то намеки, недомолвки, — проворчал я. — Что же прикажешь делать — силой из тебя слова выжимать, да?
Бо собрала шарф, перчатки, лакированную сумочку и схватила меня за руку.
— Кит, миленький, ты не сердись, у нас еще столько времени впереди. И я хочу тебе все рассказать по порядку, как следует, чтоб ты не пугался, не удивлялся и не думал, что я на тебя давлю. Вот и все.
— Ладно уж, — сказал я ласково. Я видел, какое серьезное у нее лицо, и понял, что она правда хочет мне сказать что-то очень важное.
— Ну, ты все съел?.. Тогда пошли, — сказала она.
— Куда это? — спросил я вставая.
— Я хочу спасти бедненькую шляпу Скотта.
— Господи, зачем?
— А зачем мы ее там бросили? Это безобразие. Несправедливо.
— Да как ты до лесу-то доберешься? — спросил я, выходя следом за нею на улицу. — Дотуда миль шесть-семь переть.
— На «фиате», конечно. Ты можешь править?
— Править-то я могу, — сказал я. — Но вдруг Скотт будет недоволен?
— Чем?
— Ну, что мы машину взяли.
— Но машина моя, Кит.
— «Фиат»?
— Ну да. А ты не знал?
— Не знал. Скотт говорил, это машина племянницы Джеральда Мерфи. Да, кажется, так он говорил — племянницы.
— А это я.
— Джеральд Мерфи — твой дядя?
— Нет. Не в полном смысле. То есть у меня сотни таких дядь. В общем, Сара — знакомая моей мамы.
Я стоял на тротуаре, задавал Бо множество вопросов, а она делалась все непонятней, так что впору просто спросить, кто она и откуда.
— тебя все на лице написано. — Теперь она подтрунивала надо мной. — Ну чего ты удивляешься? Мог бы догадаться. Так что давай, будешь править.
— Ой нет, — сказал я. — Это твоя машина…
— Не дури.
— Вдруг я ее разобью. — Я вспомнил свои неудачные опыты. К тому же я не сомневался, что Бо правит в сто раз лучше меня.
— Ладно, — сказала она. — Жалко. Но раз тебе не хочется…
Я затряс головой, мы сели в машину. Руль радостно подался под руками у Бо. Все ладилось, к чему только ни прикасались эти пальцы, и ладони, и запястья, эти руки и ноги. «Фиат» взял с места не кашлянув, и мы свернули в улочку и покатили мимо витрин, как на самокате.
— Осторожней! — не выдержал я. Мощный грузовик вынырнул впереди из переулка, а Бо его не заметила.
— Ненавижу эти серые грузовики, — оказала она. Она катила по людным улицам, как по пустыне. Мне вдруг захотелось зажмуриться. Мы выехали на площадь, и тут я окончательно понял, что Бо не умеет править. Все движения у нее были точные, но замечала она только то, что под носом. Водить машину — это не часы чинить. Бо не замечала ни людей, ни велосипедов, ни собак, ни кошек.
— Смотри! — Женщина переходила дорогу в пятидесяти метрах от нас, и мне снова пришлось орать. — Смотри же, Бо!
— Знаю! — крикнула она. — Французы дико неосторожны, правда?
Я ухватился за щиток одной рукой, за дверцу — другой, и я почувствовал облегчение, лишь когда мы выехали на пустую сельскую дорогу, которая шла в гору, в Фужерский лес, и привела нас к поляне, где мы оставили на палке шляпу Скотта.
— Ой, она еще тут, — обрадовалась Бо, выходя из машины.
Мне в дороге свело челюсть, и теперь я не сразу обрел дар речи.
— А ты как думала? — сказал я. — Что один из них прокрадется сюда ночью и ее стащит?
— Не напускай на себя цинизм, — ответила она. — Наивный и обиженный ты куда милей. Правда, ты тогда мне гораздо больше нравишься.
Нет, я окончательно понял, что ничего не могу с нею поделать. Я беспомощно и жадно глядел, как она осматривает бедную шляпу, расправляет вмятину, вертит «Федору» в руках, дышит на нее, пытаясь восстановить былое совершенство.
— Она вся промокла. А что ты с брюками-то сделал? Они ведь у тебя тоже все промокли и на заду разодрались…
— Я их выбросил, — оказал я. — А тебе советую выбросить шляпу. Вряд ли Скотт такую наденет.
— А ты скажи Эрнесту и Скотту про свои брюки, пускай они тебе новые покупают.
— Обойдусь, — выдавил я.
Бо засмеялась. Как всегда, моя гордость подвела меня и вогнала в краску. Но я так сгорал от любви к Бо, что уж не до того было, краснеешь или не краснеешь. Я все время злился, страдал, томился и радовался. Правда, я старался перебороть себя, и страх, и застенчивость, но у меня все было на лице написано.
— Вот бы мне быть как ты, — сказала она. — У тебя все чувства наружу. Я люблю, когда ты краснеешь.
Она стояла совсем рядом, почти прикасалась ко мне грудью. И тут я положил ладонь ей на лицо. Она отстранила мою руку и крепко ее сжала.
— А я и не краснею, — сказал я. — Просто у меня температура.
Она не слушала, моя попытка сострить провалилась. Бо спросила, что думаю я про Хемингуэя и Скотта.
— Останутся они друзьями, а? То есть настоящими друзьями?
— А что? — сказал я. — Пока они ведь еще держатся.
— Но ты разве не чувствуешь? Они оба старются измениться, чтото из себя сделать новое, а у них не выходит.
— Скотт, может, и старается, — сказал я. — И думает, что Хемингуэй старается тоже.
— Нет, правда, я вот еще хотела тебя спросить, — она все не отпускала, а крепко держала мою руку, будто я собирался ее вырвать. — Думаешь, оба и есть то, за что себя выдают? Они ведь ужасно оба запутались. Правда же?
— Они тут ничего не могут поделать. Они вечно друг друга злят. И кажется, им того и надо.
Мы кружили вокруг «фиата», будто прогуливались по фойе оперы, и Бо все не отпускала мою руку.
— Им помощь очень нужна, вот что я поняла, — сказала Бо. — То есть она им обоим нужна.
Меня кольнула ревность.
— Какая помощь? — насторожился я.
— Ну… — Тут Бо явно собиралась мне что-то объяснить, но вдруг передумала и спросила, какого я мнения, в частности, о Скотте. — Мне надо знать, во что Скотт действительно верит, а, Кит?
В то время часто задавали этот вопрос. Он тогда был в ходу, как и еще другой вопрос — «что у него за душой?». В общем, ответ требовался серьезный.
— По-моему, Скотт во все на свете верит, — рискнул я.
Бо сжала мою руку.
— Ой, верно, — сказала она. — Потому-то он так легко обижается, и потому-то он пьет. Ему необходимо во что-то верить, иначе он погибнет.
— И Хемингуэй такой же, — сказал я. — Просто он это лучше умеет скрывать.
— Господи, я и сама знаю, Кит. И во время этих их жутких перепалок он ведь из кожи лезет вон, чтобы только себя не выдать. И вся его жестокость отсюда, ему либо убивать, либо себя убить, а как жалко, ведь на самом деле он совершенно не такой.
Наверное, теперь мне следовало бы посмеяться над тем, как Бо (восемнадцати лет и двух месяцев от роду) и я (девятнадцати лет и двух месяцев) судили о них как о равных. И все же мы были правы. А Бо, кажется, совсем уже подошла к тому, что собиралась мне выложить.
Она примолкла, и мы побрели дальше.
— Смешно, — вдруг сказала она. — Каждый из них настоящий мужчина, но у них все по-разному. И кто же из них прав, а, Кит?
— Но что у тебя на уме, не пойму, — сказал я.
— Сама пока не знаю. То есть не совсем знаю, — и тут она остановилась. — Понимаешь, мне надо менять мою жизнь. И тебе, по-моему, тоже. И Скотт с Хемингуэем тоже стараются изменить свою жизнь. И у всех у нас разные причины. И удивительно, как это мы вдруг встретились.
И ведь снова Бо была права, все мы на что-то решались, к чему-то готовились, что-то важное творилось у каждого в душе. Каждый собирался бросить вызов богам.
— Пошли, — сказала она. — На меня давит это место. Здесь я ничего тебе больше не расскажу. И вдобавок есть хочется. Надо еще раз позавтракать.
Мне не хотелось отпускать ее руку. Я цеплялся за Бо, пока мог, а в ней, по-моему, боролись противоречивые чувства, когда мы на миг застыли в нежной зеленой дымке, как пар от дыхания, висевшей над остатками нашего брошенного пикника.
— Ну, поехали, — сказала она.
Я выпустил ее руку. Мне и подумать было страшно о том, как Бо снова меня повезет, но я сразу сел не за руль, а рядом. Бо оценила мой жест, прижалась ко мне щекой, носом, ухом, засмеялась, потом включила мотор и немного обождала. Потом проговорила:
— Наверно, мне надо набраться храбрости, раз уж я решилась, Кит. Да и тебе, наверно, тоже.
Господи, ну что она хотела этим сказать? В какую еще загадку меня втягивала? О ком думала? Обо мне? О Скотте? О Хемингуэе? Или просто-напросто о себе? Одно я знал твердо — в любом случае ответ я получу не раньше, чем она займется раскатыванием croissant'oв, а потому я захлопнул дверцу, схватился за щиток, и Бо повела «фиат» в сторону шоссе.
Даже сегодня, стоит мне только закрыть глаза, меня обдает болью той секунды, когда Бо повернулась ко мне — что-то сказать, выехала на шоссе и врезалась в грузовик, который вез строительные материалы. На нас рухнули полы, крыши, стены, перила, столы, полки, брусья. Нас раскололо надвое, и хоть я не видел, как именно ее убило, я все сразу почуял нутром. Прежде чем ударило меня самого, я успел понять, что серый грузовик уничтожил Бо и просто ее больше нет на свете.
Глава 12
Бо погибла, а я остался жив — чистейшая случайность. Правда, когда Скотт и Хемингуэй пришли меня навестить, а потом Зельда, и оба Мерфи, и миссис Хемингуэй, я лежал на железной кровати в иностранной больнице, беспомощный, затуманенный и почти никого не узнавал.
Скотт, и Хемингуэй, и Джеральд Мерфи выступали сквозь дымку мудрыми старцами, пастырями, отцами, дядями, утешителями.
«Погоди, детка, все образуется», — слышал я. «Ты молодцом», «Ничего, ничего…»
Сара Мерфи, помню, всплакнула — из-за Бо, наверно, а может, глядя на то, какой я тихий, черный, оглушенный. Зельда обращалась со мною, как со сломанной куклой, и, хоть я мало что соображал, очень меня этим стесняла. Миссис Хемингуэй я просто не помню. Вообще мало что помню. Я слушал, старался понять, спал. Вот и все как будто.
Я тогда еще не подозревал, что как только я оправлюсь, мне придется отчитываться не перед ними всеми и не перед собственной совестью, а перед французскими следователями. Французский закон дотошно требует именно объяснений, придавая им больше значения, чем даже фактам, ну а объяснить тут что-то мог я один.
Как только я смог садиться, у моего одра нарядили следствие при участии шестнадцати персон. Тогда мне все это показалось естественным. Ну, иностранцы. Ну, французы. Ну, суетятся. И только много лет спустя я узнал, что Джеральд Мерфи поторопил события, чтобы решить дело сразу и окончательно и тем избавить меня в дальнейшем от таскания по судам, от жандармских допросов, адвокатов, страховых компаний и прочего. Да, поздно я узнал о том, что сделал для меня Джеральд Мерфи, и так я его и не поблагодарил.
Я старался говорить правду. Вновь и вновь повторял с помощью переводчицы — маленькой смуглой женщины в трауре, — что мы не были пьяны, мы не пили, что у Бо было отличное зрение, что она не теряла контроля над собой, знала code de la route[23], умела водить (прости меня, господи) и что я ей не мешал. Мне пришлось воссоздавать для них ее последние минуты, и я с болью воссоздавал их в собственной памяти.
Но я, наверно, очень жалко выглядел, и судья сказал, что задаст мне один последний вопрос, необходимый вопрос, и закроет дело. Он спросил, не хочу ли я выдвинуть обвинение против водителя того грузовика, мосье Бедуайе. Он сказал, что я имею на это право. Мосье Бедуайе, плотный бретонец, едва помещался на стуле. Железный господин, под стать своему грузовику. Он утирал глаза чудовищным кулачищем всякий раз, когда упоминалось имя Бо.
— Нет-нет, — сказал я. — Я не хочу обвинять мосье Бедуайе. Он не виноват.
— Совершенно точно?
— Да-да, совершенно точно.
Далее судья по всем правилам заключил разбирательство, сообщив мне, что я признан невиновным и могу покинуть Фужер, как только почувствую себя в силах. Об остальном позаботятся родственники трагически погибшей мадемуазель.
И, кажется, тут только я понял, что Бо умерла.
Наверно, странно, что я говорю обо всем этом так спокойно. Сжато, сухо. Но, в общем-то, мне надо уже расстаться с Бо и вернуться к тому, с чего я начал, — к путешествию Скотта и Хемингуэя и зачем оно им понадобилось и к чему привело. В общем-то, просто я стараюсь свести память о Бо к той роли, которую она потом сыграла. Наверное, я совсем бы о ней не упоминал, если б мог, потому что не в ней дело. Нет, не в ней дело.
Но смерть ее нас всех подстегнула. Каждый день в больнице я ломал голову в поисках безвозвратно потерянного. Но чувствовал я (если можно чувствовать то, чего уже нет), чувствовал я только рвущую боль последней секунды, и отпускала она меня лишь на короткие промежутки. Я был молодой и умел долго терзаться. Мне было всего девятнадцать, и смерть совсем рядом, конечно, ошеломила меня. Я только беспомощно складывал осколки. Снова и снова перебирал в памяти тот последний разговор, месил, месил ее слова, как тесто, задавал и задавал себе вопросы, а ответа на них не было.
Что собиралась делать Бо? Зачем ей требовалось набраться храбрости? И для чего могло понадобиться мужество мне? Но самый мучительный был вопрос, который помог бы ответить и на все остальные. Если она решила отдаться Скотту либо Хемингуэю (а это возможно), то кому же из них? А может, я зря преуменьшал собственную роль?
Потом я снова начал о них беспокоиться. Будь я подальновидней, я бы, наверное, махнул на них рукой. Но я имел неосторожность спросить у Зельды, что с ними делается. С тех пар как я стал садиться в постели, Зельда была со мной нежней, внимательней, добрее всех. Я тотчас же сдался. Я полностью и без раздумий доверился ей.
Она выслушала Мой вопрос про Хемингуэя и Скотта, а потом, как девочка, скакнула на мою кровать, поджав губы и вонзив красные ногти в белые ладони.
— А зачем тебе о них знать? — спросила она.
— Да так, — сказал я. — Просто интересно, какие у них планы.
— Тебе это всерьез не все равно?
— Конечно, — сказал я.
— Смешной мальчик, — сказала она. Она пристально на меня посмотрела, не то испытывая, не то стараясь смутить — у нее никогда было не понять. — Ты разве не догадался, что оба пытались влюбиться в Бо?
— Я не замечал… — пролепетал я.
— Не ври! Ты ревновал, Кит. Только напрасно ты это. Оба вели себя как два бодрящихся старика, и нужна-то им Бо была только для того, чтоб кинуть последний взгляд.
— На что?
— На самих себя, на что же еще? — сказала она. Зельда выглядела довольно скверно, и губы она накрасила тоненькой, узкой полоской, будто нарочно, чтоб казаться злой или даже противной.
— Неужели ты не понимаешь? — сказала она. — Ну да, как же тебе понять? Ты-то любил Бо. А мы все влюблены в собственную молодость. В том-то и беда наша, Кит. Страшно. Теряем себя капля за каплей. Молодость проходит. «Благоуханье мига и того не боле». И она проходит совсем, вот в чем весь ужас, Кит. У тебя-то остается твоя гладкая, юная кожа, Кит, а наша ежедневно и отвратительно облупляется. Как рыбья чешуя, как старые сухие листья мака.
Я полусидел, обложенный подушками, и Зельда наклонилась и на секунду прижалась ко мне, она будто хотела одарить меня своим теплом. И ничего больше. У нее было совершенно спокойное лицо, но мне на шею капнула слезинка.
— Бедные дети, — запричитала она. — Бедная, милая Бо. Мотылек в пламени.
Потом она села повыше, сбросила туфли, уткнулась локтями в колени, острым подбородком в ладони.
— Ты не знаешь, не знаешь, — задумчиво протянула она, раскачиваясь по своему обыкновению, — как вы оба были прелестны, безупречны, совершенны. Даже когда вы стояли ярдов на пятьдесят друг от друга, далеко-далеко друг от друга, мы всегда смотрели на тебя и на Бо так, будто сами мы — только призраки и это вам принадлежат наши истинные тела. А ты ничего не замечал, да?
— Нет, не замечал.
— Ты признавался Бо в любви? — спросила она резковатым своим, вибрирующим голосом, по-южному растягивая слова.
— Нет, никогда.
— Господи, почему же?
Я ей ничего не ответил.
— Тогда берегись, — сказала она. — Если ты правда любил Бо, память о ней будет вечно преследовать тебя, и мучить, и портить твои отношения с женщинами, так что берегись. Вдруг «ласк неизведанных упрямый образ заполонит вполне воображенье…». А в твоем возрасте это ужасно. — Она снова пристально в меня вгляделась. — Понял, что я пытаюсь втолковать тебе в глупых, бесплотных словах Шелли?
— Да. Но вы зря беспокоитесь.
— Не зарекайся, — отрезала она. — Вот, например, сможешь ты забыть Бо и нас всех к концу той недели?
— Вряд ли…
— А надо бы. Забудь нас всех вместе взятых, Кит. Особенно Скотта и Эрнеста. — Она ударила по кровати кулачком. — Не попадайся к ним на удочку, хватит, если сам себе не желаешь зла.
— Почему?
— Потому что они так по-идиотски поглощены собой, что лучше держаться от них подальше. Они одержимы собой и друг другом. Помешаны на драке. Они гладиаторы в кровавой битве, и победит непременно Эрнест. Он всегда побеждает.
Зельда иногда подводила глаза черным, и она щурилась, как кошечка, играя в эти свои поэтические игры. И сейчас она тоже щурилась.
— Мы тебе не компания, Кит, ведь ты пока еще ничего не утратил. Так что пусть уж Скотт и Эрнест без тебя охотятся за собственным бессмертием.
— А они продолжат поездку? — спросил я.
— Не знаю. — И Зельда поднялась с моей кровати. — Да и какое мне дело? Толку все равно не будет.
Зельда поплыла к порогу и, уже почти скрывшись за дверью, томно помахала мне рукой в перчатке.
— Отправляйся домой, Кит! — крикнула она мне из коридора, и хоть я отдавал должное искренности ее предостережений, я так и не понял, что же намерены делать дальше Скотт и Хемингуэй. Ответ в некотором роде я получил от самого Хемингуэя.
Он уже захаживал вместе со Скоттом и Джеральдом Мерфи, когда я был в полузабытьи, но один пока не приходил. Бросит мне на постель спортивный, охотничий или французский журнал, скажет, что я молодцом. А сам ко мне присматривался, один раз подробно расспрашивал о моих повреждениях. Три дня после катастрофы я почти не приходил в себя, и это его очень беспокоило, он волновался из-за моего сломанного ребра, синяка под глазом, из-за кровоподтеков, которые мешали мне двигаться и держали меня в постели.
— Ну как ты, детка? — спросил он на сей раз, бросая мне на постель иллюстрированный номер «Лондон ньюс». — Тут тьма картинок. — Он ткнул в журнал пальцем. — Запомни, если хочешь стать газетчиком: куда больше можно почерпнуть из чужих картин, чем из чужих слов. Присмотрись как-нибудь к Брейгелю. Ну, как твоя голова?
— Все в порядке, — сказал я и сел. — Меня в пятницу выписывают.
— Да, так мне и старая мужичка сказала, йодом выпачканная.
— Сестра Тереза? — Я захохотал. Сестра Тереза, у которой пальцы были выпачканы йодом, была не столько старая мужичка, сколько очень старая деревенская святая.
— Да. Сестра Тереза. Она как будто выскочила из «Кентерберийских рассказов» Чосера. Толстая, снисходительная к грешникам. Я сказал ей, что, судя по ее пальцам, она, видно, тайком курит до потери сознания, а она давай хохотать, чуть чепчик с головы не свалился.
— А я хуже сострил, — сказал я. — Как-то ей сказал: о такой монахине, наверно, мечтали все умирающие солдаты, — а она это приняла всерьез. Всплакнула, взяла меня за руку и сказала: господи, может, и правда, может, и правда.
— Наверное, многого понавидалась, — ласково сказал Хемингуэй. — Ну вот, детка, а я попрощаться зашел.
До сих пор я точно не знал, нужен я ему или нет. Когда мы разговаривали, я должен был просто все выносить и слушать. Но сейчас, сидя на некрашеной кровати и глядя, как Хемингуэй сидит у меня в ногах, я вдруг понял, что ему хочется поговорить именно со мной, излиться, что, может, я ему и нужен.
Скотт, и Хемингуэй, и Джеральд Мерфи выступали сквозь дымку мудрыми старцами, пастырями, отцами, дядями, утешителями.
«Погоди, детка, все образуется», — слышал я. «Ты молодцом», «Ничего, ничего…»
Сара Мерфи, помню, всплакнула — из-за Бо, наверно, а может, глядя на то, какой я тихий, черный, оглушенный. Зельда обращалась со мною, как со сломанной куклой, и, хоть я мало что соображал, очень меня этим стесняла. Миссис Хемингуэй я просто не помню. Вообще мало что помню. Я слушал, старался понять, спал. Вот и все как будто.
Я тогда еще не подозревал, что как только я оправлюсь, мне придется отчитываться не перед ними всеми и не перед собственной совестью, а перед французскими следователями. Французский закон дотошно требует именно объяснений, придавая им больше значения, чем даже фактам, ну а объяснить тут что-то мог я один.
Как только я смог садиться, у моего одра нарядили следствие при участии шестнадцати персон. Тогда мне все это показалось естественным. Ну, иностранцы. Ну, французы. Ну, суетятся. И только много лет спустя я узнал, что Джеральд Мерфи поторопил события, чтобы решить дело сразу и окончательно и тем избавить меня в дальнейшем от таскания по судам, от жандармских допросов, адвокатов, страховых компаний и прочего. Да, поздно я узнал о том, что сделал для меня Джеральд Мерфи, и так я его и не поблагодарил.
Я старался говорить правду. Вновь и вновь повторял с помощью переводчицы — маленькой смуглой женщины в трауре, — что мы не были пьяны, мы не пили, что у Бо было отличное зрение, что она не теряла контроля над собой, знала code de la route[23], умела водить (прости меня, господи) и что я ей не мешал. Мне пришлось воссоздавать для них ее последние минуты, и я с болью воссоздавал их в собственной памяти.
Но я, наверно, очень жалко выглядел, и судья сказал, что задаст мне один последний вопрос, необходимый вопрос, и закроет дело. Он спросил, не хочу ли я выдвинуть обвинение против водителя того грузовика, мосье Бедуайе. Он сказал, что я имею на это право. Мосье Бедуайе, плотный бретонец, едва помещался на стуле. Железный господин, под стать своему грузовику. Он утирал глаза чудовищным кулачищем всякий раз, когда упоминалось имя Бо.
— Нет-нет, — сказал я. — Я не хочу обвинять мосье Бедуайе. Он не виноват.
— Совершенно точно?
— Да-да, совершенно точно.
Далее судья по всем правилам заключил разбирательство, сообщив мне, что я признан невиновным и могу покинуть Фужер, как только почувствую себя в силах. Об остальном позаботятся родственники трагически погибшей мадемуазель.
И, кажется, тут только я понял, что Бо умерла.
Наверно, странно, что я говорю обо всем этом так спокойно. Сжато, сухо. Но, в общем-то, мне надо уже расстаться с Бо и вернуться к тому, с чего я начал, — к путешествию Скотта и Хемингуэя и зачем оно им понадобилось и к чему привело. В общем-то, просто я стараюсь свести память о Бо к той роли, которую она потом сыграла. Наверное, я совсем бы о ней не упоминал, если б мог, потому что не в ней дело. Нет, не в ней дело.
Но смерть ее нас всех подстегнула. Каждый день в больнице я ломал голову в поисках безвозвратно потерянного. Но чувствовал я (если можно чувствовать то, чего уже нет), чувствовал я только рвущую боль последней секунды, и отпускала она меня лишь на короткие промежутки. Я был молодой и умел долго терзаться. Мне было всего девятнадцать, и смерть совсем рядом, конечно, ошеломила меня. Я только беспомощно складывал осколки. Снова и снова перебирал в памяти тот последний разговор, месил, месил ее слова, как тесто, задавал и задавал себе вопросы, а ответа на них не было.
Что собиралась делать Бо? Зачем ей требовалось набраться храбрости? И для чего могло понадобиться мужество мне? Но самый мучительный был вопрос, который помог бы ответить и на все остальные. Если она решила отдаться Скотту либо Хемингуэю (а это возможно), то кому же из них? А может, я зря преуменьшал собственную роль?
Потом я снова начал о них беспокоиться. Будь я подальновидней, я бы, наверное, махнул на них рукой. Но я имел неосторожность спросить у Зельды, что с ними делается. С тех пар как я стал садиться в постели, Зельда была со мной нежней, внимательней, добрее всех. Я тотчас же сдался. Я полностью и без раздумий доверился ей.
Она выслушала Мой вопрос про Хемингуэя и Скотта, а потом, как девочка, скакнула на мою кровать, поджав губы и вонзив красные ногти в белые ладони.
— А зачем тебе о них знать? — спросила она.
— Да так, — сказал я. — Просто интересно, какие у них планы.
— Тебе это всерьез не все равно?
— Конечно, — сказал я.
— Смешной мальчик, — сказала она. Она пристально на меня посмотрела, не то испытывая, не то стараясь смутить — у нее никогда было не понять. — Ты разве не догадался, что оба пытались влюбиться в Бо?
— Я не замечал… — пролепетал я.
— Не ври! Ты ревновал, Кит. Только напрасно ты это. Оба вели себя как два бодрящихся старика, и нужна-то им Бо была только для того, чтоб кинуть последний взгляд.
— На что?
— На самих себя, на что же еще? — сказала она. Зельда выглядела довольно скверно, и губы она накрасила тоненькой, узкой полоской, будто нарочно, чтоб казаться злой или даже противной.
— Неужели ты не понимаешь? — сказала она. — Ну да, как же тебе понять? Ты-то любил Бо. А мы все влюблены в собственную молодость. В том-то и беда наша, Кит. Страшно. Теряем себя капля за каплей. Молодость проходит. «Благоуханье мига и того не боле». И она проходит совсем, вот в чем весь ужас, Кит. У тебя-то остается твоя гладкая, юная кожа, Кит, а наша ежедневно и отвратительно облупляется. Как рыбья чешуя, как старые сухие листья мака.
Я полусидел, обложенный подушками, и Зельда наклонилась и на секунду прижалась ко мне, она будто хотела одарить меня своим теплом. И ничего больше. У нее было совершенно спокойное лицо, но мне на шею капнула слезинка.
— Бедные дети, — запричитала она. — Бедная, милая Бо. Мотылек в пламени.
Потом она села повыше, сбросила туфли, уткнулась локтями в колени, острым подбородком в ладони.
— Ты не знаешь, не знаешь, — задумчиво протянула она, раскачиваясь по своему обыкновению, — как вы оба были прелестны, безупречны, совершенны. Даже когда вы стояли ярдов на пятьдесят друг от друга, далеко-далеко друг от друга, мы всегда смотрели на тебя и на Бо так, будто сами мы — только призраки и это вам принадлежат наши истинные тела. А ты ничего не замечал, да?
— Нет, не замечал.
— Ты признавался Бо в любви? — спросила она резковатым своим, вибрирующим голосом, по-южному растягивая слова.
— Нет, никогда.
— Господи, почему же?
Я ей ничего не ответил.
— Тогда берегись, — сказала она. — Если ты правда любил Бо, память о ней будет вечно преследовать тебя, и мучить, и портить твои отношения с женщинами, так что берегись. Вдруг «ласк неизведанных упрямый образ заполонит вполне воображенье…». А в твоем возрасте это ужасно. — Она снова пристально в меня вгляделась. — Понял, что я пытаюсь втолковать тебе в глупых, бесплотных словах Шелли?
— Да. Но вы зря беспокоитесь.
— Не зарекайся, — отрезала она. — Вот, например, сможешь ты забыть Бо и нас всех к концу той недели?
— Вряд ли…
— А надо бы. Забудь нас всех вместе взятых, Кит. Особенно Скотта и Эрнеста. — Она ударила по кровати кулачком. — Не попадайся к ним на удочку, хватит, если сам себе не желаешь зла.
— Почему?
— Потому что они так по-идиотски поглощены собой, что лучше держаться от них подальше. Они одержимы собой и друг другом. Помешаны на драке. Они гладиаторы в кровавой битве, и победит непременно Эрнест. Он всегда побеждает.
Зельда иногда подводила глаза черным, и она щурилась, как кошечка, играя в эти свои поэтические игры. И сейчас она тоже щурилась.
— Мы тебе не компания, Кит, ведь ты пока еще ничего не утратил. Так что пусть уж Скотт и Эрнест без тебя охотятся за собственным бессмертием.
— А они продолжат поездку? — спросил я.
— Не знаю. — И Зельда поднялась с моей кровати. — Да и какое мне дело? Толку все равно не будет.
Зельда поплыла к порогу и, уже почти скрывшись за дверью, томно помахала мне рукой в перчатке.
— Отправляйся домой, Кит! — крикнула она мне из коридора, и хоть я отдавал должное искренности ее предостережений, я так и не понял, что же намерены делать дальше Скотт и Хемингуэй. Ответ в некотором роде я получил от самого Хемингуэя.
Он уже захаживал вместе со Скоттом и Джеральдом Мерфи, когда я был в полузабытьи, но один пока не приходил. Бросит мне на постель спортивный, охотничий или французский журнал, скажет, что я молодцом. А сам ко мне присматривался, один раз подробно расспрашивал о моих повреждениях. Три дня после катастрофы я почти не приходил в себя, и это его очень беспокоило, он волновался из-за моего сломанного ребра, синяка под глазом, из-за кровоподтеков, которые мешали мне двигаться и держали меня в постели.
— Ну как ты, детка? — спросил он на сей раз, бросая мне на постель иллюстрированный номер «Лондон ньюс». — Тут тьма картинок. — Он ткнул в журнал пальцем. — Запомни, если хочешь стать газетчиком: куда больше можно почерпнуть из чужих картин, чем из чужих слов. Присмотрись как-нибудь к Брейгелю. Ну, как твоя голова?
— Все в порядке, — сказал я и сел. — Меня в пятницу выписывают.
— Да, так мне и старая мужичка сказала, йодом выпачканная.
— Сестра Тереза? — Я захохотал. Сестра Тереза, у которой пальцы были выпачканы йодом, была не столько старая мужичка, сколько очень старая деревенская святая.
— Да. Сестра Тереза. Она как будто выскочила из «Кентерберийских рассказов» Чосера. Толстая, снисходительная к грешникам. Я сказал ей, что, судя по ее пальцам, она, видно, тайком курит до потери сознания, а она давай хохотать, чуть чепчик с головы не свалился.
— А я хуже сострил, — сказал я. — Как-то ей сказал: о такой монахине, наверно, мечтали все умирающие солдаты, — а она это приняла всерьез. Всплакнула, взяла меня за руку и сказала: господи, может, и правда, может, и правда.
— Наверное, многого понавидалась, — ласково сказал Хемингуэй. — Ну вот, детка, а я попрощаться зашел.
До сих пор я точно не знал, нужен я ему или нет. Когда мы разговаривали, я должен был просто все выносить и слушать. Но сейчас, сидя на некрашеной кровати и глядя, как Хемингуэй сидит у меня в ногах, я вдруг понял, что ему хочется поговорить именно со мной, излиться, что, может, я ему и нужен.