— Господь любит честных, — сказал он. — В добрых делах и праведности обретается вера.
   — Господь любит пьяниц, — сказал Хемингуэй. — Монеткой праведности не докажешь.
   — Зато мои сто долларов при мне, верно?..
   Хемингуэй чуть было опять не вскинулся, но тут Бо сказала, что у него такой вид, будто он спал в канаве. Я тоже это заметил. Хемингуэй был весь грязный, мятый. К брюкам пристали сучки и травинки.
   — А я и правда спал под открытым небом, — сказал он.
   — Господи, почему?
   — Искал настоящий замок Ла Тург. Единственный. Подлинный. Который Гюго описал в «Девяносто третьем годе». Который он скрывал от всех поклонников и мародеров.
   — А я думал, это он и есть, — сказал Скотт.
   — Естественно, старина, ты так думал, ведь ты же, вроде Марка Твена, не в силах отличить задницу Брет Гарта от жопы Дина Хоуэлса.
   Я мучился, когда Хемингуэй отпускал такие словечки при Бо, но она как будто ничего и не расслышала, и я тоже все пропустил мимо ушей.
   — Ну, а это какой же замок? — не отступал Скотт. — Незабвенные башни, вековечные стены и подземелья?
   — Этот замок ерунда. Забудь про него.
   — Хорошо. Забуду. Но где же таинственный замок Ла Тург?
   Хемингуэй пыхтя натянул ботинки. Он сказал, что у него затекла спина, и Бо нагнулась и завязала ему шнурки.
   — Тебе очень хочется на него поглядеть? — спросил Хемингуэй.
   — Надо же нам где-то затеять литературную ссору, — сказал Скотт.
   — Ладно. Тогда поедем туда, посмотрим на него и начнем ссориться.
   Мы ушли со двора старинного фужерского замка, те двое впереди, мы с Бо — сзади, и Бо взяла меня под руку и сказала:
   — Правда, пусть уж они сами разбираются, Кит, у них ведь все хуже и хуже. Только вот никак не пойму, при чем тут Оноре де Бальзак и Виктор Гюго.


Глава 7


   В общем-то сами они о Гюго и Бальзаке почти не говорили.
   Лет через десять, когда я стал их лучше понимать, я было счел, что Скотт и Хемингуэй неверно выбрали себе прообразы. Я решил было, что в Скотте очень мало от Бальзака и он куда ближе к стилю проповедей Гюго, чем Хемингуэй. А вот Хемингуэй, казалось бы, ближе к Бальзаку. Его бурное восприятие жизни всегда укладывалось в формулу: «Что есть — то есть», а таким мироощущением проникнута вся «Человеческая комедия».
   Но еще позже, потом уже, когда изжила себя их эпоха, я заново оценил этот выбор истоков. Я прочел к тому времени достаточно книг, и я понял, что именно романтики вроде Гюго делали то же, что Хемингуэй. Это они надрывали душу, навязывая самим себе некую вторую ипостась. Я укрепился в своей мысли, прочтя в дневнике у Сент-Бева, что в Гюго всегда жили два человека: выспренний поэт с одной стороны и с другой — отличный репортер. И Флобер говорил то же — что было два Гюго. Один прятался и рождал шедевры, а другая ипостась жила в Париже как скучная, высокопарная консьержка. Потому при всей разнице Гюго в самом деле в сущности подходил Хемингуэю, и спорил он в те поры со Скоттом, скорей смутно догадываясь об этом сродстве, чем будучи убежден в преимуществах Гюго, потому что Бальзака он ценил ничуть не меньше.
   Ну а Скотт вечно ставил себя в положение жертвы. Поль Элюар говорил мне в 1952 году, что женщины убивались по Виктору Гюго, а бедняжка Бальзак сам по ним убивался. Скотта загубили, конечно, не женщины, но им с той же неотступностью владела страсть, в конце концов его загубившая. Так что Бальзак очень ему подходил, и когда однажды, сидя в парижском метро, я прочел у Готье, что Бальзак мечтал о беззаветной, преданной дружбе, о слиянии двух душ, о тайном союзе двух смельчаков, готовых умереть друг за друга, — я чуть не подпрыгнул прямо в вагоне, чуть не закричал: «Да это же вылитый Скотт!» Да, я узнал Скотта, и если я нуждался еще в доказательствах, я нашел их у Бодлера, который писал, что гений Бальзака — в умении понять сущий вздор, погрузиться в него и обратить его в высокую материю, ничуть не видоизменяя. И Скотт такой же.
   И теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что они удачно выбрали опорные фигуры для своей литературной распри.
   Но тогда я ничего этого не понимал, а понимал только, что для обоих настало решительное время и, когда они ссорятся по поводу Гюго и Бальзака, речь идет о серьезных, существенных разногласиях.
   Мы сели в «фиат», и Хемингуэй сказал:
   — Вот доедем до Ла Турга, и я покончу с тобой в первом же раунде. Удар под вздох — и нокаут.
   — И как ты нашел этот замок, если он так таинственно упрятан?
   — А я пошел прямо к единственным людям в городе, которые могут про него знать.
   — Разве у тебя тут есть знакомые? — усомнился Скотт.
   — В редакции «Journal de Bretagne».
   — В местной газетенке?
   — Ну да.
   Скотт расхохотался.
   — Ну вот первый раунд ты-то и проиграл, — сказал он. — Я тебя без единого слова одолел.
   — Как это?
   — Ты не можешь избавиться от репортерских повадок, Эрнест. А всем известно, что Гюго писал как репортер. И неудивительно, если местные газетчики знают вдоль и поперек все эти сухие буквальные описания в «Девяносто третьем годе». Кому же еще это интересно?
   — Ладно, — спокойно сказал Хемингуэй, — сейчас проверим, буквальные они или нет.
   Скотт был в длинном мягком верблюжьем пальто Джеральда Мерфи. Оно доходило ему чуть не до щиколоток, и он, на переднем сиденье «фиата», принялся отчаянно рыться сперва в правом кармане, потом в левом. Когда Хемингуэй вез нас Фужерским лесом по первому крутому холму, в руках у Скотта оказались две книжки: «Девяносто третий год» Гюго и «Шуаны» Бальзака.
   — Прелестно, — сказал Скотт и открыл «Девяносто третий год». — Послушай-ка этот сухой, буквальный репортаж.
   И, перекрикивая ветер, грохот мотора, он заголосил словами Гюго, рисующего Ла Тург — замок и крепость, где разворачивается главное действие «Девяносто третьего года» и происходит заключительное сражение между белыми и синими.
   — «Сорок лет назад, — орал Скотт по книжке, — путника, входившего в Фужерский лес со стороны Леньеле и выходившего к Паринье, встречало на опушке глухого древнего бора мрачное зрелище. На краю чащи высился перед ним замок Ла Тург…» — Скотт помахал книжкой и засмеялся. — Разумеется, высился перед ним. Башни, горы, деревья, колокольни и склоны иначе и не ведут себя в газетах. Они всегда высятся перед тобой, и у тебя при этом захватывает дух.
   — Читай дальше, — сказал Хемингуэй.
   — Зачем? — сказал Скотт и стал листать и считать страницы. — Семь глав целиком посвящены сухому описанию замка, и ничему больше. Газетный отчет. Никакого действия. Ничего не происходит. Совершенно. И главы-то как называются — прямо по Бедекеру[15]: «Провинциальная Бастилия», «Брешь», «Подземелье», «Мост», «Железная дверь», «Библиотека», «Амбар»… Без шуток. Полное описание каждого уголка и закоулка.
   — Ну и что же?
   — Ну какая же это литература, Эрнест! Старик заблудился в путеводителе. Одного я не пойму, — Скотт снова подначивал Хемингуэя, — что ты в нем нашел? Сплошная нравоучительность, пышнословие, сухость, скука et cetera
   — Хватит тебе! — сказал Хемингуэй. — Обождал бы, пока мы доберемся до места.
   — А что это — даст?
   — Больше, чем ты думаешь.
   Он взял с сиденья бальзаковских «Шуанов» и через плечо передал назад, мне.
   — Детка, — сказал он. — Открой-ка наудачу. На первой попавшейся странице.
   «Фиат» прыгал и пыхтел, снова взбираясь на холм, а я наобум открыл «Шуаны» не то на сто пятой, не то на сто шестой странице
   — А что мне тут искать? — спросил я.
   — Женщина упомянута?
   — Да.
   — Открой в другом месте. Где хочешь.
   На сей раз выпала страница двести двадцать первая.
   — А тут женщина есть?
   — Есть.
   — Продолжай в том же духе, детка.
   Я ткнулся взглядом в книгу еще раз десять в разных местах.
   — Ну?
   — Да, — сказал я. — Везде женщины.
   — И что из этого? — спросил Скотт.
   — А то, что наш беззубый донжуан писал для женщин, ради женщин и потрафляя вкусу женщин. Даже войну белых и синих он описывал так, Чтобы угодить парижанкам. Полевой походный будуар. Все женские глупости, а война ни при чем.
   — Ну и чушь ты порешь! — заорал Скотт.
   Бо тихонько взяла меня под руку и прижалась ко мне.
   — Уйми их, — шепнула она. — Ну же!
   — Зачем? — шепнул я.
   — Потому что они завелись не на шутку, а это плохо кончится, уж я знаю.
   — Но они сами разберутся, — сказал я. — Лучше не трогай их. Не вмешивайся, Бо.
   — Ты еще пожалеешь, — шепнула она прямо мне в ухо, и ее губы ласково коснулись моей мочки. Она сжала мне руку и так осталась сидеть, пока нас подбрасывало на скверной дороге, и мы слушали дальше разговор тех, впереди.
   — Беда в том, — говорил Скотт, — что тебя все больше и больше гипнотизирует величие Гюго. Ты выходишь на тот же круг. Тоже начал работать под полубога. Да что тебе толковать. Ты же ничего не слушаешь.
   Мы опять въезжали в лес, и Хемингуэй гудел велосипедисту и на каждом своем слове жал черную кнопку в середине руля.
   — Все это в сто раз лучше, чем твоя безнадежная надежда. Деньги и постель. Аристократия на свалке. Богачи! Господи… богачи. Ты кончишь, как Бальзак — будешь стоять перед ними по стойке «смирно». Гюго ни перед кем так не стоял.
   — А кончил тем, что никого уже не мог убедить в том, что он подлинный Гюго.
   — Ну, это уж пошла чистой воды фицджеральдовщина.
   — Нет, это истинная правда.
   — Ладно. Назови мне хоть одного хорошего писателя, Который бы не блефовал.
   — Шоу.
   — Вот уж Антей.
   — По крайней мере, он никогда ничего из себя не корчил.
   — Вранье. Вообще, каждый стоящий писатель раздвоен. Есть два Толстых, два Шелли, две Жорж Занд, два пьяницы Бодлера, две крошки Эдит Уортон, два жирных Эзры Паунда…
   Скотт натянул шляпу на уши и сказал:
   — я не слушаю. Я лично не намерен раздваиваться, даже если ты к этому гнешь.
   — Да ведь уже поздно упираться, — Сказал Хемингуэй. — Твой алкоголический двойник хуже всех моих самых жутких вымыслов, потому что ты не властен над этим ублюдком. Ей-богу, он тебя еще удушит, вот увидишь.
   В пылу спора Хемингуэй гнал «фиат» все быстрей, теперь мы мчались вниз по крутому спуску второго холма, в лес, в лес. Он выжимал семьдесят миль в час из старого тогдашнего «фиатишки», и мы словно висели на подножке экспресса. Бо вцепилась в меня обеими руками, она молчала, но, взглянув на нее, я увидел совершенно белое лицо.
   — Вы бы сбавили скорость! — завопил я Хемингуэю. Нас бросало, болтало, трясло, и ветер уносил все, что слетало с моих пересохших губ.
   Хемингуэй не обратил на меня внимания, а Скотт обернулся и Заорал:
   — Не бойся, Эрнест — лучший гонщик Франции.
   Скотт наслаждался быстрой ездой.
   — Я потеряю скорость на следующем подъеме, — сказал Хемингуэй, а тем временем мы обошли моторный велосипед на застывших колесах, обогнали грузовик и, наконец, чуть не задев по тележке, промчались мимо фермерских лошадок.
   — Браво, — сказал Скотт на спуске с последнего холма.
   Хемингуэй выключил мотор, и мы просто полетели с горки. Мы слепо вверялись ему, а он вел машину так уверенно, что я и теперь сразу вспоминаю ту езду, открывая его книгу. Я читаю ее и знаю, что Хемингуэй — за рулем, он правит, и этим все сказано. И нечего спрашивать, что он делает и куда вас везет.
   С вершины третьего холма мы взяли влево от главного шоссе. Я и не заметил грязной дорожки, пока мы на нее не въехали. Она вывела нас на брусчатку между двумя фермами, а потом, северной опушкой Фужерского леса, снова на простор. Мы покатили полем, мимо мрачноватого пруда.
   Потом Хемингуэй опять погнал влево, холмами, по какой-то упрятанной дорожке, мы падали, ныряли, скользили по крутому грязному спуску и вот оказались в темной низине возле лесопилки. В 1975 году я полдня разыскивал эту дорогу, а Хемингуэй сразу и безошибочно на нее попал. Ей-богу, вряд ли хоть пятидесяти иностранцам удалось обнаружить, где же расположен знаменитый замок Ла Тург. Мы вышли из машины, и Скотт не мог поверить, что это то самое место, о котором он только что читал.
   — Ты нас дурачишь, — сказал он.
   Мы увидели домишко (теперь его перестроили) и лесочек и услыхали в зарослях рокот ручья.
   — Ты только что прочел про замок, ведь верно? — сказал Хемингуэй.
   — Ну прочел…
   — Ну и можешь проверить сухое, буквальное описание от слова до слова. Башня, крепость, арсенал, мост, ров, библиотека…
   Мы пошли за Хемингуэем заросшей тропкой под темными вязами и вышли к быстрой речушке.
   — Под ноги глядите, — сказал Хемингуэй, — тут сыро.
   — Да тут ведь чудесно! — сказала Бо и поглядела в вышину, на собор из света над нами, на синее полотно неба над осенней листвой.
   — И как сюда могла пройти армия? — усомнился Скотт, пока мы продирались сквозь заросли.
   — Так же, как сюда попал замок Ла Тург, — сказал Хемингуэй.
   Мы вышли на пологий берег против хоть и крутого, но весьма скромной высоты обрыва на другом берегу — облепленного листвой, мокрого и увенчанного двумя большими валунами.
   — Et voliа, — сказал Хемингуэй.
   — Что — Et voliа? — спросил Скотт.
   — Вот вам и Ла Тург
   — Да тут же ничего нет!
   — И никогда ничего не было. Ла Тург — голый вымысел, чистейшая литература. Однажды летом семьдесят первого года Гюго, сидя на этих валунах, выстроил крепость, и башню, и арсенал, и библиотеку, создал их по кирпичику в своем убогом воображении. Вот тебе, милый старина Скотт, и сухой репортерский путеводитель.
   — Почем ты знаешь, что это именно тут?
   — Да по дневникам Гюго. И тысячи есть других указаний. Это здесь, и нигде больше! — Хемингуэй пнул ногой груду листьев. — А там, на том берегу, он и сидел.
   — Вот так черт! — сказал Скотт. Но он нисколько не огорчился. Он стоял в этом своем пальто из верблюжьей шерсти и даже восхищенно смотрел на валуны. — Вот так черт!
   Хемингуэй повернулся ко мне и сказал:
   — Не забывай, детка. Никогда ничего не принимай буквально, пока не проверишь, буквально это или нет. И никогда не слушай поэтов вроде Скотта Фицджеральда, которые думают, будто только у них есть фантазия и воображение.
   — Да, в общем-то, разве важно, вымысел это или факт? — спросила миротворица Бо. — Какая, в общем-то, разница?
   — Господи! А ведь Бо права! Абсолютно права! — сказал Скотт. — Пусть Гюго выстроил все у себя в мозгу, а описание-то все равно дотошное и сухое. Ну согласитесь!
   Хемингуэй рубанул рукой по воздуху.
   — Нельзя дотошно описать то, чего нет! — сказал он.
   — Еще как можно! И я правильно говорил…
   — Нет, неправильно. И все, что ты говоришь, — неправильно. Ты с самого начала запутался.
   Скотт вытащил фляжку из заднего кармана.
   — Чего же тогда ты сразу не сказал, что он все сочинил, а поволок нас сюда? — сказал он.
   — Потому что тебя всегда и во все надо ткнуть носом. Тебя надо бить фактами, иначе тебе ничего не втемяшишь.
   Скотт передал фляжку Хемингуэю, и тот отпил глоток. И тут же сплюнул.
   — Джин! — сказал Хемингуэй.
   — А ты думал что?
   — Кто же льет во фляжку джин? Ну, я понимаю, виски, или бренди, или хоть кальвадос. Только уж не джин.
   — Твой мичиганский папочка неверно тебя воспитал, — сказал Скотт. — Но не хочешь — не надо.
   И сам как следует приложился к фляжке.
   Тут Бо схватила меня под руку и прижалась ко мне, как всегда, когда рвалась предотвратить их ссору. Может, это она хотела, что бы я ввязался в разговор? Но я не стал вмешиваться.
   — Знаешь, что тебя ожидает, Скотт?
   — Я-то знаю. А вот ты не знаешь…
   — Ты кончишь, как все те ребята, которые не дотянули до тридцати, потому что боялись не выдержать испытания жизнью.
   — О ком это ты?
   Хемингуэй будто не расслышал.
   — Ты и пить-то не умеешь, — огрызнулся он.
   — Да чем, к черту, мое пьянство отличается от твоего?
   — Ты пьешь, как баба.
   Скотт как-то истерически хихикнул. Содрал шляпу, скатал мячиком, подбросил и поддал ногой так, что она покатилась в реку.
   — В тебе, Эрнест, не меньше бабьего, чем во мне, — сказал он. — Не в каждом ли мужчине сидит женщина? А тебя выводит на чистую воду та одержимость, с какой ты доказываешь свою мужскую одержимость. И зачем же тебе что-то скрывать, раз всякий стоящий писатель все равно выдает свою вторую ипостась? Да иначе ты бы и писать про это не мог. Это у всех у нас как седьмое покрывало. Или, может, восьмое. Ну ладно, пусть я пью, как баба, зато ты ссоришься, как баба. То-то ты и не можешь полюбить женственную женщину. Ты вообще даже не знаешь, что такое женщина.
   — Хватит, — сказал Хемингуэй. — Что-то ты понес чересчур сложную ахинею. Дурак я, что вообще это начал.
   — Однако ты начал, — взвился Скотт, — так дай уж я докончу. Ты все ищешь алиби, старина. Старый боксер, старый рубака, стрелок, старый охотник и старый гермафродит…
   — Ладно, ладно, — прервал Хемингуэй. — Доказал, дальше только испортишь.
   Хемингуэй был, видно, сам не рад. Он повернулся к нам и спросил:
   — Вы голодные?
   Мы стояли поодаль, объединенные и отстраненные от них тем, что они творили друг с другом.
   — Я умираю с голоду, — быстро сказала Бо. — И Кит.
   — Тогда поедем отсюда. — И Хемингуэй пошел вперед, сквозь лес.
   Тут Бо бросила меня и взяла под руку Скотта. Хемингуэй слегка ошеломил его. Скотт был огорошен, сбит с толку, растерян. Он смотрел, как его шляпа расправилась в воде и теперь отчаянно билась в водовороте между двумя камнями.
   — Бедная моя шляпа! — сказал он. — Она заслуживает лучшей участи.
   Он вырвался от Бо, подобрал пальто и вошел в воду по колено.
   — А тебе, Кит, урок, — сказал он мне, выходя из воды со спасенной шляпой, — ничего не губи за то только, что кто-то хотел убить тебя. Это уж штучки старины Эрни.
   — Ну, зачем вы так? — сказала Бо и взяла у него шляпу. Не хуже любой шляпницы она ловко расправила «федору», стряхнула с нее воду и передала шляпу Скотту. Но он ее отверг.
   — До чего же вы иногда бываете глупый! — сказала Бо. — И поглядите на ваши брюки.
   Скотт засмеялся и вздернул голову.
   — Ничего, старушка, — сказал он, передразнивая ее английское произношение. — Я обещаю, что не буду на нем ничего срывать. И он зашагал к «фиату», громко хлюпая двуцветными ботинками. — Я никогда ни на кого не держу зла, — сказал он. — Почти никогда.
   Хемингуэй уже сидел, как аршин проглотил, в «фиате» с включенным мотором. Мы сели, он проверил мотор, и мы выпрыгнули на верхушку грязной горки, как краб из норы. На сей раз глупая ссора зашла дальше, чем обычно. Все молчали. Мы протрусили по немощеной дороге до северной опушки Фужерского леса.
   — Вот бы тут и устроить пикник, — сказала Бо, показывая на круглую полянку среди берез.
   Лучи проходили сквозь листву, место было ровное, спокойное, осеннее, сухое, и Скотт закричал, что это отличная мысль.
   — Я большой специалист по пикникам. Так мы и сделаем, Бо.
   — Только есть у нас нечего, — сказала Бо.
   — Предоставьте все мне, — заторопился Скотт. Он попросил Хемингуэя остановить машину.
   — Всем нам в городе делать нечего, — сказал он, — так что вы застолбите это место, а мы с Эрнестом поедем купим хлеба и вина и всякого такого, чтоб покормить муравьев.
   Хемингуэй не остановил, но потом Скотт Христом-богом упросил его повернуть и возвратиться на то место. Дальше командовал Скотт.
   — Вылезайте, — сказал он нам с Бо. — Мы вернемся через полчаса. А вы пока расчистите местечко для оборонительной позиции. Только, ради всего святого, не на муравьиной куче и не в сетях у паука.
   Хемингуэй ни слова не проронил. Он хмуро, покорно, молча клял нас всех. Бо очень не хотелось выходить. Я тянул ее за рукав. Она упиралась.
   — Нельзя их так отпустить, — шептала она. Но я-то знал, что гораздо лучше оставить их одних. Я догадывался, что Скотт будет пытаться загладить ссору. Так что я схватил Бо за руку и осторожно потянул ее из машины.
   — Нет, — опять зашептала она.
   — Да! — настаивал я.
   — Мы вернемся, — крикнул Скотт из тронувшегося «фиата». — Не волнуйтесь.
   — Мы с вами! — крикнула Бо им вслед.
   «Фиат» свернул с главной дороги и скрылся под горкой, а мы с Бо все стояли, глядя друг на дружку, и у меня на душе стало совсем спокойно, и я сказал, поддразнивая, что, наверное, мы их больше не увидим. Никогда…
   — Ты, пожалуйста, не дразнись, — серьезно попросила Бо. Она еще держала в руке спасенную шляпу Скотта и теребила ее своими длинными пальцами. — Они вернутся. Я уверена, они вернутся.
   — В таком настроении они что хочешь могут выкинуть, — сказал я.
   В общем-то я даже очень радовался, что все так обернулось. Верней, радовался, пока не взглянул на Бо и не понял, что она ломает голову, как вести себя со мной, и как я буду вести себя с ней, и что нам делать, раз мы остались один на один в пустом и тихом старом лесу, пока те двое не вернутся.


Глава 8


   Нетрудно было угадать, что она втайне трусит, что она явно возводит против меня свои укрепления, а может, наоборот, махнула на все рукой? Но я был чересчур неопытен, и где уж мне было это понять, и чересчур застенчив, чтобы преодолеть ее настроение, а тем более им воспользоваться. Все мои силы уходили на борьбу с собственной робостью, и не будь я так отчаянно влюблен в Бо, я бы, может, в тот день вел себя получше. И, может, у меня потом было бы какое-то утешение, хотя кто его знает?
   — Давай начинай расчищать место для пикника, — сказала Бо в той своей быстрой, твердой, отстраняющей английской манере, к какой она сразу прибегала, стоило нам остаться наедине.
   — Да ну еще, — сказал я. — Место и так хорошее.
   — Скотт велел, чтоб не было муравьев, — наседала она. — Давай уж сделаем, чтоб их не было.
   — Муравьев и не видно, — сказал я и пнул горстку хрустких листьев.
   — Но что-то надо же делать!
   — Что?
   — Господи, откуда же я знаю.
   — Ну хочешь, я встану на четвереньки и немножко подчищу листочки?
   Бо отошла в сторону.
   — Ты точно как Эрнест, когда так говоришь.
   Я надулся.
   — Ничего я не Эрнест, я говорю, как я.
   — Ну, значит, — сказала она, — ты циник и злюка и ты намерен ссориться.
   — Я?
   — Ты. Ты вечно только и выжидаешь случая, чтобы сказать что-то неприятное. — И произнося эти слова, Бо очень решительно от меня удалялась.
   — Да я же всегда молчу, Бо, — недоумевал я, плетясь за нею. — Я никогда не вмешиваюсь, если от меня ничего не зависит.
   — Нет, ты не молчишь, ты говоришь, ты мне десять раз говорил, чтоб я не лезла, не совалась.
   Я был слегка ошарашен этим вулканическим взрывом. За что? Я стал защищаться.
   — Я говорил тебе, чтоб ты не совалась, — сказал я, — потому что они ведь старались сами что-то уладить.
   Бо немелодично засвистела и бросила шляпу Скотта на груду сухой листвы.
   — Пойду прогуляюсь, — сказала она.
   — Ладно, — сказал я. — И я с тобой. Посмотрим, что это там такое. — Я показал на какой-то шалаш не шалаш из веток и папоротника.
   — Я хотела одна пройтись, — сказала она.
   Я подумал, она хочет использовать лес в качестве уборной, и покраснел.
   — Извини, — сказал я. — Я не понял.
   — Тут и понимать нечего. — Она посмотрела на меня как на идиота. — Я не собиралась использовать лес так, как ты вообразил, — Бо глубоко вдохнула лесной воздух. Деревья, и кусты, и травы льнули — к стройному мальчишескому, неопытному телу, мечтая прикоснуться к нему, как я. Иногда Бо так и сыпала электрические искры. Но она была и вся в колючках — попробуй дотронься.
   — Ну ладно, — сказала она. — Пошли уж.
   Бо пошла впереди, я следом. Она ловко и безошибочно попадала на тропки, огибала стволы, перепрыгивала канавки и все опережала меня, будто ужасно куда-то спешила.
   — Куда мы идем, по-твоему? — крикнул я задыхаясь, отставая.
   Бо просто не ответила.
   — Туфли испортишь, — крикнул я. — Погляди-ка на них.
   Из туфель словно вырастали нежные побеги — такие ноги были у Бо. Она стала, взглянула через плечо себе на пятки, сказала:
   — Ах, да ну тебя, — и бросилась дальше в лес.
   Я на нее разозлился, а если б я знал тогда все, что знаю теперь, я бы понял, что ей того и надо было.
   — Ты чересчур спешишь, за тобой не угонишься, — взвыл я. — Я пошел обратно.
   Я затопал в гору, я даже не оглянулся на Бо, и, набредя на шляпу Скотта, я растянулся на солнышке, на груде сухой листвы, предоставив Бо свободу действий. Я думал про Бо, я дулся на Бо, рвался к Бо, и я начал понимать, что она боится самой себя больше, чем меня. Ласковая, колючая, незавершенная, она, замерев на самой кромке весны или лета, ждала, чтобы кто-то ее завершил, закончил. Она была готова на все. Она только опасалась беззаботного, легкого, неверного шага, а я, скорей все это угадывая, чем понимая, ревновал ее к двум настоящим мужчинам, у которых было куда больше шансов на успех. Бо ведь обращалась с ними как с двумя небожителями, сошедшими с небес и признававшими только себе подобных.
   А мне оставалась одна моя фантазия, зато работала она усиленно. Я лежал на солнышке и изобретал положения, в которых я брал над ней верх, одолевал ее элегантное благоразумие, пересиливал ее снисходительную нежность и ломал все преграды, мешавшие ей навсегда стать той открытой, доверчивой девочкой, которая так ласково брала меня под руку. Мне бы только обойти ее укрепления. Но я совсем замучился, истомился, отупел, а ленивое осеннее солнце так мирно пригревало, что я мирно уснул.