— Добрый день! — прощебетал жизнерадостный (то ли девичий, то ли жен-ский) голос. — Это вас с «Ленфильма» беспокоят.
   — Я вас слушаю, — сказал я несколько взволнованней обычного, так как киностудии нечасто баловали меня своим вниманием.
   — Мы хотим предложить вам роль Горького в картине…
   — Это неважно, в какой картине, — перебил я, — я всю жизнь мечтал сыграть Горького. Как бы сценарий прочитать?
   — А вы сейчас приезжайте, — прощебетал все тот же жизнерадостный женский голос.
   Через час я уже читал сценарий, развалившись в кресле помрежа. Я читал его очень внимательно, но никаких следов Горького не обнаружил.
   — А где Алексей Максимович? — тревожно спросил я.
   — Ах, извините, — сконфузилась пом-реж и протянула засаленную бумажку, на которой карандашом была сделана следующая запись:
   "Допол. к стр. 32. В каб. Сталина входит Горький.
   С т а л и н. Товарищ Горький, вот вы написали роман «Мать»?
   Г о р ь к и й. Да.
   С т а л и н. А почему бы вам не написать роман Ќ"Отец"?"
   Стало грустно.
   — Это все? — спросил я.
   — Ну почему же все? — обиделась пом-реж. — Виктор Николаевич (так звали режиссера) просил передать, что полно-стью вам доверяет. Придумывайте все, что хотите. Чем больше, тем лучше.
   В преддверии съемок я только тем и занимался, что сочинял комические сценки с участием Горького и отца всех народов, но все это оказалось ни к чему. Виктор Николаевич не отступал от сценария ни на йоту, и любые предложения пресекались им самым решительным образом.
   — Это у себя где-нибудь в Жопинске, если будете снимать картину, милости просим — любой бред имеет место быть. Но только там, в Жопинске-Ропинске-Шмокинске. А мы здесь делаем кино. Понимаете — кино!
   Закончились эти пререкания тем, что у меня было отобрано даже междометие «да», которым Горький отвечал на вопрос Сталина, не он ли случайно написал «Мать». В ответ на этот волнующий Сталина вопрос мне, после пререканий, было позволено лишь многозначительно кивнуть. Мол, я написал, а кто же еще?
   Судьба так распорядилась, что в эту же фильму на роль Александра I был приглашен Стоянов. Его Александр отличался от Горького только одним: если мой Горький был Великим немым, то стояновскому царю любезно было разрешено сказать три слова, одно из которых было «мудак». Так царь-батюшка и говорил: «Пошел вон, мудак». Негусто, конечно, для самодержца. Но Стоянов утешал себя тем, что первым в советском кинематографе публично с экрана произнес это красивое слово. Я бы даже сказал, что он этим гордился.
   Фильм снимался летом в парке. Наши сцены отсняли в первый же день, но режиссер настоял на том, чтобы актеры, невзирая на занятость, все съемочные дни находились рядом.
   — Зачем? — спрашивали мы.
   — А я откуда знаю? — весомо отвечал Виктор Николаевич. — А вдруг мне в голову придет какая-нибудь пространственная идея? Чем я буду это пространство заполнять, собаками, что ли? Вами и буду.
   Как-то, коротая время в межсъемочном пространстве, я притащил сумку. В сумке не было книг. Отнюдь. Там была водка. В это же время из-за кустов величаво выплыл Стоянов с точно такой же сумкой. Доносившееся из ее недр мелодичное позвякивание приятно будоражило воображение.
   — Юра, — сказал я, — зачем эти подарки? Сегодня мой день рождения, а следовательно, пою тебя я.
   — Как? — изумился Стоянов. — И у меня сегодня день рождения. Я потому столько водки и взял.
   Теперь мы оба изумились. Не сговариваясь, мы вытащили паспорта. Я отдал ему свой, а он мне — свой. Каждый из нас долго и критически изучал паспорт товарища. Сомнений не было. Мы родились в один день и один месяц. Правда, с разницей в десять лет. Но это уже было несущественно.
   Один очень известный музыкальный критик, эстет, обаяшка и сердцеед, как-то признался нам:
   — Я, — говорил он, — и знать ничего не знал о вашем «Городке». Однажды приехал в Ленинград к одной даме. У нас с ней был давний роман, но встречались мы, как вы понимаете, редко — разные города как-никак. Каждый час ценился нами на вес золота. Да что там час, мы дорожили каждой минутой, проведенной вместе. Я прилетел вечером, а в двенадцать ночи уже должен был уезжать обратно в Москву. Мы распили наспех бутылку вина, юркнули под одеяло, и вдруг она спрашивает:
   — Который час?
   — Восемь, — отвечаю. — А в чем дело?
   — Сначала посмотрим «Городок», а уж потом все остальное, — сказала она, накинув халатик, змеей выскочила из-под одеяла и бросилась к телевизору.
   Сам факт того, что эта, безусловно, рациональная и уравновешенная женщина предпочла нечастым любовным утехам какой-то там «Городок», меня поразил и даже смутил: раньше ничего подобного я за ней не замечал. Ну, не девчонка же она, в конце концов, тринадцатилетняя, уписывающаяся от счастья при виде своего кумира. Во всяком случае, с тех пор, когда на экране появляется ваша заставка, я с содроганием вспоминаю свою полуобнаженную хохочущую красавицу, добровольно предпочтившую двум часам страсти полчаса смеха.
   Вот такая душевная история. Невольно напрашивается вопрос: а за что же ж это нас так любят-то, а? за какие такие заслуги? Может быть, за то, что две смешные рожи разыгрывают хохмаческие байки, а наше российское население хлебом не корми — дай поржать. Однако хохмачей нынче развелось видимо-невидимо, и, если бы дело было только в этом, передача просуществовала бы год, максимум два, а потом тихонечко отошла в тень и вскоре совсем сдохла. Для того чтобы «Городок» выжил, требовался фанатично преданный ему человек, такой, знаете, Джордано Бруно с телевизионным уклоном. Долго искать его не пришлось: им оказался Стоянов. «Городок» не дает ему спокойно жить, чего, впрочем, ему и не надо. Он готов работать над ним по двадцать четыре часа в сутки и при этом искренне сожалеть, что нескольких часов все-таки не хватило.
   Он доводит до нервного истощения весь, так сказать, куллектив, но, как правило, добивается желаемого результата. Шухер во время съемок стоит страшный, и, если не знать, что это снимается «Городок», то, судя по воплям, доносящимся из студии, можно подумать, что это началось массовое вырезание цыган или какой-нибудь веками угнетаемой нации. Как он умудряется выстроить монтажный план, поруководить оператором, устроить истерику ассистенту, а после всего без паузы, скоренько переодеться, загримироваться да еще и сыграть, остается непостижимой загадкой. Каждую передачу он делает яростно, будто в послед-ний раз, словно мстя растраченным впустую годам, отданным театру. Он — артист, и ему как артисту было страшно видеть, как артист в нем умирает. Ему хотелось играть. Играть много и часто, а его, как взнузданного коня, держали на всякий случай запряженным в стойле, а воли не давали. И тогда он решил уйти. Решался долго — все надеялся. Даже когда пришел на последний разговор.
   Худрук сонными глазами поглядел на заявление и, не раздумывая, подписал.
   — Я думаю — это правильное решение, — сказал он, — в нашем театре у вас перспективы нет.
   Для меня по сей день остается секретом, почему, имея в труппе крепкого и к тому же подтвердившего свой профессионализм настоящим зрительским успехом артиста, не использовать его на благо родного театра, а наоборот, — сделать все возможное для того, чтобы оттолкнуть от театральных подмостков.
   А потом понял — худрук просто не хотел простить ему славы, пришедшей не благодаря театру, а вопреки. Но не будем углубляться в тонкости художественного процесса, а просто добавим еще несколько штрихов к стояновскому портрету.
   Вне работы он любит быстро ездить на собственном автомобиле, вкусно поесть и хорошо одеваться.
   Он обожает прикалываться, и львиная доля приколов, снимаемых в «Городке», придумана им. Но к розыгрышам, в которых он принимает участие в качестве жертвы, относится, деликатно говоря, с прохладцей. Много лет назад мы снимали рекламу для одной финансовой фирмы. Фирма эта строила, как водится, пирамиду, и неискушенный народ тащил туда свои бабулечки нескончаемым потоком. Набрав энную сумму, фирма, как ей и было положено, тут же развалилась и гикнулась в никуда, а денежки так жаждущего обогатиться российского этноса сыграли похоронный марш и сделали ручкой. Нас, в качестве свидетелей, пригласили к прокурору, хотя мы и знать ничего не знали. Стоянов остался монтировать, а я, сев в наш микроавтобус, поехал с шофером Серегой сдаваться на милость следственных органов.
   Прокурором оказалась симпатичная такая женщинка, которая задала мне несколько протокольных вопросов и, выудив из меня всю нужную ей информацию, отпустила.
   — Серега! — сказал я водителю, вернувшись с допроса. — Когда приедем на работу, скажи Стоянову, что дело очень серьезное. Скажи, что меня замели на неопределенный срок и что я попросил его заехать ко мне домой и забрать оттуда теплое белье и деньги. Скажи также, чтобы и свои вещички прихватил — его, мол, тоже вызывают.
   Приехав на место, я подло замер у дверей, а Серега, войдя в монтажную, доложил Стоянову все слово в слово с точно-стью до запятой. Стоянов выслушал сказанное, и как капитан, знающий, что его корабль неминуемо идет ко дну, но не теряющий при этом бодрости духа, бравым голосом объявил всем присутствующим:
   — Значит, я сейчас, на некоторое время уйду, а когда вернусь — добьем до конца! — И добавил с некоторым надрывом: — Если вернусь, конечно!
   Из монтажки он вышел слегка взбледнувши.
   — Привет, Юрик! — сказал я.
   — Здорово-здорово! — машинально ответил он и, пройдя шагов десять, остановился. Взгляд его выражал полное недоумение.
   — Тебя что, выпустили?
   — Ну как тебе сказать?
   Я несколько застеснялся. Он постоял, медленно соображая, что к чему, и тут до него дошло.
   Я умышленно опускаю все те слова и выражения, которые он обрушил в мой адрес. Скажу одно — бумага такое не выдержит. Так что не советую вам впредь проводить с ним подобные эксперименты. Чревато!
   Но Стоянов никогда не относился к той части человечества, которая легко забывает обиду. Не забыл он и нанесенную мной. А посему при каждом удобном случае тактично отыгрывался.
   Помню, года четыре назад, когда мобильная связь еще была в диковинку, а, завидев господина, разговаривающего из автомобиля по телефону, пешеходы реагировали на него, как жители острова Пасхи на бусы, некая солидная телефонная фирма из любви к искусству подарила нам по трубке. А еще через несколько дней питерская телезвезда Ирочка Смолина, устроив в ресторане пышное торжество по случаю юбилея передачи, которую она вела, пригласила на это историческое мероприятие в качестве именитых гостей и жителей «Городка». Впрочем, именитых гостей и без нас хватало. И от каждого из них за версту разило богатством.
   Учитывая помпезность мероприятия и список присутствующих, мы, чтобы не ударить лицом в грязь, прихватили с собой подаренные телефоны. Их холодные пластмассовые тельца приятно оттягивали карман, но, к сожалению, не подавали никаких признаков жизни. Наши потенциальные абоненты как назло молчали. Вскоре вполне понятная надежда пустить местному бомонду пыль в глаза поугасла, и интерес к празднеству в связи с этим несколько поутих. А тут еще и Стоянов неожиданно заторопился, объясняя уход тем, что у него внезапно возникли неотложные дела. «Что это у него за дела в первом часу ночи?» — подумал я.
   Мы попрощались, и он, пожелав обществу буйного веселья, степенно, с необъяснимым достоинством, покинул ресторанный зал. Ровно через пять минут из моего пиджака раздался долгожданный телефонный звонок.
   — Алло! — произнес я несколько громче, чем этого требовали обстоятельства, тем сразу обратил на себя внимание сидящих рядом нуворишей.
   — Слышишь ты, мульенщик! — донесся из трубки вкрадчивый стояновский голос. — Это я тебе, засранцу, звоню, чтобы все увидели, что и ты у нас парень не промах и у тебя даже трубка есть.
   Сильнейшее раздражение вызывают у него образы тех сотен женщин, которых переиграл в «Городке». Голубая его мечта — заставить меня сбрить усы, чтобы и я, как он говорит, побывал в его шкуре и понял наконец почем фунт лиха. Так что, если вы хотите заиметь в его лице злейшего врага, просто скажите ему:
   — Юра, как замечательно ты сыграл тетю Клаву в последней передаче!
   Смею вас уверить, что этого будет достаточно для того, чтобы он невзлюбил вас на всю оставшуюся жизнь.
   Что еще?
   Он щедр и одалживает деньги кому не попадя, годами ожидая возврата долга, так как ему кажется неудобным напоминать, что срок отдачи давно истек. Должники, естественно, в курсе его странной щепетильности и широко этим пользуются.
   Он добр и, если по дороге ему повстречается голодная трехногая дворняга, не сомневайтесь — он обязательно приведет ее в дом, накормит, пришьет ей купленную по страшному блату четвертую ногу, а потом в течение месяца будет очищать квартиру от доставшихся ему по наследству от благодарной сучки блох.
   Он… впрочем, достаточно. И без того вырисовывается прообраз эдакого провозвестника светлого коммунистического будущего, божественного посланца, напрочь лишенного каких бы то ни было недостатков.
   На самом деле это не так — недостатков у него хватает. Даже с избытком. Но не о них речь. И вообще, как правильно замечено в Библии, — пусть первым бросит камень в грешника, кто сам без греха.
   А Библию, между прочим, не дураки писали. Да-алеко не дураки. А я написал это действие в знак признания моему партнеру и товарищу — Юре Стоянову.

ДЕЙСТВИЕ

   Когда я учился в школе, рядом со мной сидел розовощекий, упитанный крепыш Миля Ройтман. Миля был по-своему уникальным ребенком. Каждую четверть он непременно заканчивал с восемью двойками. Ни с семью, ни с девятью, а именно с восемью. Учитель физики по этому поводу сказал как-то Ройтману-старшему: «За что я уважаю вашего сына, так это за стабильность».
   Я смотрел на Милю несколько свысока, так как больше пяти двоек у меня не бывало. Не стоит и говорить, что Миля был худшим учеником не только класса, но и всей школы. Относясь к нему с некоторым превосходством, я в то же вре-мя больше всего боялся его внезапного исчезновения или переезда, так как понимал, что слава худшего ученика, случись что-либо подобное, немедленно перекочует ко мне. Однако в погожий апрель-ский денек 1961 года его родители, не посчитавшись с моим мнением, неожиданно снялись с места и укатили в далекий и загадочный Израиль. Произошло это сразу после полета Гагарина. Весь город тогда пребывал в недоумении, и пейсатые пенсионеры, что собирались на лавочке Пушкинского сада, сутками гадали — то ли Гагарин улетел в космос, не выдержав предстоящей разлуки с семьей Ройтманов, то ли Ройтманы покинули Отчизну в ознаменование полета Гагарина. Каково же было мое изумление, когда, ступив спустя тридцать два года на землю обетованную, я узнал, что мой сосед по парте круглый двоечник Миля Ройтман является президентом одной из крупнейших израильских авиакомпаний, самолеты кото-рой к тому же совершали регулярные рейсы в Россию. Я понял, что Миля стал богат. Богат, как Ротшильд! Но мне почему-то стало жалко его денег. Мне показалось, что он, в буквальном смысле, выбрасывает эти деньги на ветер, вместо того чтобы вложить их во что-нибудь стоящее. Например, в «Городок». Обурева-емый страстным желанием помочь другу детства в благородном деле расставания с собственным капиталом, я направился к его офису, находящемуся в центре Тель-Авива. Вскоре я, благополучно воспользовавшись тем, что секретарша куда-то отлучилась, уже стучался в массивную дверь ройтмановского кабинета. Ответа не было. Так и не дождавшись приглашения, я вошел внутрь и, протягивая вперед трепетную длань с полузадохшимся ландышем, сверкая как начищенный пятак, бросился к поседевшему соученику.
   — Помнишь меня, Миля? — произнес я, всхлипывая от умиления и настырно подсовывая ему под нос сиротливый цветок. — Помнишь, как мы с тобой сидели на одной парте и чуть не остались на второй год?
   Ройтман сидел как прикованный. Только рука его невольно потянулась к телефону.
   — Как же это? — удивился я его молчанию, чувствуя, что сентиментальное настроение покидает меня.
   — Вместе на одной парте… Столько лет… На второй год чуть не остались… Я тебя еще Кабанчиком называл, неужели забыл?
   — Боже! — ахнул Миля.
   — Клявер, ты, что ли?
   Так он и сказал. Именно Клявер, а не Олейников. Почему? Да потому, что Клявер и есть моя настоящая фамилия, которую я, как и Рома Казаков, вынужден был изменить в силу не зависящих от меня обстоятельств.
   — Как прорвать этот идиотский заколдованный круг? — спросил я как-то у Винокура.
   — Как-как? — пожал плечами тот. — Возьми Иркину фамилию, и все дела. Тоже мне ребус для даунов.
   Я послушался его совета, и на ближайшем концерте меня впервые объявили Олейниковым. Мои родители загрустили, узнав об этом. Особенно папа. Он шумел, скандалил и буянил достаточно долго, но потом смирился с этим печальным фактом, поутих, а спустя еще год настолько привык к моей новой фамилии, что, знакомясь с Аркановым, приехавшим в Кишинев на гастроли, прочистил горло и солидным голосом представился:
   — Очэнь приятно. Олейников!
   Но вернемся в офис, стоящий в центре Тель-Авива.
   — Боже! — ахнул Миля.
   — Клявер, ты, что ли?
   — Ну наконец-то! — облегченно вздохнул я. — Признал все-таки.
   Мы несколько театрально обнялись, быстренько сыграли известную гоголев-скую сценку: «А поворотись-ка, сынку, экий ты смешной стал!» — и я перешел к наболевшему.
   — А почему бы тебе, Миля, не привезти в Израиль съемочную группу «Городка»? — спросил я, стараясь придать своему тембру ласкающую слух приятную, бархатную окраску.
   — А что я буду с этого иметь? — спросил Миля и, сказав это, скоропостижно скончался в моем мозгу как простодушный двоечник.
   Я понял, что передо мной сидит хищник. Расчетливый и циничный. Я тоже решил из себя изображать хищника.
   — Во всяком случае, ты ничего не потеряешь, — сказал я, вальяжно развалившись в кресле. — Твои самолеты и так летают в Москву. Прихватишь и нас до кучи. Тем более, насколько я знаю, у тебя и гостиничка имеется на берегу моря. Там и поселишь, а мы тебя в передаче оттитруем красиво. Рекламочку скрытую зафигачим. Резонанс будет ого-го! У вас в Израиле ведь тоже «Городок» смотрят?
   Милька покряхтел и согласился. Зародившийся было империалистический хищник тоже приказал долго жить. Теперь в моем мозгу покоились уже целых два трупа — хищника и двоечника.
   Прилетев домой, я сразу же позвонил Стоянову. Идея съемки передачи за границей ему понравилась, однако его смущало одно обстоятельство. Какой мы снимем там прикол, и снимем ли мы его вообще? Думал он несколько дней и наконец придумал поставить в Израиле гаишника, который будет тормозить машины с бывшими советскими гражданами и, помурыжив их некоторое время, беспощадно оштрафовывать. Правда, возникал вопрос, где этому самому гаишнику стоять и как понять, что в машине едет не настоящий израильтянин, а наш родной, отечественный, свой в доску русский еврей. Пришлось звонить Ройтману в Тель-Авив и поделиться своими сомнениями.
   — Ерунда! — обнадежил он. — Не проблема. Поедем в караван.
   В моем сознании караван ассоциировался скорей с верблюдами, нежели с евреями, поэтому я поинтересовался у Мили, что это слово означает.
   — Караваны, — объяснил он, — это маленькие поселки, в которых селят новых эмигрантов. Они живут там года по два, пока не адаптируются. Я повезу вас в караван, где проживают исключительно бывшие наши. Туда ведет отдельная дорога, и, кроме них, там никто не ездит. Любого можете брать, даже не пикнет.
   Первая проблема была решена, но возникала вторая — где взять форму? Мы направились в ГАИ. Гаишный полковник долго тужился, силясь понять, что же нам от него нужно. Он слушал наш сбивчивый рассказ, хмурился, крякал и наконец поставил вопрос ребром:
   — Вы мне прямо скажите, кого вы собираетесь разыгрывать — гаишника или еврея?
   — Да еврея, еврея, — поспешили успокоить мы.
   — Так бы сразу и сказали! — повеселел полковник. — А то ходите вокруг да около. Раз еврея, то это святое дело. На это я даже офицерской формы не пожалею.
   И выписал разрешение на получение. Мы аккуратно сложили в чемодан все соответствующие причендалы, включая портупею, номерную бляху «ГАИ Санкт-Петербурга», милицейскую палку, и стали готовиться к отъезду.
   Стоянов, как вы помните, обожает придумывать приколы. Придумывать, но не снимать. По этой причине он всегда оттягивает съемку скрытой камерой на последний день, втайне надеясь, что этот день никогда не наступит. Но он наступает. Всегда. И в Израиле он тоже наступил. Очень жаркий и очень знойный. Мы приехали в заготовленное место, и Стоянов принялся натягивать на себя хромовые сапоги, шерстяные галифе вместе с гимнастеркой, затем напялил шинель, обтянулся портупеей, нацепил бляху, взял палочку и, встав у дорожного столба, принялся бдеть, время от времени по-сылая в адрес ни в чем не повинного солн-ца, страшные проклятия.
   Должен сказать, что реакция еврейских товарищей на русского постового превзошла все наши ожидания. Они шли на него, как щука на живца, и безропотно отдавали свои шекели. По всему было видно, что прикол получается, но Стоянова это отнюдь не радовало. Он потел, из уст, как из пасти Змея Горыныча, вырывался горячий смрадный воздух, и иногда мне даже казалось, что в области его головы вьется голубовато-сизый дымок. Раза два он подбегал к стоящему в засаде автобусику, выпивал на ходу чуть ли не литровую бутыль минералки и с обращенным на сей раз не солнцу, а мне воплем: «Чтоб ты сдох, предатель» — уносился к посту.
   — Я-то здесь при чем? Твоя ведь затея, — оправдывался я.
   — Тогда чтобы я сдох, — доносилось с поста.
   Часа через полтора он стал похож на выжатую печеную грушу. К тому же его начало раздражать то, что ни один из пострадавших даже не спросил, а по какому, собственно, праву мент со значком «ГАИ Санкт-Петербурга» оказался в окрестностях Иерусалима и при этом беззастенчиво стрижет с них капусту безо всякого к тому повода. В конце концов он не выдержал и, прижав коленом к капоту очередную жертву, зло просипел:
   — Неужели, уважаемый, вас не удивляет, что я чуть ли не посреди пустыни стою в советской милицейской шинели? Это что, у вас в порядке вещей?
   — Конечно, удивляет, — откликнулся потерпевший, — еще как удивляет! В шинели в сорокаградусную жару!
   Это Стоянова добило.
   — Хорош, — сказал он оператору, — снято.
   Прикол получился ломовой. Но мне, честно говоря, было чуточку жалко этих мужчин и женщин, с радостью отдающих свои кровные шекели только ради того, чтоб поболтать с русским ментом и узнать, как там дела на родине. Именно так один из них и спросил:
   — А как там, на родине?
   А мне было неудобно за эту родину. Что ж это за родина такая, подумал я, и почему она отторгает от себя так любящих ее детей своих? И почему отверженные все равно тянутся к ней, как бы она к ним ни была жестока? Наверное, потому, что родина она как мать, а матерей не выбирают. Мать у ребенка, как известно, одна и на всю жизнь.
 
   Мне нечего роптать на прошлое. Судьба подарила мне красивую женщину, ставшую моей женой, талантливого сына, множество хороших людей и, наконец, профессию, о которой я мечтал с детства. Однако это вовсе не значит, что все у меня обстояло благополучно и я прожил свой полтинник, как крыловская стрекоза. Это не совсем так. Точнее, совсем не так.
   Есть такой анекдот: приходит на радио письмо. В письме пишут: «Дорогая редакция! Обращается к тебе доярка Нюша Петухова. Недавно в коровнике я познакомилась с замечательным парнем, комбайнером Васей Гришечкиным. Я провожу с Васей все свободное время. Я хожу с ним в клуб, в библиотеку, в кино, на речку, на танцы, и мне никогда не бывает с ним скучно. А знаешь почему, дорогая редакция? Потому, что Петя любит меня физически. Он делает это в клубе, в кино, в библиотеке, на речке, на танцах, в общем, везде. Вот и сейчас, дорогая редакция, извини за неровный почерк».
   К чему это я?
   Да все к тому, что меня, как и бедную Нюшу, жизнь частенько ставила во всякие неудобные позы и имела как хотела. Так что, дорогой читатель, извини, как говорится, за неровный почерк.

ПОЧЕТНАЯ БЛАГОДАРНОСТЬ

   Автор уполномочен самим собой поблагодарить исполнителей, сыгравших в его жизни (как он надеется, еще не до конца прожитой) главные, второстепенные и эпизодические роли. Всем спасибо, все свободны. Антракт. Занавес.
   Продолжение следует…
 
   Автор уведомляет, что в настоящий момент он заканчивает работу над следующими книгами:
 
   Еврей и лопата: Сборник басен;
   Как правильно нанести себе тяжкое увечье: Библиотечка призывника;
   Учытэс гаварыт на руска: Учэбнык граматыкы дла грузынскых школов;
   Буквы Славянского алфавита: Тридцатитрехтомное академическое издание. К печати подготовлен первый том, «Буква А»
 
   Спрашивайте в аптеках города