Я спросил, куда он собирается.
— Обратно в Париж. А потом, наверное, в Нью-Йорк или в Барселону.
Он запрокинул голову и посмотрел на меня сквозь усы, будто говоря: «Ну, детка, я знаю, что у тебя на уме, уж выкладывай».
И я выложил.
— А как же Скотт? — спросил я.
— Все в порядке, — оказал он. — При чем тут Скотт?
— Что он говорит по этому поводу? Я думал, вы с ним еще не разобрались.
— Вылазка окончена, детка. С моей стороны, во всяком случае, бесповоротно. А Скотт пусть как хочет. Но ему, по-моему, тоже уже все равно.
— Но он мне говорил перед самой катастрофой, когда мы валялись без сил в лесу, что вы собираетесь в Тур, там вроде многое связано с Гюго и Бальзаком?
— Я же сказал тебе, детка, тема исчерпана. И забудь про нее.
— Он знает, что вы уезжаете?
— Нет, и ради бога не говори ему ничего, пока я не уеду. У меня нет никакой охоты заново объясняться со Скоттом Фицджеральдом. Это в моей жизни пройденный этап. Ну, а тебе-то хочется еще болтаться по дурацким французским городишкам?
— Нет. Не хочется.
Хемингуэй откинулся на неструганую спинку моей кровати и сказал, что я многого в их затее не понял.
— Понимаешь, ты на все смотрел затуманенными голубыми глазами Скотта, а боже избави тебя кончить, как Скотт. И я скажу тебе сейчас, почему я еду, детка, и почему наша вылазка была с самого начала обречена. Так вот, если тебе угодно выслушать правду, — я ведь не для того тут сижу, чтоб преподносить тебе отеческие наставления, пусть их тебе другие преподносят, — я скажу тебе правду.
Он на меня нападал. Я вспыхнул.
— Не беспокойтесь, — натянуто сказал я.
Хемингуэй ткнул меня локтем.
— Тебя когда-нибудь еще подведет твоя красная физиономия, сказал он. — Итак, я хочу вбить в эту англосаксонскую башку, что мы со Скоттом пустились в поход из-за ложных посылок. На самом же деле движущей пружиной была безумная теория Скотта про него и про меня. Он считает, что оба мы прикидываемся и заблуждаемся. И что мы убьем в конце концов истинного Фицджеральда и великого поэта Хемингуэя. Убьем непониманием. Да, наверное, он тебе уже все это излагал, и ты схватываешь, о чем речь.
— Да, он мне говорил.
Хемингуэй пожал плечами.
— Ладно, — сказал он. — Но, видишь ли, детка, первые двадцать лет жизни — самые лучшие годы; как бы тебя ни хлопнули, ты поднимаешься на ноги. А потом уж оно потрудней. Надо выискивать большущую стену, чтоб спрятаться и чтоб никто тебя не тронул. Запомни.
— Скотт мне объяснял…
— Знаю я, что он тебе объяснял, — сказал Хемингуэй грубо. — Слушай дальше. Я отправился в эту поездку для того, чтоб спасти Скотта от пьянства. Но я не могу ни в чем убедить идиота, который изо всех сил старается затащить меня в братство, просто не существующее вне войны и мифологии. И положить конец его стараниям, спастись от его миссионерского пыла можно только бегством. Вот я и бегу. И не слушай, если он начнет толковать тебе другое.
— Разве вам необходимо бежать? — спросил я. Я защищал интересы Скотта.
— Другого выхода нет, — сказал Хемингуэй. Он терпеливо мне все объяснял, втолковывал, чтоб я плохо про него не подумал. — Я не желаю больше видеть этого психа, — прибавил он с расстановкой. — Он никогда не уймется. От меня ничего не зависит. Стоит мне оказаться рядом, он, даже еще не раскрывая рта, уже берется меня спасать от меня самого. Но дудки, я не дамся, чтоб Скотт меня спасал — ни от чего, ни от кого, даже от меня. И не думай, будто я с легким сердцем махнул на него рукой. Просто ты влип со стороны в нашу печальную историю, вот я тебе ее и растолковываю, хоть ты, наверное, все равно думаешь, что я его обидел.
— Нет, — сказал я. — Но мне кажется, вы совершенно отрицаете дружбу.
Хемингуэй вздохнул с покорностью, в нем неожиданной.
— А ведь ты прав, — сказал он. — Я не способен к самопожертвованию, верная дружба до гробовой доски — не в моем духе. Я не могу навьючивать на себя такую большую ответственность до конца дней, а Скотт, конечно, на меня ее навьючил бы, опутал бы меня по рукам и по ногам, и потому я сбегаю.
Хемингуэй встал. Он сказал все, что хотел сказать, и выслушивать мои соображения ему было неинтересно. Обычная его манера. Но вдруг он меня удивил.
— Ладно, детка, — сказал он. — Ты, кажется, хочешь что-то спросить, так лучше выкладывай, чем терзаться, мучиться своей милой английской робостью.
— Я вот думал насчет одной вещи, — решился я.
— Валяй.
— Это связано с Бо, — предупредил я.
— Ну хорошо, что же связано с Бо?
— Вы бы не уехали, если б Бо не погибла?
— Думаю, не уехал бы, — ответил он сразу. Потом засмеялся. Точно бы не уехал. Тут уж Скотт меня водил на поводу… Но почему ты задаешь мне такие вопросы? Хочешь что-то сказать про Бо?
— Нет. Не хочу.
— Ничего, детка. Ужасная вещь, понимаю. Но истинная трагедия — Скотт. Бо умерла — и кончено. А Скотт по-прежнему проблема для всякого, кому не лень, и, наверное, ему оставался единственный выход — отделаться от этой своей истории с Зельдой и бежать к Бо. В том-то вся и жалость. За беднягой нужен присмотр. Если ты мужчина — лучше будь с ним построже, но если ты женщина — тебе надо холить его, нежить, заботиться о нем. А Зельда не умеет заботиться, вот он, наверное, и рассчитывал на Бо.
— И думаете, Бо могла с ним связаться?
— Ох ты черт, конечно же нет. Он, может, на нее и рассчитывал, но она думать про такое не думала.
— Откуда вы знаете?
— Господи, детка. Не задавай глупых вопросов. Уж поверь мне на слово, а лет через двадцать, может, и сам поймешь. Ну, до свиданья, детка, и не вешай нос. Все там будем…
Он ушел, и когда он закрыл дверь — хоть он вырвался сразу, мгновенно одолев палату своими ножищами, — я понял, что Хемингуэй всегда стеснялся меня не меньше, чем я его стеснялся. Со мной всегда разговаривал вымышленный Хемингуэй, и он всюду таскал этого вымышленного Хемингуэя с собою, и потому-то их смутные усилия понять друг друга потерпели крах. Ладу между ними не получилось.
И теперь остался только Скотт.
Я жалел Скотта, и мне не терпелось узнать, как он отнесется к отъезду Хемингуэя. Скотт пришел на другой день, в день моей выписки, напряженный, взвинченный, неся мой чемодан, и сразу сказал:
— Ты огорчишься, старина, но Эрнест сделал нам ручкой.
— Не понимаю!
— Он смылся.
— Опять! — лицемерно сказал я. — Но это же ему не впервой.
— На сей раз он правда уехал. Все кончено, Кит. Кончен бал.
Вид у Скотта был отважный — борец, человек действия. Он часто на себя напускал такой вид. Но он явно злился, и я решил было, что он принял жест Хемингуэя так, как тот его задумал: дружба прервана, с одиссеей покончено. Но, оказывается, Скотт расстраивался совсем по другому поводу.
— Ты знаешь, Кит, — сказал он, бродя взад-вперед по палате, — Эрнест приобретает ужасающее влияние на молодых американцев. Зельда говорит, ему уже подражают. Что же станется с нашими детьми и внуками, если они все примутся обезьянничать с этого варвара? Он всю республику развратит к чертям.
— Он вчера заходил, — кинул я небрежно. Я хотел унять Скотта.
— Он тебе сказал, что намерен смыться?
— Сказал, собирается в Париж или Нью-Йорк, — уклончиво ответил я.
— Бери свои вещи. — Скотт показал на чемодан. Повернулся и вышел.
Я понял, что никогда их больше не увижу. Меня будто вышвырнули. Но открыв чемодан, я обнаружил там всякую всячину — разные подарки: рубашки, брюки, ботинки, и розовый галстук от Зельды, и очень милую куртку с пришпиленной записочкой от Скотта, чтоб я «не лез в бутылку», потому что, мол, все это «законное возмещение» убытков, понесенных мною в лесу. (У сестры Терезы при виде моей одежды вытянулось лицо, и она сказала, что окровавленное тряпье надо сжечь.)
«Мы все в субботу куда-то едем, — гласила записочка Скотта, — но ждем, когда тебя выпустят из твоего французского чистилища, и надеемся повидаться с тобой на прощание».
Ну ясно, Скотт собирался уехать, ни словом не помянув ни Хемингуэя, ни Бо, и даже вполне понятно, почему ему не хотелось про них говорить. Вполне естественно, меня уже исключили из игры. Я и не ждал от Скотта прощальных восклицаний и точек над i. В конце концов, он ведь с самого начала говорил мне, что от этой поездки зависит все дальнейшее развитие их судьбы. А теперь-то чего уж.
Он вошел ко мне в номер в полтретьего утра в субботу. Он включил свет, и я проснулся. Я нашарил часы и увидел, что еще ночь.
— Что случилось? — спросил я.
— Ш-ш-ш, — громко прошипел он. Он покачивался, но, по-моему, нарочно. — Ничего не случилось. Просто я хочу с тобой поговорить, пока все прочие во Французской Республике крепко спят в своих ореховых кроватках. Лучше времени для разговора не придумаешь, Кит, и я безумно извиняюсь, старина, что тебя разбудил. Ну, как ты?
— Ничего, — произнес я сипло.
Он пришел от Гескленов и выглядел прилично. Он был в твидовом костюме и четко выговаривал слова. Правда, он отчаянно размахивал тросточкой, но, кажется, не был пьян. Во всяком случае, не очень. Как-то странно и сосредоточен и рассеян.
— Я пришел… — Он был веселый и важный, и он отчаянно подыскивал слова. — Я пришел, — сказал он, — дать тебе один очень существенный совет. Так что садись-ка и слушай внимательно. Совет очень существенный. И кроме меня никто тебе его не даст. — Секунду это обещание витало в воздухе, и вдруг он о нем совершенно забыл.
— Какой совет? — спросил я, окончательно просыпаясь.
— Необходимый совет, — отрубил он, но в его усталых глазах отразились только отчаянные потуги вернуть Скотта Фицджеральда с дальнего синего горизонта, куда он неуклонно ускользал. — А? Что я говорил, Кит? Что я говорил?
— Вы хотели дать мне какой-то важный совет.
— Правда?
— Вы так сказали.
— Гм. Гм. Хорошо же. — Скотт ткнул в меня тросточкой и крикнул во все горло:
— Бамм! — Потом: — Ну как, Кит? Здорово я стреляю?
— Ш-ш-ш, — зашипел уже я. — Вы всю гостиницу разбудите.
Скотт, все так же колеблющийся на грани здравости и забытья, вдруг подтянулся и громко зашептал:
— Верно, старина. Я терпеть не могу, когда плюют на других. Еще моя мама говорила: это признак уроженца Чикаго.
— Вы бы сели, — сказал я.
— Нет, нет, — проворчал он. — Я пойду. Я тут больше ни минуты не останусь. Я пришел только тебе сказать, что с Эрнестом я провалился. И ты это знаешь. И Эрнест знает, и ты знаешь, и Зельда, и Джеральд Мерфи знает, и Сара, и Хедли. Вот и все, что я хотел тебе сказать, старина.
Мне оставалось одно — тщательно взвешивать свои вопросы.
— И что вы собираетесь делать дальше? — спросил я.
— Делать? — взорвался он. — Почему я обязан что-то делать?
Тут я смутился и довольно глупо брякнул:
— Значит, вы считаете — это все?
— Откуда я знаю? Хемингуэй продал нас с потрохами, верно? Он предатель, верно? И ты спрашиваешь меня, что я собираюсь делать дальше? Ты бы лучше его спросил! — Скотт закрыл глаза, отгоняя какой-то неприятный образ, а когда он снова их открыл, он уже критически меня разглядывал, будто недоумевая, откуда я взялся. Потом он снова заговорил, с усилием, с удивлением: — Кит, но почему он уехал? Что его отпугнуло?
— Не знаю.
Скотт вдруг схватился за простыню, ужасно закашлялся (я тогда еще не знал, что у него туберкулез), потом он вздохнул, и снова на него напал ужасный, неодолимый кашель. Лицо сразу стало бледное, больное. Он мучительно ловил какую-то мысль.
— Что, по-твоему, хуже дезертирства? — сказал он. — Кит! — сказал он. Потом встал и вдруг накинулся на меня: — И зачем ты мне задаешь идиотские вопросы?
— Никаких я вам не задаю вопросов, — отрезал я. — Просто я хотел узнать, что вы намерены делать.
— А, ну тогда ничего, — выдавил он. — Но когда-нибудь, — пригрозил он устало, — когда-нибудь Эрнест еще напишет мне ужасное, жалостное письмо, знаешь какое?
Я покачал головой.
— Он напишет: «Скотт, миленький, я умираю! Я медленно умираю жертвой самозаклания, и ради бога приди и спаси меня».
Он ужасно тяжело дышал, и я снова стал уговаривать его, чтоб он сел.
— Хоть на минуточку, — просил я. Я боялся, что ему вот-вот станет дурно.
Он присел на кровать и еще раз с усилием выбрался из той тьмы, в которую он теперь то и дело так надолго погружался.
— Да, еще вспомнил! — И вдруг он перешел к своей манере рассерженного учителя. — Я пришел тебя предупредить, чтобы ты бросил свои английские штучки. Они ужасны! Отвратительны! И надо покончить с ними, старина, пока не поздно. От таких вещей лучше вовремя избавляться. Не бери пример с Эрнеста. В один прекрасный день Эрнест надолго замолчит, и вот тогда он и напишет мне то жуткое письмо…
Он встал и пошел к двери, подняв трость, как волшебную палочку. Я увидел, как он сдерживает кашель, давится кашлем. Снова я испугался, что ему вот-вот станет дурно. Но он вдруг вернулся.
— И еще одно! — выдавил он, одолевая кашель. — Напомню тебе слова Лоуэлла, обращенные к Спенсеру. Знаешь, что он ему сказал?
— Не знаю.
— Он сказал: нельзя позволять гению уничтожать собственный гений. Вот вы все думаете, я сдался Эрнесту. Да? Ни черта! Он у меня еще попляшет.
Опять он пошел к двери, и опять он вернулся и опросил, думал ли я о том, что было бы с ним и с Эрнестом, если бы Бо не погибла.
— Задавался ты таким вопросом?
— Я только об этом все время и думаю, — сказал я.
— Так вот я тебе скажу, что было бы, — сказал он. — Эрнест никуда бы не уехал. И я бы выиграл все — но Бо мы оставим в стороне.
— То есть как?
— Я в лесу тебя предупредил насчет Бо, верно? А ты на это наплевал, верно?
— Ничего подобного. Я сразу вернулся вместе с вами.
— Но ты не знаешь, что с ней было, верно?
— О чем вы, не понимаю, — я не желал ему подыгрывать, раз речь зашла о Бо.
— Ладно, — сказал он таинственно. — Пусть тайна умрет вместе с ней. К тому же, если б так дальше пошло, она бы с Эрнестом намаялась.
— Да что такое? Что у них случилось?
— А ты-то сам как думаешь?
— Не знаю. Думаете, она хотела с ним связаться?
— Господи, конечно нет. С чего ты взял? — сказал Скотт. — Может, старина Эрни на нее и рассчитывал, да только мало ли кто чего хочет. — Тут он расхохотался и снова отступил к двери, взялся за ручку, застыл. Но на сей раз переступил порог. — Бедная Бо, — сказал он грустно. — Она переживала пору равноденствия, которую знают только женщины. Еще бы немного — и сменился бы сезон. Но не для Эрнеста. Никогда. — Он еще потоптался, покашлял, он чуть не валился с ног от изнеможения. — И ведь какой ужас, Кит, какой ужас. Правда?
— Да.
— Ну, спокойной ночи, старина. — И он ушел.
— Спокойной ночи, Скотт, — сказал я, и я встал и прикрыл дверь, потому что он оставил ее открытой.
— Обратно в Париж. А потом, наверное, в Нью-Йорк или в Барселону.
Он запрокинул голову и посмотрел на меня сквозь усы, будто говоря: «Ну, детка, я знаю, что у тебя на уме, уж выкладывай».
И я выложил.
— А как же Скотт? — спросил я.
— Все в порядке, — оказал он. — При чем тут Скотт?
— Что он говорит по этому поводу? Я думал, вы с ним еще не разобрались.
— Вылазка окончена, детка. С моей стороны, во всяком случае, бесповоротно. А Скотт пусть как хочет. Но ему, по-моему, тоже уже все равно.
— Но он мне говорил перед самой катастрофой, когда мы валялись без сил в лесу, что вы собираетесь в Тур, там вроде многое связано с Гюго и Бальзаком?
— Я же сказал тебе, детка, тема исчерпана. И забудь про нее.
— Он знает, что вы уезжаете?
— Нет, и ради бога не говори ему ничего, пока я не уеду. У меня нет никакой охоты заново объясняться со Скоттом Фицджеральдом. Это в моей жизни пройденный этап. Ну, а тебе-то хочется еще болтаться по дурацким французским городишкам?
— Нет. Не хочется.
Хемингуэй откинулся на неструганую спинку моей кровати и сказал, что я многого в их затее не понял.
— Понимаешь, ты на все смотрел затуманенными голубыми глазами Скотта, а боже избави тебя кончить, как Скотт. И я скажу тебе сейчас, почему я еду, детка, и почему наша вылазка была с самого начала обречена. Так вот, если тебе угодно выслушать правду, — я ведь не для того тут сижу, чтоб преподносить тебе отеческие наставления, пусть их тебе другие преподносят, — я скажу тебе правду.
Он на меня нападал. Я вспыхнул.
— Не беспокойтесь, — натянуто сказал я.
Хемингуэй ткнул меня локтем.
— Тебя когда-нибудь еще подведет твоя красная физиономия, сказал он. — Итак, я хочу вбить в эту англосаксонскую башку, что мы со Скоттом пустились в поход из-за ложных посылок. На самом же деле движущей пружиной была безумная теория Скотта про него и про меня. Он считает, что оба мы прикидываемся и заблуждаемся. И что мы убьем в конце концов истинного Фицджеральда и великого поэта Хемингуэя. Убьем непониманием. Да, наверное, он тебе уже все это излагал, и ты схватываешь, о чем речь.
— Да, он мне говорил.
Хемингуэй пожал плечами.
— Ладно, — сказал он. — Но, видишь ли, детка, первые двадцать лет жизни — самые лучшие годы; как бы тебя ни хлопнули, ты поднимаешься на ноги. А потом уж оно потрудней. Надо выискивать большущую стену, чтоб спрятаться и чтоб никто тебя не тронул. Запомни.
— Скотт мне объяснял…
— Знаю я, что он тебе объяснял, — сказал Хемингуэй грубо. — Слушай дальше. Я отправился в эту поездку для того, чтоб спасти Скотта от пьянства. Но я не могу ни в чем убедить идиота, который изо всех сил старается затащить меня в братство, просто не существующее вне войны и мифологии. И положить конец его стараниям, спастись от его миссионерского пыла можно только бегством. Вот я и бегу. И не слушай, если он начнет толковать тебе другое.
— Разве вам необходимо бежать? — спросил я. Я защищал интересы Скотта.
— Другого выхода нет, — сказал Хемингуэй. Он терпеливо мне все объяснял, втолковывал, чтоб я плохо про него не подумал. — Я не желаю больше видеть этого психа, — прибавил он с расстановкой. — Он никогда не уймется. От меня ничего не зависит. Стоит мне оказаться рядом, он, даже еще не раскрывая рта, уже берется меня спасать от меня самого. Но дудки, я не дамся, чтоб Скотт меня спасал — ни от чего, ни от кого, даже от меня. И не думай, будто я с легким сердцем махнул на него рукой. Просто ты влип со стороны в нашу печальную историю, вот я тебе ее и растолковываю, хоть ты, наверное, все равно думаешь, что я его обидел.
— Нет, — сказал я. — Но мне кажется, вы совершенно отрицаете дружбу.
Хемингуэй вздохнул с покорностью, в нем неожиданной.
— А ведь ты прав, — сказал он. — Я не способен к самопожертвованию, верная дружба до гробовой доски — не в моем духе. Я не могу навьючивать на себя такую большую ответственность до конца дней, а Скотт, конечно, на меня ее навьючил бы, опутал бы меня по рукам и по ногам, и потому я сбегаю.
Хемингуэй встал. Он сказал все, что хотел сказать, и выслушивать мои соображения ему было неинтересно. Обычная его манера. Но вдруг он меня удивил.
— Ладно, детка, — сказал он. — Ты, кажется, хочешь что-то спросить, так лучше выкладывай, чем терзаться, мучиться своей милой английской робостью.
— Я вот думал насчет одной вещи, — решился я.
— Валяй.
— Это связано с Бо, — предупредил я.
— Ну хорошо, что же связано с Бо?
— Вы бы не уехали, если б Бо не погибла?
— Думаю, не уехал бы, — ответил он сразу. Потом засмеялся. Точно бы не уехал. Тут уж Скотт меня водил на поводу… Но почему ты задаешь мне такие вопросы? Хочешь что-то сказать про Бо?
— Нет. Не хочу.
— Ничего, детка. Ужасная вещь, понимаю. Но истинная трагедия — Скотт. Бо умерла — и кончено. А Скотт по-прежнему проблема для всякого, кому не лень, и, наверное, ему оставался единственный выход — отделаться от этой своей истории с Зельдой и бежать к Бо. В том-то вся и жалость. За беднягой нужен присмотр. Если ты мужчина — лучше будь с ним построже, но если ты женщина — тебе надо холить его, нежить, заботиться о нем. А Зельда не умеет заботиться, вот он, наверное, и рассчитывал на Бо.
— И думаете, Бо могла с ним связаться?
— Ох ты черт, конечно же нет. Он, может, на нее и рассчитывал, но она думать про такое не думала.
— Откуда вы знаете?
— Господи, детка. Не задавай глупых вопросов. Уж поверь мне на слово, а лет через двадцать, может, и сам поймешь. Ну, до свиданья, детка, и не вешай нос. Все там будем…
Он ушел, и когда он закрыл дверь — хоть он вырвался сразу, мгновенно одолев палату своими ножищами, — я понял, что Хемингуэй всегда стеснялся меня не меньше, чем я его стеснялся. Со мной всегда разговаривал вымышленный Хемингуэй, и он всюду таскал этого вымышленного Хемингуэя с собою, и потому-то их смутные усилия понять друг друга потерпели крах. Ладу между ними не получилось.
И теперь остался только Скотт.
Я жалел Скотта, и мне не терпелось узнать, как он отнесется к отъезду Хемингуэя. Скотт пришел на другой день, в день моей выписки, напряженный, взвинченный, неся мой чемодан, и сразу сказал:
— Ты огорчишься, старина, но Эрнест сделал нам ручкой.
— Не понимаю!
— Он смылся.
— Опять! — лицемерно сказал я. — Но это же ему не впервой.
— На сей раз он правда уехал. Все кончено, Кит. Кончен бал.
Вид у Скотта был отважный — борец, человек действия. Он часто на себя напускал такой вид. Но он явно злился, и я решил было, что он принял жест Хемингуэя так, как тот его задумал: дружба прервана, с одиссеей покончено. Но, оказывается, Скотт расстраивался совсем по другому поводу.
— Ты знаешь, Кит, — сказал он, бродя взад-вперед по палате, — Эрнест приобретает ужасающее влияние на молодых американцев. Зельда говорит, ему уже подражают. Что же станется с нашими детьми и внуками, если они все примутся обезьянничать с этого варвара? Он всю республику развратит к чертям.
— Он вчера заходил, — кинул я небрежно. Я хотел унять Скотта.
— Он тебе сказал, что намерен смыться?
— Сказал, собирается в Париж или Нью-Йорк, — уклончиво ответил я.
— Бери свои вещи. — Скотт показал на чемодан. Повернулся и вышел.
Я понял, что никогда их больше не увижу. Меня будто вышвырнули. Но открыв чемодан, я обнаружил там всякую всячину — разные подарки: рубашки, брюки, ботинки, и розовый галстук от Зельды, и очень милую куртку с пришпиленной записочкой от Скотта, чтоб я «не лез в бутылку», потому что, мол, все это «законное возмещение» убытков, понесенных мною в лесу. (У сестры Терезы при виде моей одежды вытянулось лицо, и она сказала, что окровавленное тряпье надо сжечь.)
«Мы все в субботу куда-то едем, — гласила записочка Скотта, — но ждем, когда тебя выпустят из твоего французского чистилища, и надеемся повидаться с тобой на прощание».
Ну ясно, Скотт собирался уехать, ни словом не помянув ни Хемингуэя, ни Бо, и даже вполне понятно, почему ему не хотелось про них говорить. Вполне естественно, меня уже исключили из игры. Я и не ждал от Скотта прощальных восклицаний и точек над i. В конце концов, он ведь с самого начала говорил мне, что от этой поездки зависит все дальнейшее развитие их судьбы. А теперь-то чего уж.
Он вошел ко мне в номер в полтретьего утра в субботу. Он включил свет, и я проснулся. Я нашарил часы и увидел, что еще ночь.
— Что случилось? — спросил я.
— Ш-ш-ш, — громко прошипел он. Он покачивался, но, по-моему, нарочно. — Ничего не случилось. Просто я хочу с тобой поговорить, пока все прочие во Французской Республике крепко спят в своих ореховых кроватках. Лучше времени для разговора не придумаешь, Кит, и я безумно извиняюсь, старина, что тебя разбудил. Ну, как ты?
— Ничего, — произнес я сипло.
Он пришел от Гескленов и выглядел прилично. Он был в твидовом костюме и четко выговаривал слова. Правда, он отчаянно размахивал тросточкой, но, кажется, не был пьян. Во всяком случае, не очень. Как-то странно и сосредоточен и рассеян.
— Я пришел… — Он был веселый и важный, и он отчаянно подыскивал слова. — Я пришел, — сказал он, — дать тебе один очень существенный совет. Так что садись-ка и слушай внимательно. Совет очень существенный. И кроме меня никто тебе его не даст. — Секунду это обещание витало в воздухе, и вдруг он о нем совершенно забыл.
— Какой совет? — спросил я, окончательно просыпаясь.
— Необходимый совет, — отрубил он, но в его усталых глазах отразились только отчаянные потуги вернуть Скотта Фицджеральда с дальнего синего горизонта, куда он неуклонно ускользал. — А? Что я говорил, Кит? Что я говорил?
— Вы хотели дать мне какой-то важный совет.
— Правда?
— Вы так сказали.
— Гм. Гм. Хорошо же. — Скотт ткнул в меня тросточкой и крикнул во все горло:
— Бамм! — Потом: — Ну как, Кит? Здорово я стреляю?
— Ш-ш-ш, — зашипел уже я. — Вы всю гостиницу разбудите.
Скотт, все так же колеблющийся на грани здравости и забытья, вдруг подтянулся и громко зашептал:
— Верно, старина. Я терпеть не могу, когда плюют на других. Еще моя мама говорила: это признак уроженца Чикаго.
— Вы бы сели, — сказал я.
— Нет, нет, — проворчал он. — Я пойду. Я тут больше ни минуты не останусь. Я пришел только тебе сказать, что с Эрнестом я провалился. И ты это знаешь. И Эрнест знает, и ты знаешь, и Зельда, и Джеральд Мерфи знает, и Сара, и Хедли. Вот и все, что я хотел тебе сказать, старина.
Мне оставалось одно — тщательно взвешивать свои вопросы.
— И что вы собираетесь делать дальше? — спросил я.
— Делать? — взорвался он. — Почему я обязан что-то делать?
Тут я смутился и довольно глупо брякнул:
— Значит, вы считаете — это все?
— Откуда я знаю? Хемингуэй продал нас с потрохами, верно? Он предатель, верно? И ты спрашиваешь меня, что я собираюсь делать дальше? Ты бы лучше его спросил! — Скотт закрыл глаза, отгоняя какой-то неприятный образ, а когда он снова их открыл, он уже критически меня разглядывал, будто недоумевая, откуда я взялся. Потом он снова заговорил, с усилием, с удивлением: — Кит, но почему он уехал? Что его отпугнуло?
— Не знаю.
Скотт вдруг схватился за простыню, ужасно закашлялся (я тогда еще не знал, что у него туберкулез), потом он вздохнул, и снова на него напал ужасный, неодолимый кашель. Лицо сразу стало бледное, больное. Он мучительно ловил какую-то мысль.
— Что, по-твоему, хуже дезертирства? — сказал он. — Кит! — сказал он. Потом встал и вдруг накинулся на меня: — И зачем ты мне задаешь идиотские вопросы?
— Никаких я вам не задаю вопросов, — отрезал я. — Просто я хотел узнать, что вы намерены делать.
— А, ну тогда ничего, — выдавил он. — Но когда-нибудь, — пригрозил он устало, — когда-нибудь Эрнест еще напишет мне ужасное, жалостное письмо, знаешь какое?
Я покачал головой.
— Он напишет: «Скотт, миленький, я умираю! Я медленно умираю жертвой самозаклания, и ради бога приди и спаси меня».
Он ужасно тяжело дышал, и я снова стал уговаривать его, чтоб он сел.
— Хоть на минуточку, — просил я. Я боялся, что ему вот-вот станет дурно.
Он присел на кровать и еще раз с усилием выбрался из той тьмы, в которую он теперь то и дело так надолго погружался.
— Да, еще вспомнил! — И вдруг он перешел к своей манере рассерженного учителя. — Я пришел тебя предупредить, чтобы ты бросил свои английские штучки. Они ужасны! Отвратительны! И надо покончить с ними, старина, пока не поздно. От таких вещей лучше вовремя избавляться. Не бери пример с Эрнеста. В один прекрасный день Эрнест надолго замолчит, и вот тогда он и напишет мне то жуткое письмо…
Он встал и пошел к двери, подняв трость, как волшебную палочку. Я увидел, как он сдерживает кашель, давится кашлем. Снова я испугался, что ему вот-вот станет дурно. Но он вдруг вернулся.
— И еще одно! — выдавил он, одолевая кашель. — Напомню тебе слова Лоуэлла, обращенные к Спенсеру. Знаешь, что он ему сказал?
— Не знаю.
— Он сказал: нельзя позволять гению уничтожать собственный гений. Вот вы все думаете, я сдался Эрнесту. Да? Ни черта! Он у меня еще попляшет.
Опять он пошел к двери, и опять он вернулся и опросил, думал ли я о том, что было бы с ним и с Эрнестом, если бы Бо не погибла.
— Задавался ты таким вопросом?
— Я только об этом все время и думаю, — сказал я.
— Так вот я тебе скажу, что было бы, — сказал он. — Эрнест никуда бы не уехал. И я бы выиграл все — но Бо мы оставим в стороне.
— То есть как?
— Я в лесу тебя предупредил насчет Бо, верно? А ты на это наплевал, верно?
— Ничего подобного. Я сразу вернулся вместе с вами.
— Но ты не знаешь, что с ней было, верно?
— О чем вы, не понимаю, — я не желал ему подыгрывать, раз речь зашла о Бо.
— Ладно, — сказал он таинственно. — Пусть тайна умрет вместе с ней. К тому же, если б так дальше пошло, она бы с Эрнестом намаялась.
— Да что такое? Что у них случилось?
— А ты-то сам как думаешь?
— Не знаю. Думаете, она хотела с ним связаться?
— Господи, конечно нет. С чего ты взял? — сказал Скотт. — Может, старина Эрни на нее и рассчитывал, да только мало ли кто чего хочет. — Тут он расхохотался и снова отступил к двери, взялся за ручку, застыл. Но на сей раз переступил порог. — Бедная Бо, — сказал он грустно. — Она переживала пору равноденствия, которую знают только женщины. Еще бы немного — и сменился бы сезон. Но не для Эрнеста. Никогда. — Он еще потоптался, покашлял, он чуть не валился с ног от изнеможения. — И ведь какой ужас, Кит, какой ужас. Правда?
— Да.
— Ну, спокойной ночи, старина. — И он ушел.
— Спокойной ночи, Скотт, — сказал я, и я встал и прикрыл дверь, потому что он оставил ее открытой.
Глава 13
На другой день, или, верней, уже наутро, мы расстались. Скотт и Зельда за завтраком ели croissant'ы, а мне казалось, что они жуют эпитафии по нашей исчезнувшей девочке. Меня они, правда, окружили вниманием и заботой. Кит такой, Кит эдакий, Кит миленький, Кит-старина; а я-то знал, что никогда больше их не увижу. Я уже стал для них горьким воспоминанием.
Они отправлялись в Руан на «изотте», а меня оставляли в Фужере, пока я как следует не поправлюсь. Я беспокоился насчет уплаты за больницу, но Джеральд Мерфи уже оплатил счет, он говорил, что это пойдет из состояния Бо, которым он должен будет распорядиться. Он и за гостиницу заплатил, и вручил мне вдобавок билет до Лондона, хотя билет у меня уже был, мне его еще раньше прислали из Парижа. Так что отношения, в общем, закрепились, и я спросил Джеральда Мерфи, можно ли мне будет доехать с ними до Фужерского леса, если это им по дороге в Руан.
— Разумеется, отчего бы нет? — отвечал он в своей старомодной манере. — Но как вы обратно доберетесь? Это километров пять, а вы еще не окрепли.
— Я проголосую, — сказал я. — Не беспокойтесь.
Скотт мне объяснял, что у Джеральда Мерфи принцип — не задавать лишних вопросов.
— Хорошо, — сказал он. — Мы едем через полчаса, если Скотт справится с замком на своем сумасшедшем чемодане.
Я чистил зубы у себя в номере, когда Сара Мерфи постучалась и спросила:
— Кит, можно мне на минуточку?
— Пожалуйста, — сказал я, натягивая пиджак.
Сара подошла прямо ко мне и вложила голубой шелковый платок мне в кармашек.
— Все не могла найти такого цвета, — сказала она. — Только сегодня утром попался.
Сара вечно смущала меня, я сказал, что мне страшно неудобно, но мне нечем ее отдарить.
— Вы уже нас осыпали дарами, — сказала она. — Вы с Бо так радовали нас. В общем-то, я пришла кое-что рассказать насчет Бо. Сядем-ка на минутку.
— Они там ждут внизу, — сказал я.
— Подождут, — сказала она, села на незастланную постель и рассказала мне почти все, что я теперь знаю про Бо. Она не ответила на мои немые вопросы, даже на половину их она не ответила; но я хоть немного понял, кто такая Бо.
Она была сирота, правда богатая. В восемь лет она лишилась обоих родителей и детство провела по разным родственникам, разным загородным домам, разным виллам над морем, по разным школам. С Сариных слов я составил представление об озабоченной, серьезной девочке, которая переезжала от одних родственников к другим, из одного дома в другой, не теряя самообладания и не хныча. Отца ее окружала тайна. Никто даже не знал толком, откуда он, не то француз, не то венгр, не то американец, не то вовсе из Герцеговины. Мать ее была английская аристократка, богачка и странница, где-то вышла замуж за чужака, а потом его бросила. Он погиб в начале войны, сражаясь на стороне французов. Мать Бо далее бросила ребенка на родных и друзей и продолжала свою красивую и беспутную жизнь — где вздумается и куда занесет богатство. Погибла она в Вене, весьма трагически: наклонилась к своей собачке, та тявкнула, она отпрянула, свалилась с железнодорожной платформы на рельсы и попала под экспресс дальнего следования. Бо досталось богатое наследство, и вся жизнь ее, с помощью родственников и друзей, превратилась, с тех пор в сплошное переучивание, перемогание, переезды. Бо собирали по частям, склеивали клеем.
— Поразительно, — говорила Сара. — Но натура Бо все одолела, и она осталась естественной, чистой девочкой со строгой моралью и без претензий. Я любила ее мать, хоть она порой бывала невыносима. Бо пошла в нее внешностью, и только. Мы с Джеральдом всегда старались сделать для Бо что могли, но у нее лет с десяти были свои твердые, незыблемые понятия. Бо — чудо, Кит. Воспоминания, может быть, уже заслоняют Бо, но не совсем.
Сара Мерфи все это рассказала, чтобы приблизить ко мне образ незнакомой девочки. Но я вдруг понял и другое, я понял, почему Бо так старалась устроить чужие жизни, уладить чужие отношения, унять распри, почему она так рвалась к правде и справедливости. И, наверное, историей ее детства объяснялась тяга к мужчинам гораздо старше нее, желание кому-то посвятить стремление к порядку и преданность, в ком-то найти черты незнакомого отца.
Но Сара словно угадала мои мысли:
— Вряд ли сама Бо понимала, кого она ищет — отца, брата, опекуна или человека, в которого она сможет верить, на которого она сможет положиться до конца жизни. Но я уверена, что она искала именно такого человека, Кит, и на вашем месте я приписала бы себе эту роль.
Скотт уже кричал снизу:
— Кит, ради бога. Мы ждем! Сара там?
— Да. Сейчас.
Мы еще минутку постояли, и Сара нежно взяла меня за руку.
— Я все это рассказала вам, Кит, потому что не хочу, чтобы ее совсем забыли, и думаю, уж вы-то ее запомните. Я надеюсь, что частица Бо засела в вас до самой смерти. И теперь мне даже не так страшно бросать ее в этом жутком, мрачном городе.
Я кивнул.
Спускаясь по лестнице, Сара не выпускала мою руку.
— Ужасная история. Но, думаю, вся затея была с самого начала обречена. Скотту и Эрнесту вообще нельзя ни минуты находиться под одной крышей.
Тут я не мог с ней согласиться, но я не сумел бы ничего доказать, да и поздно было спорить. На улице она снова попросила меня не забывать Бо.
— Ну пожалуйста, Кит, не забывайте ее.
— Да, это маловероятно, — сказал я.
— Милый мальчик, — сказала она, и тут мы подошли к «изотте», верх ее был откинут, и все уже сидели на местах.
Я сел сзади, Скотт крикнул: «En avant!» — и Джеральд Мерфи покатил мимо магазинов, той улочкой, которую Бо тогда одолела как птица. На Скотте была помятая «федора», видимо, спасенная в полной невредимости из-под развалин «фиата».
Джеральд Мерфи обернулся ко мне:
— Скажете, где вас сбросить.
— Где-нибудь на горе.
Мы выехали из города и потащились по тряской дороге в гору, к лесу. Все молчали, каждый уже ушел в себя. Перед той развилкой, которой я ждал, я крикнул: «Тут» — и поскорей выскочил из машины.
— Спасибо большое, — крикнул я, перекрывая урчанье «изотты».
— Милый, славный Кит, — весело крикнула Зельда.
— До свиданья! — заорали они хором, когда «изотта» покатила по длинному, прямому шоссе. — До свиданья, старина. Adieu, Кит…
Машина шла вверх по холму, я смотрел ей вслед. Вот Зельда сорвала «Федору» с головы Скотта, запустила ею в лес, и шляпа описала красивую траекторию — как всегда.
Глаза у меня затуманились, потому что мне примерещилась девушка, она бежала за глупой шляпой, поднимала ее из грязи, поправляла чуткими, четкими пальцами и мгновенье держала на вытянутой руке, словно самой себе доказывая, что жизнь должна быть разумной и правильной, а не разрушительной и нелепой. И тогда я подумал, глядя вслед «изотте», что Бо, может, как-то и определила наши судьбы.Ведь это из-за Бо уехал Хемингуэй, из-за нее вот-вот скроется за холмом Скотт, из-за нее я стою на дороге, и вижу призрак, и меня мучит вопрос, которого мне вовек не решить. Вопрос о том, что сталось бы со Скоттом Фицджеральдом, и Эрнестом Хемингуэем, и с литературой целого поколения, не разбейся Бо на этом самом месте — на грязном шоссе у Фужерского леса, обсыпанном листьями.
Но все это не умещалось тогда у меня в голове, а вопросу моему суждено так и остаться без ответа.
Они отправлялись в Руан на «изотте», а меня оставляли в Фужере, пока я как следует не поправлюсь. Я беспокоился насчет уплаты за больницу, но Джеральд Мерфи уже оплатил счет, он говорил, что это пойдет из состояния Бо, которым он должен будет распорядиться. Он и за гостиницу заплатил, и вручил мне вдобавок билет до Лондона, хотя билет у меня уже был, мне его еще раньше прислали из Парижа. Так что отношения, в общем, закрепились, и я спросил Джеральда Мерфи, можно ли мне будет доехать с ними до Фужерского леса, если это им по дороге в Руан.
— Разумеется, отчего бы нет? — отвечал он в своей старомодной манере. — Но как вы обратно доберетесь? Это километров пять, а вы еще не окрепли.
— Я проголосую, — сказал я. — Не беспокойтесь.
Скотт мне объяснял, что у Джеральда Мерфи принцип — не задавать лишних вопросов.
— Хорошо, — сказал он. — Мы едем через полчаса, если Скотт справится с замком на своем сумасшедшем чемодане.
Я чистил зубы у себя в номере, когда Сара Мерфи постучалась и спросила:
— Кит, можно мне на минуточку?
— Пожалуйста, — сказал я, натягивая пиджак.
Сара подошла прямо ко мне и вложила голубой шелковый платок мне в кармашек.
— Все не могла найти такого цвета, — сказала она. — Только сегодня утром попался.
Сара вечно смущала меня, я сказал, что мне страшно неудобно, но мне нечем ее отдарить.
— Вы уже нас осыпали дарами, — сказала она. — Вы с Бо так радовали нас. В общем-то, я пришла кое-что рассказать насчет Бо. Сядем-ка на минутку.
— Они там ждут внизу, — сказал я.
— Подождут, — сказала она, села на незастланную постель и рассказала мне почти все, что я теперь знаю про Бо. Она не ответила на мои немые вопросы, даже на половину их она не ответила; но я хоть немного понял, кто такая Бо.
Она была сирота, правда богатая. В восемь лет она лишилась обоих родителей и детство провела по разным родственникам, разным загородным домам, разным виллам над морем, по разным школам. С Сариных слов я составил представление об озабоченной, серьезной девочке, которая переезжала от одних родственников к другим, из одного дома в другой, не теряя самообладания и не хныча. Отца ее окружала тайна. Никто даже не знал толком, откуда он, не то француз, не то венгр, не то американец, не то вовсе из Герцеговины. Мать ее была английская аристократка, богачка и странница, где-то вышла замуж за чужака, а потом его бросила. Он погиб в начале войны, сражаясь на стороне французов. Мать Бо далее бросила ребенка на родных и друзей и продолжала свою красивую и беспутную жизнь — где вздумается и куда занесет богатство. Погибла она в Вене, весьма трагически: наклонилась к своей собачке, та тявкнула, она отпрянула, свалилась с железнодорожной платформы на рельсы и попала под экспресс дальнего следования. Бо досталось богатое наследство, и вся жизнь ее, с помощью родственников и друзей, превратилась, с тех пор в сплошное переучивание, перемогание, переезды. Бо собирали по частям, склеивали клеем.
— Поразительно, — говорила Сара. — Но натура Бо все одолела, и она осталась естественной, чистой девочкой со строгой моралью и без претензий. Я любила ее мать, хоть она порой бывала невыносима. Бо пошла в нее внешностью, и только. Мы с Джеральдом всегда старались сделать для Бо что могли, но у нее лет с десяти были свои твердые, незыблемые понятия. Бо — чудо, Кит. Воспоминания, может быть, уже заслоняют Бо, но не совсем.
Сара Мерфи все это рассказала, чтобы приблизить ко мне образ незнакомой девочки. Но я вдруг понял и другое, я понял, почему Бо так старалась устроить чужие жизни, уладить чужие отношения, унять распри, почему она так рвалась к правде и справедливости. И, наверное, историей ее детства объяснялась тяга к мужчинам гораздо старше нее, желание кому-то посвятить стремление к порядку и преданность, в ком-то найти черты незнакомого отца.
Но Сара словно угадала мои мысли:
— Вряд ли сама Бо понимала, кого она ищет — отца, брата, опекуна или человека, в которого она сможет верить, на которого она сможет положиться до конца жизни. Но я уверена, что она искала именно такого человека, Кит, и на вашем месте я приписала бы себе эту роль.
Скотт уже кричал снизу:
— Кит, ради бога. Мы ждем! Сара там?
— Да. Сейчас.
Мы еще минутку постояли, и Сара нежно взяла меня за руку.
— Я все это рассказала вам, Кит, потому что не хочу, чтобы ее совсем забыли, и думаю, уж вы-то ее запомните. Я надеюсь, что частица Бо засела в вас до самой смерти. И теперь мне даже не так страшно бросать ее в этом жутком, мрачном городе.
Я кивнул.
Спускаясь по лестнице, Сара не выпускала мою руку.
— Ужасная история. Но, думаю, вся затея была с самого начала обречена. Скотту и Эрнесту вообще нельзя ни минуты находиться под одной крышей.
Тут я не мог с ней согласиться, но я не сумел бы ничего доказать, да и поздно было спорить. На улице она снова попросила меня не забывать Бо.
— Ну пожалуйста, Кит, не забывайте ее.
— Да, это маловероятно, — сказал я.
— Милый мальчик, — сказала она, и тут мы подошли к «изотте», верх ее был откинут, и все уже сидели на местах.
Я сел сзади, Скотт крикнул: «En avant!» — и Джеральд Мерфи покатил мимо магазинов, той улочкой, которую Бо тогда одолела как птица. На Скотте была помятая «федора», видимо, спасенная в полной невредимости из-под развалин «фиата».
Джеральд Мерфи обернулся ко мне:
— Скажете, где вас сбросить.
— Где-нибудь на горе.
Мы выехали из города и потащились по тряской дороге в гору, к лесу. Все молчали, каждый уже ушел в себя. Перед той развилкой, которой я ждал, я крикнул: «Тут» — и поскорей выскочил из машины.
— Спасибо большое, — крикнул я, перекрывая урчанье «изотты».
— Милый, славный Кит, — весело крикнула Зельда.
— До свиданья! — заорали они хором, когда «изотта» покатила по длинному, прямому шоссе. — До свиданья, старина. Adieu, Кит…
Машина шла вверх по холму, я смотрел ей вслед. Вот Зельда сорвала «Федору» с головы Скотта, запустила ею в лес, и шляпа описала красивую траекторию — как всегда.
Глаза у меня затуманились, потому что мне примерещилась девушка, она бежала за глупой шляпой, поднимала ее из грязи, поправляла чуткими, четкими пальцами и мгновенье держала на вытянутой руке, словно самой себе доказывая, что жизнь должна быть разумной и правильной, а не разрушительной и нелепой. И тогда я подумал, глядя вслед «изотте», что Бо, может, как-то и определила наши судьбы.Ведь это из-за Бо уехал Хемингуэй, из-за нее вот-вот скроется за холмом Скотт, из-за нее я стою на дороге, и вижу призрак, и меня мучит вопрос, которого мне вовек не решить. Вопрос о том, что сталось бы со Скоттом Фицджеральдом, и Эрнестом Хемингуэем, и с литературой целого поколения, не разбейся Бо на этом самом месте — на грязном шоссе у Фужерского леса, обсыпанном листьями.
Но все это не умещалось тогда у меня в голове, а вопросу моему суждено так и остаться без ответа.