Я проснулся и увидел Бо рядом на пеньке, она легонько водила прутиком по моим ногам.
   — Я давным-давно тут сижу и слушаю, а ты храпишь, как Циклоп, — сказала она.
   Я сел.
   — А? Что? Который час?
   — Уже четвертый, а их все нет.
   Я даже не поверил.
   — Четвертый! Так куда же они, к черту, запропастились?
   — Не знаю, — сказала она. — И ты не знаешь.
   — Может, они задержались из-за…
   — Из-за чего? — перебила она.
   — Ну откуда я знаю? — И тут я наконец-то проснулся. — Ну, может, Скотт выискивает какое-то особенное шампанское, а может, он охотится за местным паштетом или нормандским сыром, или он хочет купить чего-нибудь зелененького, или черненького, или красненького, или новую шляпу.
   — Нет. Просто они нас тут бросили, — сказала Бо.
   — Да зачем это им?
   Бо подобрала прутик, которым меня щекотала, и разломила пополам. Потом смерила половинки. Они были в точности одинаковые, потому что Бо и не могла сломать прутик иначе.
   — Им хочется посмотреть, что получится из этой ситуации, — сказала она.
   — Из какой еще ситуации?
   — Пожалуйста, не раздражайся, Кит, — сказала она, и, кажется, из той Бо, что металась одна по лесу, она снова превратилась в спокойную и доверчивую Бо.
   — Они устроили себе за наш счет олимпийское развлеченье. Сделали себе из нас, бедных смертных, две игрушки.
   — Может, и так, — сказал я. — Но надолго они нас не бросят. Ты только не волнуйся, Бо.
   — А утром говорил — они вообще не вернутся.
   — Ну говорил, — покаялся я. — Но один из них будет обязательно настаивать на том, чтобы вернуться, — хотя бы просто ради дурацкого спора.
   Бо вздохнула и чуть-чуть успокоилась.
   — Ох, может, ты и прав, — сказала она и принялась терзать шляпу Скотта.
   — Как думаешь, чем все это у них кончится? — спросила Бо, помолчав. — Нет, честно, Кит. Во что это все выльется?
   — Даже не знаю, — сказал я. — Хотя Скотт прав, наверное. Уж каким каждый вернется из этой поездки, таким на всю жизнь и останется.
   — Ты действительно, ты серьезно так считаешь?
   Бо стояла на коленях, раздвинув сзади свои несравненные ноги — поза факира или лягушки. Нелепая поза для женщины, но для Бо, для ее красоты и ее достоинства все было нипочем.
   — Чудно', что мы-то с тобой в это втянулись, — сказала она.
   — А я и не думал втягиваться, — сказал я. — Я просто наблюдаю.
   — Ну, а я втянулась, — сказала она. — Не могу видеть, как они друг друга оскорбляют. И как бы это пресечь…
   — Да как же ты можешь это пресечь?
   — Ну, значит, это очень плохо кончится.
   — Почему плохо? — сказал я. — Оба играют с мыслью о смерти.
   Она приложила палец к губам.
   — Ой, что ты такое говоришь?
   Мне самому стало неудобно. Обычно такие фразы я держал просебя.
   — То есть я хочу сказать, все хорошо кончится, — сказал я.
   — Думаешь, Скотт бросит пить, а Эрнест перестанет убивать и драться?
   — Нет, я не про то. Я про их дружбу.
   Мы еще потолковали насчет них. Оказывается, когда Эрнест стрелял тогда куропаток, он говорил Бо, что главная беда Скотта — Зельда. Если он излечится от Зельды, он и пить бросит.
   — А по-моему, неправда это, — сказала Бо. — Зельда в точности такая, как надо Скотту. Верно ведь?
   Я сказал, что плохо ее знаю.
   — Но разве она тебе не нравится?
   — Нравится, — сказал я. — И, по-моему, у них все в порядке, я ничего такого у них не замечал.
   Я говорил честно, но вдобавок мне хотелось, чтобы Скотт был прочно связан с кем-то, лишь бы не с Бо.
   — А ты давно их знаешь?
   — Сто лет. С тех пор как они подружились с Мерфи.
   Я почти ничего про нее не знал, и хоть мне хотелось спросить, как она познакомилась с Хемингуэями и с Мерфи, я боялся спрашивать. Инстинкт самозащиты подсказывал мне, что чем больше я про нее буду знать, тем она станет недостижимей и недоступней. Я только что выбрался из глуши, был свеженький, с речного берега, а Бо вращалась в роскошной, блистательной среде и сама была немыслимо роскошная и блистательная. И вдобавок я чувствовал, что кому-то из нас скоро достанется Бо, и боялся грубой ошибкой уничтожить собственные надежды. Особенно после того, как Бо сказала, что мы с ней похожи.
   — У тебя такое удивительное тело, Кит, — бегучее, охотничье, плавучее, прыгучее тело. Как у меня. Но вот странно, тело не всегда соответствует человеку. Я сама совсем не такая, как мое тело. А ты?
   — Я, наверное, тоже, — сказал я. — Разве что когда оно меня уж очень тешит.
   — Например, когда ты красиво так, с большой высоты ныряешь ласточкой, да?
   — Как ты догадалась?
   — А по твоему виду. Видно, что ты любишь прыгнуть с жуткой, жуткой высоты, а потом замереть в воздухе, а потом — уф! — ласточкой в холодную синюю воду.
   И как только она догадалась? Я был молод, здоров, и жизнь вообще клокотала во мне. Но с тех пор, как я уехал от реки, меня наваждением преследовало воспоминание о таком вот прыжке в синюю воду. Так я грустил по детству — больше ничего не осталось в душе от громадных летних дней моей «жизни на Миссисипи».
   — Ну, это уж ты под дьявола работаешь, — сказал я. — И как можно догадаться?
   — Просто ты на меня похож. Такое тело не скроешь. Оно само за себя говорит. Я, например, летаю, и чего я только не делаю.
   — Ну да, например, стреляешь куропаток, — поддел ее я.
   — Ага, — сказала она серьезно. — Но я не про то.
   — Ты где стрелять научилась?
   — А меня один из моих бесчисленных дядьев научил. Верней, учили сразу многие. Они у меня все стреляют. А знаешь, ведь Эрнест не такой уж классный стрелок.
   — Да? А я-то думал, он лучше всех.
   — Он стреляет очень прилично, но я лучше. Эрнест слишком себя помнит, а для стрелка это не годится. Он всегда думает о том, что он делает и хорошо ли, плохо ли у него выходит. А стрелять хорошо можно, только когда совсем себя забудешь. Наверное, у него и с боксом и с боем быков тоже так. Когда что-то делаешь, нельзя о себе помнить.
   Милая, милая Бо. Пусть она стреляет в птиц, пусть их убивает, а я все равно ее любил, и просто не верилось, что вот я лежу, опираясь на локоть, и гляжу в эти ясные, нежные глаза. Опрятность, совершенство, красота, мягкие волосы, ловкие руки и точный, четкий очерк тела. Пусть она сама про себя думает, что хочет, а я наконец решился и попытался завладеть ее уклончивыми пальцами.
   Бо выдернула руки.
   — Так нельзя, — выпалила она.
   Я залился злой краской.
   — А как же тогда можно?
   Бо поджала губы и не ответила. Она встала.
   — Их все нет, — сказала она. — Давай выйдем на шоссе и проголосуем до Фужера.
   Но я не собирался так сразу от нее отступаться.
   — Помнишь, что было со Скоттом, когда мы его оставили одного в лесу? — сказал я.
   — Ну, это совсем другое дело.
   — Ничего не другое. Что же, по-твоему, на них совсем положиться нельзя? Они вернутся.
   Бо задумалась.
   — Ладно, — сказала она. — Но я им уже не очень-то доверяю.
   Я стоял у нее за спиной и опять набирался храбрости.
   — Пошли, — быстро сказала она. — Я возьму тебя под руку, Кит, только ты ничего не делай. Ну пожалуйста.
   Два невинных младенца. Бо взяла меня под руку. Мы шли по сухой листве под густыми, налитыми солнцем березами, и я чувствовал ее дрожащую руку через все пласты — сквозь пиджак, рубашку, сквозь кожу. Бо крепко меня держала, а я благоразумно замер. Пусть уж сама всем управляет.
   — Бо, — снова почти простонал я.
   — Ш-ш-! — осадила она меня. — Ш-ш-ш!
   — Но нельзя же так все время идти и идти. Это бесчеловечно.
   — Не делай ничего, Кит. Пожалуйста…
   А что, собственно, я мог сделать? Что мог я сделать, не нарушив ее хрупкой, нежной власти и воли, против которой я был бессилен? Странно, власть Бо была куда сильнее секса, но вся им пронизана.
   — Ну и что, по-твоему, нам надо делать? — взбунтовался я. — Долго нам еще ходить по лесу? Ты туфли совсем стопчешь.
   — Я же говорю «ш-ш-ш»! — И она еще крепче уцепилась за мою руку. — Лучше уж так, чем все испортить.
   — Почему испортить?
   — Потому что так бывает в лесу у крестьянских парней и девок.
   — Я не крестьянин, — разозлился я. — Да и ты на крестьянскую девку непохожа.
   — Ну вот увидишь.
   — Глупости. Давай остановимся.
   — Нет! Пожалуйста! — Она крепко держалась за мою руку и тянула меня за собой. — Не сердись, — сказала она ласково и чуть прижалась ко мне. — Знаешь, за что я тебя люблю, Кит? Почему ты такой милый?
   — Нет, не знаю.
   — Ты чистый, ты нетронутый, совсем неиспорченный. И пожалуйста — ну, останься таким.
   Я воспринял эти ее слова как поощрение, остановился, схватил Бо за плечи и силой повернул к себе. Сделал я это неуклюже, неловко, глупо, и я стоял в неудачной позе. Бо просто взяла и стряхнула мои руки.
   — Пойми меня, — сказала она. — Неужели ты не понимаешь, Кит? Если что-то случится, если я тебе позволю что-то со мной сделать — мне тогда просто конец.
   — Зачем ты мне все это говоришь?
   — Я не про тебя, Кит, — сказала она горько. — Просто случись такое со мной — и я не знаю, что со мной будет. Ужасно будет… Я тогда пропала… Мне уже не оправиться. Тогда уж все.
   — Ну ладно, ну ладно, Бо, — сказал я нежно. Вид у нее был перепуганный, и она чуть не убежала опять. — Ничего не будет. Не бойся.
   — Нет, все равно ведь это случится. И если будет что-то не так, я просто умру. А ты не чувствуешь такого?
   — Может, и чувствую, — сказал я и вдруг прибавил с такой злостью, что даже сам удивился: — Но раз ты такое чувствуешь, ты бы лучше поостереглась Хемингуэя и Скотта, уж они-то не станут нюни распускать.
   — Знаю! Знаю! — сказала она. — Господи, только бы мне-то самой ума набраться! Или хоть бы это был кто-то вроде тебя. Вот ты такой смешной сейчас стоишь, такой злой — и решительный и независимый. А ведь на самом-то деле ты в точности как я, ну вылитый. Тебе нужен кто-то, чтоб все время был с тобой и тебя уговаривал, что напрасно ты злишься и что вся эта твоя стеснительность и подозрительность ни к чему. Скотт говорит, тебя в жизни еще обидят, тебя еще измордуют…
   — Чего это он?
   — Любит он тебя. Себя в тебе угадывает. Но я думаю, не обидят тебя. И я не хочу, чтоб меня обижали. Знаешь, Кит, когда человек стареет, ему в голову лезут разные грустные мысли. А по-моему, все это глупо.
   — Это у них называется опыт, — кисло промямлил я.
   Но Бо совсем забыла про оборону, и хоть она успела было очень умно отвлечь меня, я все же решил снова попытать счастья. А вдруг… А если… Но я не успел еще изготовиться, а Бо уже говорила:
   — Не трогай меня, Кит, ну пожалуйста, ну погоди, дай мне время, погоди хоть немножечко…
   Я часто думаю, почему я, дурак, тогда не воспользовался своей возможностью. Ее ничего не стоило уговорить, убедить, кому-то надо было тогда победить ее — нежно и твердо. И почему бы не мне? Но Бо меня перехитрила. Она щекотала мне ухо таким нежным шепотком и локоном, а глядела так открыто, так беззащитно, так заморочила меня посулами, что я отступил.
   И тут она сказала с усмешкой, почти равнодушно:
   — И ведь день еще не кончился, правда, Кит?
   Разумеется. Далеко еще не кончился.


Глава 9


   Кто-то звал нас. Вроде: «Шу-у-уа-ны, шу-уа-ны».
   Потом — дальний голос Скотта:
   — Кит! Бо! Сейчас же выходите из лесу! И не стыдно вам? Где вы?
   — Скотт опять напился, — сказала Бо.
   Снова таинственный клич: «Шу-у-аны, шу-уа-аны».
   — Это Эрнест, — сказала Бо.
   — Сейчас! — крикнул я в ответ. — Идем!
   Бо потянула меня за руку.
   — Зачем?
   — А вдруг они уедут?
   — Ну и пусть! — сказала Бо.
   Но поздно. Скотт уже кричал:
   — Если вы немедленно не выйдете, Кит, мы идем на вас войной.
   — Тьфу ты, — сказала Бо. — Неужели Скотт хоть разок не мог удержаться?
   Когда мы подошли, Скотт уже расстелил на листьях чистую жатую скатерку и выкладывал на нее ветчину, маслины, ростбиф, хлеб, паштет, сыр, виноград, яблоки, дыню, какие-то белые тарелки поставил, шесть бутылок вина и четыре стакана.
   — И кто все это будет есть? — сказала Бо.
   Скотт снял пиджак и остался в жилете. Он разместил закуски с ловкостью вышколенного официанта, распрямился и посмотрел на нас пытливо и насмешливо.
   — И что это вы тут делали, а? — спросил он. — Отвечайте немедленно.
   — Неважно, — сказала Бо. — А вы где пропадали?
   Скотт все усмехался и обшаривал нас взглядом, а Хемингуэй рыл ямки во мху, совал туда вино и тоже на нас смотрел. Пришла их очередь перехватывать наши «накаленные взгляды».
   — Мы попали в город ровно через две минуты после того, как пробило двенадцать, — сказал Скотт. — Ровно на две минуты опоздали. А ведь у французов в двенадцать все закрывается, и это непреложно, уж скорей святой Георгий забудет затворить ворота чистилища.
   Бо занялась угощеньем, но еще раз поинтересовалась, что они все это время делали. Уже шестой час, и как только им не стыдно, да они, бессовестные, сразу видно, к тому же и выпили.
   — Конечно, мы выпили, — сказал Скотт. — А что еще нам оставалось делать в черном, мертвом, пустом французском городе, закрытом на обед? — Они отсиживались в кафе, пока не откроются магазины.
   — А про нас и думать забыли, — сказала Бо. Но уже она глядела на Скотта ласково и, кажется, сама не рада была, что задала этот вопрос.
   — Ей-богу. Клянусь, Бо, мы про вас не забыли. Просто мы затеяли одну историю.
   — Какую?
   В два часа, когда открылись магазины, они купили все для пикника, даже скатерть и стаканы. Но в кафе они затеяли спор и, чтобы его разрешить, отправились из города в противоположную сторону — искать дом, который Бальзак называет Виветьер и который, оказывается, вовсе не там, где он помещает его в «Шуанах», а далеко-далеко, в совершенно другом месте. Зато уж они увидели ту самую лестницу Королевы, по которой поднималась мадемуазель де Верной роковой ночью, когда она встретила маркиза де Монторана и свою погибель.
   — Эрнест точно знал, где что находится, — сказал Скотт. — Удивительный человек. Репортерская выучка. Живой путеводитель.
   Скотт ужасно оживленно все это выговорил, а Хемингуэй пошел за кустики облегчиться. Оба были красные от вина, но не пьяные. Мы с Бо переглянулись — кажется, Скотту удалось разрядить атмосферу, и, кажется, настало перемирие, по-честному, без настороженности.
   — Мы с Эрнестом выработали удивительный, поразительный, рискованный и решительный план действий. Тактический план, — говорил Скотт, пока Бо усаживала нас вокруг скатерти и раскладывала по тарелочкам ветчину, ростбиф, маслины, огурчики и хлеб.
   — Что за план? — спросила Бо.
   — Да вот… — Скотт держал стакан, Хемингуэй лил туда вино. А знаешь, Кит, ведь французы разбавляют вино водой во время еды.
   — Глупости, Скотт, — сказала Бо.
   — Ей-богу. Правда ведь, Эрнест?
   Никогда еще я не видел Хемингуэя таким разнеженным. Он разметал могучее тело и ножищи и пустил мятый галстук по листве, как разлапившая ветки и разбросавшая яблоки яблоня. Но вдруг ни с того ни с сего все-таки рубанул рукой воздух.
   — Крестьянин — да, и лавочник разбавляет, а вот рабочий никогда, — сказал Хемингуэй.
   — А знаете, что мы еще заметили в кафе? Француз никогда не закажет бордо или бургундского, если покупает бутылку. Входят и заказывают литр десятиградусного, или двенадцатиградусного, или там сколько-то градусного. Это все равно как у нас войти в «Риц» и заказать кварту сорокаградусного вместо джина или виски.
   Мы проголодались и увлеклись едой, но тут Скотт вдруг вскочил, порылся в недрах «фиата», вытащил оттуда какую-то еще бутылку и поставил ее мне под нос.
   — Без излишеств, Кит, — сказал он. — Без пьяного разгула.
   Оказалось, это лимонад, и Хемингуэй усмехнулся своим сухим смешком.
   — Малого азы разопрут от этого пойла, — сказал он.
   — Ничего ему не сделается, — и Скотт выхватил у Хемингуэя стакан с вином, заготовленным для меня, и опрокинул себе в глотку. — Пикник у нас будет чинный-благородный. Полная свобода. И никаких разногласий.
   — Да, так что это у вас там за рискованный план? — спросила Бо.
   Но Скотт, кажется, уже совершенно все забыл. Он вытаращил на нее глаза, и я вдруг увидел, как трудно дается Скотту веселость и трезвость.
   — Не впутывай ты их в это дело, — сказал Хемингуэй.
   — А что? — сказал Скотт. — Пусть они судят. На всех военных играх бывают судьи.
   — Какие военные игры, — вскинулась Бо, — что вы еще выдумали?
   — Все рассчитано, — шепнул Скотт. — Не беспокойся.
   — Господи, да не томите душу! — сказала Бо. — Пугаете, осложняете. И так все сложно.
   Скотт глотком выпил стакан вина — вряд ли даже он его вкус почувствовал.
   — Ты лучше от этого подальше, Бо, — сказал Хемингуэй. — Пусть его тешится своими военными фантазиями.
   — От чего подальше?
   — Ах, музыка войны и охоты, — и Скотт развалился на траве, подставляясь вечернему солнцу. — Знаешь, Кит, ведь войны пошли с деления имущества. Широко известный факт. И все из-за розни между мужчинами и женщинами. Смотри, что получилось, когда рухнул матриархат… — Он дал нам возможность переварить эту идею и помолчал, пока мы усердно двигали челюстями. — Но вот ты задумывался когда-нибудь над тем, что стало бы с современным обществом, уцелей матриархат и власть женщин? Представляешь себе — государством правит женщина, а мужчина гнет спину у очага, варит, чистит кастрюли, возится с детишками и с домашней птицей. А ведь правда, — сказал он, — женщинам бы и охотиться и добывать пищу. Чем они хуже кошек, львиц?..
   — Нет, это лев охотится и убивает, — сказала Бо, — а не львица вовсе.
   — Вот и ошибаешься, — сказал Скотт. — Именно львица приносит в когтях антилопу. Во всяком случае, так говорит Эрнест, а уж он-то такие вещи знает. В общем-то, Бо, мужчины ведь паршивые охотники. Им вечно надо себя подстегивать, ритуальными ли танцами, сексом или спиртным. А женщина — нет, женщина разжигается, разгорается сама по себе, пока совсем не ошалеет, и она всегда твердо знает, чего ей нужно.
   — Вот уж глупости-то, — сказала Бо.
   — Поэтому солдат из них не выйдет, — нес дальше Скотт. — Солдату нужна животная тупость. И привычка к такой грязи, какой женщина и пяти минут не вытерпит. Кроме того… — Скотту нравился собственный доклад, — да, кроме того, женщина может убить только определенного человека. А мужчина на войне преспокойно убивает направо и налево, не глядя.
   — Ладно тебе, — сказал Хемингуэй. — Хватит.
   В общем-то, никому всерьез не хотелось перебивать Скотта, потому что он был блестящ в жанре поучений и наставлений. Но, на нашу беду, он вдруг перескочил на генерала Лафайета[16], задел запретные струны, и опять у них пошло. Уж не помню, как он напал на эту тему, но почему-то такое он сказал, что Гюго в «Девяносто третьем годе» возводит известный поклеп на Лафайета, наглую ложь выдавая за очевидную истину.
   — Где? — спросил Хемингуэй. — Какой поклеп?
   — Гюго заявляет, что семнадцатого июля тысяча семьсот девяносто третьего года в Париже Фурнье-Американец покушался на жизнь Лафайета и будто бы Лафайет сам заплатил убийце, чтобы тот выстрелил и промахнулся.
   — Э, да охота тебе ворошить старье… — сказал Хемингуэй.
   — Пусть даже это правда, — сказал Скотт очень серьезно, — хотя я отказываюсь в такое верить, — но не следовало бы французу нападать на единственного человека, которому Вашингтон доверил стоять против Арнольда[17] в Виргинии. Только он один мог отбиться от тысячи двухсот блестяще вышколенных английских солдат, не имея ни припасов, ни амуниции, ни возможности платить жалованье своим людям. И что бы стоило Гюго упомянуть об этой простой и ясной американской правде, вместо того чтоб городить тонкую французскую ложь?
   — Да какого черта? — сказал Хемингуэй. — Ты хочешь, чтоб Гюго весь роман посвятил Лафайету и расписывал бы, какой это был самовлюбленный эгоист?
   — Я требую уважения! — заорал Скотт.
   — Чушь собачья, старина, — сказал Хемингуэй угрюмо. — Лафайет — второй Буфалло Билл[18]. Просто пыжащийся французик, который так цеплялся за свою репутацию, что в конце концов превратился в жалкого актеришку в роли самого себя.
   — Не желаю слушать это про героя Лафайета! — вопил Скотт, не помня себя и даже не замечая своего дурацкого стишка. — Да сам-то ты, сам-то ты, Хемингуэй, не к тому ли идешь? Ты-то небось не пыжащийся французик, а пыжащийся американец!
   Всем стало неловко. Мирный договор был сорван, союз поруган, нарушена граница.
   — А ну тебя к дьяволу, — горько, спокойно сказал Хемингуэй.
   Скотт уже терзался. Он своими руками сломал то, что так заботливо строил.
   — Господи, — сказал он несчастным голосом. — Ну почему, почему, Эрнест, я всегда ни с того ни с сего говорю такое? — Он оглянулся по сторонам, будто в воздухе мог висеть ответ на его вопрос. Взгляд упал на бутылку. — Вино паршивое, — объявил он. — Гадкое вино на гадость и толкает. Вино виновато. — Он взял бутылку и щедро оросил содержимым землю, как на дионисийском пиру. — Господи, избави мя от напасти, — сказал он.
   Но он поздно опомнился. Хемингуэй уже схватил его мокрую «федору» и диском метнул в лес.
   — В один прекрасный день, дружище Скотт, — сказал он, — ты вот так же по-собачьи запустишь во что-то зубы, а когда станешь вытаскивать, там и оставишь и челюсть, да и мозги, да и кишки.
   — Совершенно верно, — затравленно подтвердил Скотт, — сам на это надеюсь.
   Мы молча ели, и я думал: теперь-то уж вечер. Солнце увязло в золотой сети за лесом, и ничего не осталось от нашей пирушки, кроме бледной вечерней запинки перед падением темноты. Лес тоже приуныл и вылинял. Скотт поднялся на ноги. Он слегка пошатывался, но он не был пьян. Я вообще уже разобрался, что Скотт часто и вполовину не был так пьян, как прикидывался. Его иногда что-то будто глодало, грызло изнутри и заставляло изображать нализавшегося до полусмерти. Вряд ли, правда, он сам себе отдавал в этом отчет. Вот и сейчас — деловито подошел к скатерти, сгреб ее за все четыре уголка вместе со стаканами, мясом, хлебом, сыром, фруктами и закинул за спину мешком.
   — Ты готов, Эрнест? — спросил он.
   Я было подумал, он сейчас всем этим запустит в Хемингуэя. Хемингуэя передернуло.
   — Ты опять за свое?
   — А что? Надо же решать, как по-твоему?
   — Делай, что хочешь. Только ведь ты леса совсем не знаешь. И ничего ты мне не докажешь.
   — Нет, это уж ты мне доказывай, пожалуйста, — сказал Скотт, и я понял, что речь у них опять о таинственной «военной игре», только о какой игре — непонятно. — Сперва, — сказал Скотт натянуто, — я зарою эти отбросы вон у того шалаша, и пусть некий американский паломник грядущих веков откроет их и подивится, что бы могли они значить.
   Скотт направился к шалашу, который я давно заприметил под горкой.
   — Скотт, милый, неужели вы все это выбросите, — крикнула Бо ему вдогонку. — Жалко ужасно.
   — Когда остаются дурные воспоминания — тоже жалко ужасно, — кинул Скотт через плечо. — А у нас останутся одни дурные воспоминания, если мы будем хранить эту дрянь.
   — Останови ты его, — сказала Бо.
   — Нет, пускай, — сказал Хемингуэй спокойно. — Сейчас с ним лучше не связываться.
   Я тоже так подумал, и мы смотрели на Скотта, как он, шатаясь, заковылял под горку со своим узлом. Упал, поднялся, снова упал, встал, добрался до шалаша. Там он опустился на колени, поаккуратней, потуже увязал узел. Потом пихнул его в шалаш и старательно засыпал листьями. Не вставая с колен, подправил холмик из листьев, а потом присел на корточки, созерцая свежую могилу.
   — Молится он там, что ли, — сказала Бо.
   Но Скотт, наверно, просто сидел там, стараясь похоронить жут кую свою никчемность, которая вдруг ни с того ни с сего одолевала его и отравляла ему радости, дружбу, любовь, пикники, минуты восторга и часы простой благопристойности. Я и раньше уже видел, как он боролся с низостью в себе, и никогда мне не было его так жалко, как тогда, когда он спохватывался, каялся, терзался.
   — Бедненький Скотт, — сказала Бо. — Вот уж кому нужен духовный отец.
   Она пошла за деревья выручать шляпу Скотта, а Хемингуэй вырыл последние бутылки и теперь смотрел, как Скотт бредет к нему.
   — Ну вот, — преспокойно и трезво сказал Скотт и надел пальто. — День кончился, историческое место освящено. Так что давай приступим, Эрнест?
   — К чему это вы приступите? — спросила Бо. — Да скажите же, что вы затеяли, я уже прямо с ума схожу!
   Но они ничего ей не объяснили, только вылакали в несколько глотков бутылку розового и снова начали спорить. Перебрасывались отрывистыми фразами — со стороны не понять. Единственное, что я понял: они разошлись в толковании тактики шуанов — бретонских крестьян, боровшихся на стороне контрреволюции здесь, в Фужерских лесах, в 1793 году, — и вот требовали друг от друга доказательств. Для того они и затеяли «военную игру» — чтоб проверить свои теории на практике, тут же в лесу.
   — Вы просто спятили, — сказала Бо, сообразив, что они надумали. — Темно, а лес на много миль тянется. Тут опасно. Да и что вы друг другу докажете?
   — Нет, все логично, — упирался Скотт, — а иначе нельзя, Бо.