Страница:
– Да, посочувствовать стоит бедняге Курту, – снова вздохнул Аарон. – И пожелать терпения. Пока он не вырастет…
– Надеюсь он им покажет, когда вырастет! Заставит их поплатиться! – мстительно прошептала Лизе-Лотта.
– Не надейся. Скорее всего, когда он вырастет, он будет их боготворить и преисполнится благодарности за то, какое воспитание ему дали. И даже будет уверен, что это – единственный способ вырастить настоящего мужчину. И, если у него самого, не дай Бог, будет сын…
– Ну, почему ты так думаешь? Может, намучившись в детстве, он станет нежнейшим отцом!
– Опыт подсказывает, что те, кто пережил в детстве насилие и жестокость, бывают жестоки по отношению к собственным детям. Ладно, хватит об этом. А то ты вот-вот расплачешься. Я чувствую. Иди-ка ко мне… Ну, тихо, тихо! Иди ко мне… Радость моя…
Аарон положил ладонь на грудь Лизе-Лотты и прижался губами к ее губам, и ей пришлось немедленно настроиться на исполнение супружеского долга: она знала, что Аарон огорчится, если почувствует в ее теле напряжение и фальшь в проявлении чувств. Но даже когда он заснул, утомленный любовью, Лизе-Лотта долго лежала, глядя в темноту, и думала о Курте, об одиноком, обиженном, истерзанном ребенке… И голодном вдобавок!
Подслушивал под дверью, как она читала Михелю великое творение Гете…
Все смеются над ней, над тем, что она читает Гете двухлетнему ребенку.
Но она искренне полагала, что в душе Михеля надо воспитывать чувство прекрасного!
Только Аарон ее поддерживал, да и то – не очень искренне, а просто потому, что любил ее.
Михель играл в кубики на ковре, а она читала…
А этот бедный мальчик стоял под дверью и слушал.
Наконец, она поняла, что больше не может лежать в бездействии. Встала, нашарила на полу свою ночную рубашку, скомканную и отброшенную Аароном. Накинула сверху халатик и спустилась на кухню. Потихоньку развела огонь и сварила в кастрюльке шоколад. Взяла поднос, поставила на него чашку, кастрюльку и принялась выкладывать из буфета всевозможные лакомства, подававшиеся за ужином на сладкое: яблоки в карамели, яблочный пирог с корицей, медовую коврижку, марципан. С тяжело нагруженным подносом поднялась на второй этаж, где были комнаты гостей. Она знала, где поместили мальчика, и молилась только о том, чтобы не проснулись его ужасные дяди.
К счастью, Курт не запирал дверей на ночь. В комнате было темно. Пока Лизе-Лотта пыталась сориентироваться, куда же ей поставить поднос, чтобы освободить руки и включить свет, со стороны кровати раздался шорох и маленькая фигурка буквально вылетела из-под одеяла – и вытянулась по стойке «смирно». Лизе-Лотта даже испугалась… Она наконец нащупала тумбочку, поставила свой поднос и щелкнула выключателем ночника. Мальчик в ночной рубашке стоял у своей кровати, вытянув руки по швам и вздернув подбородок, как солдат на плацу. Лицо у него было заплаканное, глаза лихорадочно блестели. Лизе-Лотта, совершенно не представляя, с чего начать разговор, просто подошла и пощупала его лоб: нет, жара не было. Значит, глаза блестят просто потому, что он не спал, а плакал. И подушка вся мокрая… Но заметить все это она не имеет права. Подростки так ранимы! Особенно мальчики. Нельзя уязвлять его гордость.
– Аарон сказал, что тебя лишили ужина. Но не ужинать – очень вредно. Вот, я принесла тебе… Поешь, – мягко сказала Лизе-Лотта.
– Я не могу, – хрипло прошептал Курт. – Дядя запрещает.
– Твой дядя не прав. Он же военный, а не врач. Он не знает, что, согласно последним открытиям науки, не ужинать – вредно. Аарон – врач. Пока ты в нашем доме, ты будешь подчиняться предписаниям врача.
– А дядя знает?
– Нет. Знаешь ли, его оказалось трудно убедить… Но Аарон тоже может быть упрямым, когда знает, что прав.
– Неправда, – прошептал мальчик и сел на кровать. – Он не упрямый. Я его видел. Он слабый. Как все евреи. Это вообще не он… Это вы, фрау Фишер. Просто он вам все рассказал… А вы решили тайком принести мне все это.
Лизе-Лотта растерялась от такой проницательности.
– Ты не будешь есть? – грустно спросила она. – Я сварила шоколад и собрала все самое вкусное!
– Я буду. Я тоже считаю, что дядя не прав. Только поделать ничего не могу.
– Тогда поешь при мне, – робко попросила Лизе-Лотта. – А я потом отнесу посуду на кухню и вымою.
– Вы тоже их боитесь?
– Нет. Но не хочу ссориться.
Курт кивнул, словно такого ответа и ждал, и принялся за принесенные Лизе-Лоттой лакомства. Несмотря на переживания, аппетит у него был хороший. Он съел все до крошки. А потом, поднявшись, с забавной галантностью поклонился Лизе-Лотте.
– Благодарю вас, фрау Фишер. Я никогда не забуду вашей доброты.
– Ну, что ты, милый… Я всегда буду кормить тебя, если они надумают лишить тебя ужина. И можешь называть меня просто… Просто фрау Шарлотта.
– Но мне ведь за дело досталось. Я подслушивал. А подслушивать – мерзко. Но мне было так интересно! Я знал, что меня кто-нибудь застукает и дядя Август обязательно отлупит… Но очень хотелось послушать, как там этот бес убедит ученого продать ему душу. Жаль, все-таки до конца не дослушал. Дядя Отто не вовремя появился.
– Ты не читал «Фауста»? – удивилась Лизе-Лотта.
– Нет.
– Я дам тебе книгу.
– Спасибо, но… Я медленно читаю. К тому же у меня нет на это времени.
– Тогда я… Я что-нибудь придумаю, – пообещала Лизе-Лотта. – А ты постарайся теперь заснуть. Доброй ночи тебе.
– И вам доброй ночи.
Она ушла, унося поднос с опустевшей кастрюлькой и чашкой. А на следующий день предложила профессору Хоферу свои услуги в качестве преподавателя литературы для Курта. К ее великому изумлению, Отто поспешил принять ее предложение и даже рассыпался в благодарностях. Оказывается, он и сам считал, что у Курта по части литературы – значительные пробелы, к тому же сейчас ему самому вовсе некогда было учить Курта чему бы то ни было, а прерывать занятия было нельзя, потому что нельзя нарушать дисциплину. Дисциплина… Истязание беззащитного ребенка – для них «дисциплина»! Лизе-Лотта в который уж раз пожалела, что она – не Эстер. Эстер отвесила бы этому самоуверенному мерзавцу пару таких звонких оплеух, что их и в Берлине было бы слышно! Очень хотелось бы… Но давать пощечины Лизе-Лотта не умела.
Впрочем, хватит и того, что она перехитрила их. И теперь мальчик хотя бы несколько часов в день будет проводить в приятной обстановке за приятными занятиями. К началу урока Лизе-Лотта всегда варила шоколад и готовила что-нибудь вкусненькое: ей казалось, что Курт недоедает. И собственно урок проходил так: Курт поглощал приготовленные ею вкусности, а она читала вслух. Потом они шли гулять и на прогулке обсуждали прочтенное. Курт оказался мальчиком не очень умным, но зато весьма чувствительным – как, впрочем, и большинство немцев: ведь его дядя Август плакал от восторга, слушая «Лунную сонату» Бетховена! Понемногу с классической литературы они соскользнули на занимательную, которой Курт, как выяснилось, тоже не читал. Вряд ли Дюма, Майн Рид, Купер, Хаггард и Конан-Дойль входили в список обязательной литературы в каком бы то ни было учебном заведении… Но Лизе-Лотта читала своему подопечному именно этих авторов, сокрушаясь только о том, что все книги – такие толстые, и вряд ли она успеет познакомить Курта со всем, что есть замечательного в литературе для подростков. Это было так приятно – открывать для человека, пусть даже маленького человека, целый мир восхитительных приключений! Восторг Курта был безграничен – и так заразителен, что Лизе-Лотта снова переживала все те ощущения, которые ей пришлось испытать в далеком детстве, при первом прочтении всех этих книг. Она так привязалась к Курту за полтора месяца, которые он прожил в доме Гисслера, что едва сдерживала слезы, когда прощалась. А он прощался с ней так, словно уходил на войну, да не просто на войну – на смертный бой, без надежды на победу и спасение!
Следующим летом они встретились снова, но за год произошло столько всякого неприятного, и Лизе-Лотта уже не оставалась подолгу в доме деда, а только изредка навещала его. Заниматься с Куртом она тоже уже не могла. Ей было совсем не до приключенческих романов… И Курт, кажется, это понимал. И не обижался. Тогда ей казалось, что он был благодарен ей уже за то, что она сделала для него прошлым летом. За год он сильно вырос и возмужал, из худенького долговязого мальчишки превратился в подростка – сильного и очень красивого, впору в кино снимать. И духовно, как ей показалось, он тоже повзрослел.
Один раз он сопровождал ее на прогулке и, когда они присели отдохнуть возле прудика, сказал:
– Фрау Шарлотта, мне не нравится современный мир.
– Мне тоже, Курт, – откликнулась Лизе-Лотта, думая о своих собственных неприятных заботах.
Но Курт был еще, в сущности, ребенком, и имел в виду вовсе не то же, что она, то есть вовсе не то, что происходило в Германии по вине национал-социалистов.
– Я бы хотел, чтобы все мы родились в Средние Века. Тогда я мог бы провозгласить вас своей Прекрасной Дамой и служить вам, фрау Шарлотта, служить как рыцарь, не боясь, что это будет превратно истолковано. И тогда никто не посмел бы вас обидеть, никто…
– Спасибо, милый Курт. Но, кажется, пока меня никто не собирается обижать, – рассеянно улыбнулась Лизе-Лотта.
Слова Курта так умилили ее! Она еще подумала: мальчик в меня влюбился… Ну, не смешно ли? Я стала его первой любовью только из-за того, что читала ему вслух и кормила пирожками.
На следующий день она уехала.
А когда снова приехала навестить деда – Хоферов с Куртом там уже не было.
Если бы только могла она знать, когда, где и при каких обстоятельствах они встретятся вновь!!!
Но, к счастью, человек не может предугадать своего будущего.
Впрочем, если бы люди могли знать свое будущее – тем летом 1933 года по Европе прокатилась бы эпидемия самоубийств. Лизе-Лотта первая приняла бы смертельную дозу морфия, если бы только знала, что ждет ее и ее близких. В последующие годы она частенько сокрушалась о том, что не сделала этого вовремя… Ведь даже морфий был! И она знала, какая доза могла бы подарить ей покой!
Странно, но приход национал-социалистов к власти и все, что за этим последовало, очень долго воспринималось семейством Фишеров, как «временные неудобства». Они были уверены, что, как только новая власть «утвердится», преследования евреев прекратятся, потому как это было бы «просто логично», ибо преследовать всех до единого представителей определенной нации, невзирая на пользу, приносимую стране каждым из них, «просто бессмысленно, нелепо и, наконец, невыгодно!». Друзья и знакомые уезжали – в Польшу, в Голландию, в Англию, во Францию, в США. Фишеры ходили провожать и смотрели на отъезжающих с сочувствием. Они были абсолютно уверены, что очень скоро Гитлер усмирит «коричневых» и все вернется на круги своя, ибо всем людям на свете хочется жить в мире и покое, и немцы никак не могут быть исключением. И в любом случае – Фишеры были спокойны за себя, потому что их Аарон был женат на немке, на внучке знаменитого доктора Гисслера, их Аарон работал ассистентом в лаборатории Гисслера, а значит – семью Аарона никак не могло коснуться все то, чего так боялись другие евреи. Пожалуй, из них из всех тревожился только сам Аарон. Потому что он замечал: знакомые неевреи перестали приглашать в гости не только их с Лизе-Лоттой, но даже одну Лизе-Лотту, без мужа! К тому же доктор Гисслер начал заговаривать с ним о необходимости «временного» перемещения семейства Фишеров за пределы Германии. При этом как бы само собой разумеющимся было, что Лизе-Лотта останется с дедом… Иногда Аарону приходила мысль, что, возможно, им следовало бы поступить именно так – для общего блага. Но Лизе-Лотта и слышать не хотела о разлуке. А родители – об отъезде. И они оставались… Ждали чего-то. Каких-то благих перемен.
После «ночи длинных ножей» 30 июня 1934 года, когда были уничтожены сторонники Рема и вся Германия застыла, потрясенная произошедшим, в семействе Фишеров вздохнули с облегчением и целых две недели Мордехай и Голда твердили, что долгожданное избавление от «коричневых» наконец-то случилось, что теперь Германия вернется к прежнему мирному существованию. Но отношение к евреям отчего-то становилось все хуже и хуже.
Доктор Гисслер заговорил о необходимости развода Лизе-Лотты и Аарона. Лизе-Лотта вернет себе девичью фамилию и малыш Михель тоже будет носить фамилию «Гисслер». А семейство Фишеров покинет страну!
Тогда Лизе-Лотта страшно поссорилась с дедом и отказалась впредь приходить к нему в гости. В ответ Гисслер уволил Аарона. Правда, Аарона тут же взяли на работу в католический госпиталь для малоимущих. Да и бедствовать Фишерам пока не приходилось – они были богаты.
Лизе-Лотта не общалась с дедом год – до сентября 1935 года, когда в Нюрнберге были утверждены новые расовые законы, согласно которым ее брак с Аароном являлся расовым преступлением. Доктор Гисслер сам приехал к Фишерам и долго объяснял Лизе-Лотте происходящее – в самых что ни на есть жестких формулировках. Лизе-Лотта пришла в ужас, но отказалась расстаться с Аароном. Жизнь в доме деда казалась ей мрачным кошмаром – особенно теперь, когда она оттаяла душой в теплом, любвеобильном семействе Фишеров. Лизе-Лотта не хотела жить без них. И малышу Мойше в доме Гисслера тоже будет плохо… Доктор Гисслер выслушал внучку и заявил, что «умывает руки». Он не будет ставить под угрозу свою научную карьеру и судьбу своих исследований ради ее «капризов». Он отказывается от нее и больше не желает ничего знать о ней.
И действительно – больше дед никогда не подавал вестей о себе.
А Фишеры, обсудив ситуацию, решили-таки уехать в Польшу, где у Голды была столь же обеспеченная родня.
Они поселились в Кракове и прожили четыре относительно спокойных и даже счастливых года. Лизе-Лотта наконец-то вздохнула спокойно: в Германии все чаще арестовывали немок, нарушивших расовый закон, и выставляли к позорному столбу с обритой наголо головой и повешенной на грудь доской с надписью: «Я любила еврея» или «Я любила поляка». Михель, которого теперь все называли только «Мойше» и никак иначе, пошел в школу и делал значительные успехи: он был очень умным мальчиком и все Фишеры им очень гордились. Михель успел отучиться два полных учебных года, когда 1 сентября 1939 года немецкие войска вошли в Польшу. Последовало установление новых расовых законов на новой немецкой территории. Фишеры вместе со всеми родственниками, друзьями и знакомыми оказались в гетто. Аарон умолял Лизе-Лотту развестись с ним и обратиться к доктору Гисслеру с просьбой о помощи. Но Лизе-Лотта проявила упрямство. Она хотела быть «со своей семьей». То же самое сказала она и коменданту гетто, когда он вызвал ее к себе и предложил подписать бумаги, благодаря которым она могла бы вернуться в Германию «раскаявшейся» и свободной… Правда, без ребенка. Ребенок считался расово неполноценным и должен был разделить судьбу отца. Наверное, если бы она обратилась-таки к деду, он смог бы вытащить и ее, и Михеля… Но она действительно хотела оставаться с Фишерами! Пусть в одной тесной комнатке на шестерых, пусть в холоде, голоде, грязи и дискомфорте… Но с любимыми людьми. А из всей семьи один только Аарон считал, что ей и Михелю надо спасаться, пока не поздно. Остальные Фишеры – Эстер, Голда и Мордехай – втайне надеялись, что Гисслер все-таки смягчится и спасет ради своей внучки их всех! Даже когда в 1941 году их вместе с большой партией других невезучих перевели из большого Краковского гетто в маленькое Виленское, где порядки были гораздо строже, а обращение с заключенными куда более жестоким, – даже тогда они продолжали надеяться. И Лизе-Лотта надеялась вместе с ними. Правда, она слишком хорошо знала дедушку, чтобы надеяться, будто он их спасет. Она просто надеялась, что все как-нибудь обойдется, если все они будут оставаться вместе.
Но надеждам ее не суждено было оправдаться. С началом зимы положение заключенных в гетто становилось все хуже и хуже. Голодали – все. От голода уже умирали. Порядки все ужесточались. Потом был назначен новый комендант, и стало совсем плохо… Если бы Лизе-Лотту спросили – в чем заключалось это «совсем плохо»? – она не смогла бы сформулировать словами… Просто какое-то ощущение давящего отчаяния. Абсолютной безнадежности. Предчувствие чего-то ужасного. Полной и всеобщей гибели. Слабые теряли волю к жизни. А она была слабой.
Последние три недели жизни в гетто она провела в постели. Они с Михелем лежали рядом и согревали друг друга. Лизе-Лотта рассказывала ему бесконечные истории… Читала на память уже знакомого ему Гете. Англичан Шекспира, Шелли и Байрона. Запрещенного Гейне. Какое значение имели теперь запреты? Она была уверена, что они с мальчиком все равно погибнут. Так пусть он хотя бы получит удовольствие. То, что недоступно его сверстникам в свободной Германии – стихи Гейне!
Аарон целые дни пропадал в больнице. Возвращался измученный и молчаливый. У него совсем не было лекарств. Люди умирали десятками. Он ничем не мог облегчить их страдания! Он, врач! А возвращаясь – он видел страдания своей семьи.
Эстер работала на каком-то заводе и потому могла выходить за пределы территории гетто. Несмотря на то, что колонну евреев на завод и обратно препровождали охранники с собаками, Эстер умудрялась «вести коммерцию» и как-то где-то добывать кое-какие продукты.
Мордехай дни и ночи просиживал с другими пожилыми религиозными мужчинами у раввина. Они молились или вели нескончаемые разговоры о воле Божьей и о том, как следует ее принимать праведному иудею.
Голда крутилась по хозяйству… Хотя хозяйства-то никакого у нее не было! Но она помогала приготовить приносимые Эстер продукты, чтобы сделать их если не вкусными, то хотя бы съедобными. А в свободное время навещала знакомых, ухаживала за больными, за осиротевшими детьми. Проводить дни в бездеятельности она не могла. От отчаяния ее спасала только работа.
А Лизе-Лотта лежала в постели, прижимая к себе Михеля. С каждым днем у нее оставалось все меньше сил. И ей все больше хотелось умереть. Заснуть – и не проснуться. Надо сказать, спала она все больше… И даже часы бодрствования проводила в какой-то полудреме.
Возможно, она действительно умерла бы через несколько недель, если бы в один из вечеров Аарон не вернулся домой раньше обычного… Сразу после возвращения Эстер. Родителей еще не было: Голда ушла посидеть со своей умирающей от чахотки подругой, Мордехай молился.
Аарон выглядел возбужденным. В первый миг Лизе-Лотта даже приняла это возбуждение за веселость… Обычно он был бледен, глаза – тусклые, движения замедленные. Сейчас глаза его горели, на щеках выступили розовые пятна. Он заметался по комнате, бессмысленно перекладывая вещи с места на место. Лизе-Лотта следила за ним с тупым недоумением, прижимая к себе спящего Михеля. А Эстер, кажется, сразу поняла… И задала только один вопрос, показавшийся бессмысленным Лизе-Лотте – но сразу понятый Аароном:
– Что?!!
– Подписан приказ о ликвидации гетто.
Он сказал это так просто, что Лизе-Лотта не сразу поняла страшный смысл его слов.
И сразу перестал метаться.
Сел к столу.
Эстер подошла и села рядом.
– Когда? – спросила Эстер.
– Послезавтра.
– Сведения верные?
– Вернее некуда. Вот, я принес… Для папы с мамой. А нам не хватит, – Аарон показал два крохотных флакончика с бурым порошком.
Эстер судорожно сглотнула.
– Я не хочу, чтобы они пережили и ЭТО в свой последний час, – твердо сказал Аарон. – Я представляю, как все будет происходить, Эстер. А так – они заснут и не проснутся. Надо будет разбавить в теплой воде…
– Аарон, это грех.
– Тебе ли говорить о грехе? – усмехнулся Аарон. – И потом, убить кого-то – меньший грех, чем убить себя. Мы с тобой возьмем этот грех на себя. Или – я один… Папа и мама ничего не должны знать. Особенно папа. Пусть просто примут, как лекарство.
– Но, может быть, нам удастся как-то…
– Нет. Они убьют всех стариков, детей и больных. Тех, кто молод и еще может работать, отправят в лагерь. Но это – хуже смерти, Эстер! Если бы хватило для всех нас – я бы принес для всех…
Эстер расширившимися от ужаса глазами посмотрела на спящего Михеля.
Лизе-Лотта ждала, что Эстер закатит истерику – с визгом, рыданиями, топаньем ногами и швырянием всевозможных предметов… Как правило, небьющихся – несмотря на вспыльчивый характер, Эстер была экономна! Она обычно именно шумной истерикой реагировала на жизненные потрясения.
Но сейчас Эстер оставалась внешне спокойна.
– Дадим маме и Михелю, – сказала Эстер. – Папа все-таки мужчина… Он с его верой сумеет все принять так, как следует. Со смирением. Он не испугается. Особенно – если мамы уже не будет. Вряд ли ведь они сочтут Михеля достаточно крепким, чтобы работать в лагере. Не хочу, чтобы он видел, как будут убивать…
Аарон взял сестру за руки.
– Эстер, я надеюсь… Если Лизе-Лотта пойдет к коменданту и попросит связаться с ее дедом, скажет, что признала свои ошибки, что готова развестись и покаяться во всем… Возможно, они отпустят ее с Михелем! Не захотят связываться с Гисслером. Он – знаменитость. У него влияние в самых высоких кругах! А он – не такой же он зверь, чтобы позволить убить ее и своего внука! Тем более, теперь, когда она раскаялась и согласна на все…
– Ох, Аарон! Не поверят они в раскаяние теперь, когда известно о ликвидации!
– О ликвидации известно единицам среди нас. А они думают, что и вовсе никому. И не имеет значения, поверят они ей или нет. Они не захотят просто так убить немку, внучку знаменитого Гисслера. По крайней мере, я надеюсь, что они свяжутся с ним, а он, со своей стороны, сделает все…
Эстер и Аарон говорили так, словно Лизе-Лотты вовсе не было в комнате! О ней – как об отсутствующей. Хотя, по сути дела, она была почти что отсутствующей… И она молчала – не вмешивалась в разговор, пока Аарон не обратился к ней:
– Лизхен, ты должна встать сейчас, переодеться, расчесать волосы и пойти к коменданту. Завтра может быть поздно. У них будет слишком много дел, нужен день для подготовки… Да и твоему деду понадобится какое-то время чтобы добиться твоего освобождения.
– Я не хочу идти к коменданту. Я не хочу возвращаться к деду. Я не хочу жить без тебя, – пролепетала Лизе-Лотта, послушно поднимаясь с постели.
От долгого бездействия ноги и руки не слушались ее, а голова кружилась.
– Оденься прилично – никаких платков сверху не накручивай. Ты должна выглядеть аккуратной немкой, а не неопрятной еврейкой, – спокойно сказал Аарон, игнорируя ее слова.
– Я сейчас согрею воды, подожди. Помогу тебе вымыться, – вскочила Эстер.
– Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду! – запротестовала Лизе-Лотта.
– Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен, – тихо ответил Аарон. – Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты – немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он – наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему.
Эстер расчесала волосы Лизе-Лотты, заплела их в косы и уложила корзиночкой на затылке. Затем стащила с нее одежду и долго, сильно терла губкой, время от времени окуная губку в горячую воду. Постепенно Лизе-Лотта согрелась, онемение в теле прошло, и даже в голове прояснилось, хотя не до конца – она все еще ощущала себя отупевшей. Потом Эстер помогла ей одеться – тонкие чулки, блузка, костюм, пальто, шарфик, берет – Лизе-Лотта уже давно так не одевалась так цивилизованно. На этом пальто даже не было нашито шестиконечной желтой звезды, которую обязаны были носить все обитатели гетто – и Лизе-Лотта вместе с ними. Это пальто было слишком нарядное и Голда решила не портить его звездой… В гетто одежда служила лишь изначальной своей функции – защите от холода. Лизе-Лотта старалась натянуть на себя побольше слоев одежды, лишь бы было тепло. В этой приличной одежде ей было холодно. И как-то некомфортно. Но ни Аарон, ни Эстер даже слушать не желали ее жалоб! Аарон снова повторил ей все, что она должна сказать в комендатуре. Затем заставил и ее повторить – слово в слово, как заученный урок.
– Ты не пойдешь со мной? – жалобно спросила Эстер.
– Нет. Не могу. Ты ведь сбежала тайком от меня, потому что раскаялась и хочешь развестись, вернуться к настоящим людям, искупить свои прегрешения…
– А Михель разве не пойдет со мной?
– Нет. Ты пойдешь одна. У него слишком еврейская внешность. Они взбесятся… И потом, женщина с еврейским ребенком, просящая их о милосердии, вызовет меньше интереса и сочувствия, нежели немка, гнусно обманутая евреями. Иди, Лизхен.
Он поцеловал ее в щеку и вытолкнул из квартиры.
Больше Лизе-Лотта никогда его не видела. Она даже не успела в последний раз сказать ему, что любит… Она вообще никогда не говорила ему, что любит! Потому что считала, что любит только Джейми. Что Аарон ей – просто друг. Она поняла, что любит Аарона, когда вышла на улицу гетто, чтобы идти к коменданту. И Аарон, прощаясь, тоже не сказал ничего такого ей… Ничего такого, что говорят в книгах и в кино люди, когда прощаются навек. А с Эстер, Голдой и Мордехаем она даже не попрощалась.
– Надеюсь он им покажет, когда вырастет! Заставит их поплатиться! – мстительно прошептала Лизе-Лотта.
– Не надейся. Скорее всего, когда он вырастет, он будет их боготворить и преисполнится благодарности за то, какое воспитание ему дали. И даже будет уверен, что это – единственный способ вырастить настоящего мужчину. И, если у него самого, не дай Бог, будет сын…
– Ну, почему ты так думаешь? Может, намучившись в детстве, он станет нежнейшим отцом!
– Опыт подсказывает, что те, кто пережил в детстве насилие и жестокость, бывают жестоки по отношению к собственным детям. Ладно, хватит об этом. А то ты вот-вот расплачешься. Я чувствую. Иди-ка ко мне… Ну, тихо, тихо! Иди ко мне… Радость моя…
Аарон положил ладонь на грудь Лизе-Лотты и прижался губами к ее губам, и ей пришлось немедленно настроиться на исполнение супружеского долга: она знала, что Аарон огорчится, если почувствует в ее теле напряжение и фальшь в проявлении чувств. Но даже когда он заснул, утомленный любовью, Лизе-Лотта долго лежала, глядя в темноту, и думала о Курте, об одиноком, обиженном, истерзанном ребенке… И голодном вдобавок!
Подслушивал под дверью, как она читала Михелю великое творение Гете…
Все смеются над ней, над тем, что она читает Гете двухлетнему ребенку.
Но она искренне полагала, что в душе Михеля надо воспитывать чувство прекрасного!
Только Аарон ее поддерживал, да и то – не очень искренне, а просто потому, что любил ее.
Михель играл в кубики на ковре, а она читала…
А этот бедный мальчик стоял под дверью и слушал.
Наконец, она поняла, что больше не может лежать в бездействии. Встала, нашарила на полу свою ночную рубашку, скомканную и отброшенную Аароном. Накинула сверху халатик и спустилась на кухню. Потихоньку развела огонь и сварила в кастрюльке шоколад. Взяла поднос, поставила на него чашку, кастрюльку и принялась выкладывать из буфета всевозможные лакомства, подававшиеся за ужином на сладкое: яблоки в карамели, яблочный пирог с корицей, медовую коврижку, марципан. С тяжело нагруженным подносом поднялась на второй этаж, где были комнаты гостей. Она знала, где поместили мальчика, и молилась только о том, чтобы не проснулись его ужасные дяди.
К счастью, Курт не запирал дверей на ночь. В комнате было темно. Пока Лизе-Лотта пыталась сориентироваться, куда же ей поставить поднос, чтобы освободить руки и включить свет, со стороны кровати раздался шорох и маленькая фигурка буквально вылетела из-под одеяла – и вытянулась по стойке «смирно». Лизе-Лотта даже испугалась… Она наконец нащупала тумбочку, поставила свой поднос и щелкнула выключателем ночника. Мальчик в ночной рубашке стоял у своей кровати, вытянув руки по швам и вздернув подбородок, как солдат на плацу. Лицо у него было заплаканное, глаза лихорадочно блестели. Лизе-Лотта, совершенно не представляя, с чего начать разговор, просто подошла и пощупала его лоб: нет, жара не было. Значит, глаза блестят просто потому, что он не спал, а плакал. И подушка вся мокрая… Но заметить все это она не имеет права. Подростки так ранимы! Особенно мальчики. Нельзя уязвлять его гордость.
– Аарон сказал, что тебя лишили ужина. Но не ужинать – очень вредно. Вот, я принесла тебе… Поешь, – мягко сказала Лизе-Лотта.
– Я не могу, – хрипло прошептал Курт. – Дядя запрещает.
– Твой дядя не прав. Он же военный, а не врач. Он не знает, что, согласно последним открытиям науки, не ужинать – вредно. Аарон – врач. Пока ты в нашем доме, ты будешь подчиняться предписаниям врача.
– А дядя знает?
– Нет. Знаешь ли, его оказалось трудно убедить… Но Аарон тоже может быть упрямым, когда знает, что прав.
– Неправда, – прошептал мальчик и сел на кровать. – Он не упрямый. Я его видел. Он слабый. Как все евреи. Это вообще не он… Это вы, фрау Фишер. Просто он вам все рассказал… А вы решили тайком принести мне все это.
Лизе-Лотта растерялась от такой проницательности.
– Ты не будешь есть? – грустно спросила она. – Я сварила шоколад и собрала все самое вкусное!
– Я буду. Я тоже считаю, что дядя не прав. Только поделать ничего не могу.
– Тогда поешь при мне, – робко попросила Лизе-Лотта. – А я потом отнесу посуду на кухню и вымою.
– Вы тоже их боитесь?
– Нет. Но не хочу ссориться.
Курт кивнул, словно такого ответа и ждал, и принялся за принесенные Лизе-Лоттой лакомства. Несмотря на переживания, аппетит у него был хороший. Он съел все до крошки. А потом, поднявшись, с забавной галантностью поклонился Лизе-Лотте.
– Благодарю вас, фрау Фишер. Я никогда не забуду вашей доброты.
– Ну, что ты, милый… Я всегда буду кормить тебя, если они надумают лишить тебя ужина. И можешь называть меня просто… Просто фрау Шарлотта.
– Но мне ведь за дело досталось. Я подслушивал. А подслушивать – мерзко. Но мне было так интересно! Я знал, что меня кто-нибудь застукает и дядя Август обязательно отлупит… Но очень хотелось послушать, как там этот бес убедит ученого продать ему душу. Жаль, все-таки до конца не дослушал. Дядя Отто не вовремя появился.
– Ты не читал «Фауста»? – удивилась Лизе-Лотта.
– Нет.
– Я дам тебе книгу.
– Спасибо, но… Я медленно читаю. К тому же у меня нет на это времени.
– Тогда я… Я что-нибудь придумаю, – пообещала Лизе-Лотта. – А ты постарайся теперь заснуть. Доброй ночи тебе.
– И вам доброй ночи.
Она ушла, унося поднос с опустевшей кастрюлькой и чашкой. А на следующий день предложила профессору Хоферу свои услуги в качестве преподавателя литературы для Курта. К ее великому изумлению, Отто поспешил принять ее предложение и даже рассыпался в благодарностях. Оказывается, он и сам считал, что у Курта по части литературы – значительные пробелы, к тому же сейчас ему самому вовсе некогда было учить Курта чему бы то ни было, а прерывать занятия было нельзя, потому что нельзя нарушать дисциплину. Дисциплина… Истязание беззащитного ребенка – для них «дисциплина»! Лизе-Лотта в который уж раз пожалела, что она – не Эстер. Эстер отвесила бы этому самоуверенному мерзавцу пару таких звонких оплеух, что их и в Берлине было бы слышно! Очень хотелось бы… Но давать пощечины Лизе-Лотта не умела.
Впрочем, хватит и того, что она перехитрила их. И теперь мальчик хотя бы несколько часов в день будет проводить в приятной обстановке за приятными занятиями. К началу урока Лизе-Лотта всегда варила шоколад и готовила что-нибудь вкусненькое: ей казалось, что Курт недоедает. И собственно урок проходил так: Курт поглощал приготовленные ею вкусности, а она читала вслух. Потом они шли гулять и на прогулке обсуждали прочтенное. Курт оказался мальчиком не очень умным, но зато весьма чувствительным – как, впрочем, и большинство немцев: ведь его дядя Август плакал от восторга, слушая «Лунную сонату» Бетховена! Понемногу с классической литературы они соскользнули на занимательную, которой Курт, как выяснилось, тоже не читал. Вряд ли Дюма, Майн Рид, Купер, Хаггард и Конан-Дойль входили в список обязательной литературы в каком бы то ни было учебном заведении… Но Лизе-Лотта читала своему подопечному именно этих авторов, сокрушаясь только о том, что все книги – такие толстые, и вряд ли она успеет познакомить Курта со всем, что есть замечательного в литературе для подростков. Это было так приятно – открывать для человека, пусть даже маленького человека, целый мир восхитительных приключений! Восторг Курта был безграничен – и так заразителен, что Лизе-Лотта снова переживала все те ощущения, которые ей пришлось испытать в далеком детстве, при первом прочтении всех этих книг. Она так привязалась к Курту за полтора месяца, которые он прожил в доме Гисслера, что едва сдерживала слезы, когда прощалась. А он прощался с ней так, словно уходил на войну, да не просто на войну – на смертный бой, без надежды на победу и спасение!
Следующим летом они встретились снова, но за год произошло столько всякого неприятного, и Лизе-Лотта уже не оставалась подолгу в доме деда, а только изредка навещала его. Заниматься с Куртом она тоже уже не могла. Ей было совсем не до приключенческих романов… И Курт, кажется, это понимал. И не обижался. Тогда ей казалось, что он был благодарен ей уже за то, что она сделала для него прошлым летом. За год он сильно вырос и возмужал, из худенького долговязого мальчишки превратился в подростка – сильного и очень красивого, впору в кино снимать. И духовно, как ей показалось, он тоже повзрослел.
Один раз он сопровождал ее на прогулке и, когда они присели отдохнуть возле прудика, сказал:
– Фрау Шарлотта, мне не нравится современный мир.
– Мне тоже, Курт, – откликнулась Лизе-Лотта, думая о своих собственных неприятных заботах.
Но Курт был еще, в сущности, ребенком, и имел в виду вовсе не то же, что она, то есть вовсе не то, что происходило в Германии по вине национал-социалистов.
– Я бы хотел, чтобы все мы родились в Средние Века. Тогда я мог бы провозгласить вас своей Прекрасной Дамой и служить вам, фрау Шарлотта, служить как рыцарь, не боясь, что это будет превратно истолковано. И тогда никто не посмел бы вас обидеть, никто…
– Спасибо, милый Курт. Но, кажется, пока меня никто не собирается обижать, – рассеянно улыбнулась Лизе-Лотта.
Слова Курта так умилили ее! Она еще подумала: мальчик в меня влюбился… Ну, не смешно ли? Я стала его первой любовью только из-за того, что читала ему вслух и кормила пирожками.
На следующий день она уехала.
А когда снова приехала навестить деда – Хоферов с Куртом там уже не было.
Если бы только могла она знать, когда, где и при каких обстоятельствах они встретятся вновь!!!
Но, к счастью, человек не может предугадать своего будущего.
Впрочем, если бы люди могли знать свое будущее – тем летом 1933 года по Европе прокатилась бы эпидемия самоубийств. Лизе-Лотта первая приняла бы смертельную дозу морфия, если бы только знала, что ждет ее и ее близких. В последующие годы она частенько сокрушалась о том, что не сделала этого вовремя… Ведь даже морфий был! И она знала, какая доза могла бы подарить ей покой!
Странно, но приход национал-социалистов к власти и все, что за этим последовало, очень долго воспринималось семейством Фишеров, как «временные неудобства». Они были уверены, что, как только новая власть «утвердится», преследования евреев прекратятся, потому как это было бы «просто логично», ибо преследовать всех до единого представителей определенной нации, невзирая на пользу, приносимую стране каждым из них, «просто бессмысленно, нелепо и, наконец, невыгодно!». Друзья и знакомые уезжали – в Польшу, в Голландию, в Англию, во Францию, в США. Фишеры ходили провожать и смотрели на отъезжающих с сочувствием. Они были абсолютно уверены, что очень скоро Гитлер усмирит «коричневых» и все вернется на круги своя, ибо всем людям на свете хочется жить в мире и покое, и немцы никак не могут быть исключением. И в любом случае – Фишеры были спокойны за себя, потому что их Аарон был женат на немке, на внучке знаменитого доктора Гисслера, их Аарон работал ассистентом в лаборатории Гисслера, а значит – семью Аарона никак не могло коснуться все то, чего так боялись другие евреи. Пожалуй, из них из всех тревожился только сам Аарон. Потому что он замечал: знакомые неевреи перестали приглашать в гости не только их с Лизе-Лоттой, но даже одну Лизе-Лотту, без мужа! К тому же доктор Гисслер начал заговаривать с ним о необходимости «временного» перемещения семейства Фишеров за пределы Германии. При этом как бы само собой разумеющимся было, что Лизе-Лотта останется с дедом… Иногда Аарону приходила мысль, что, возможно, им следовало бы поступить именно так – для общего блага. Но Лизе-Лотта и слышать не хотела о разлуке. А родители – об отъезде. И они оставались… Ждали чего-то. Каких-то благих перемен.
После «ночи длинных ножей» 30 июня 1934 года, когда были уничтожены сторонники Рема и вся Германия застыла, потрясенная произошедшим, в семействе Фишеров вздохнули с облегчением и целых две недели Мордехай и Голда твердили, что долгожданное избавление от «коричневых» наконец-то случилось, что теперь Германия вернется к прежнему мирному существованию. Но отношение к евреям отчего-то становилось все хуже и хуже.
Доктор Гисслер заговорил о необходимости развода Лизе-Лотты и Аарона. Лизе-Лотта вернет себе девичью фамилию и малыш Михель тоже будет носить фамилию «Гисслер». А семейство Фишеров покинет страну!
Тогда Лизе-Лотта страшно поссорилась с дедом и отказалась впредь приходить к нему в гости. В ответ Гисслер уволил Аарона. Правда, Аарона тут же взяли на работу в католический госпиталь для малоимущих. Да и бедствовать Фишерам пока не приходилось – они были богаты.
Лизе-Лотта не общалась с дедом год – до сентября 1935 года, когда в Нюрнберге были утверждены новые расовые законы, согласно которым ее брак с Аароном являлся расовым преступлением. Доктор Гисслер сам приехал к Фишерам и долго объяснял Лизе-Лотте происходящее – в самых что ни на есть жестких формулировках. Лизе-Лотта пришла в ужас, но отказалась расстаться с Аароном. Жизнь в доме деда казалась ей мрачным кошмаром – особенно теперь, когда она оттаяла душой в теплом, любвеобильном семействе Фишеров. Лизе-Лотта не хотела жить без них. И малышу Мойше в доме Гисслера тоже будет плохо… Доктор Гисслер выслушал внучку и заявил, что «умывает руки». Он не будет ставить под угрозу свою научную карьеру и судьбу своих исследований ради ее «капризов». Он отказывается от нее и больше не желает ничего знать о ней.
И действительно – больше дед никогда не подавал вестей о себе.
А Фишеры, обсудив ситуацию, решили-таки уехать в Польшу, где у Голды была столь же обеспеченная родня.
Они поселились в Кракове и прожили четыре относительно спокойных и даже счастливых года. Лизе-Лотта наконец-то вздохнула спокойно: в Германии все чаще арестовывали немок, нарушивших расовый закон, и выставляли к позорному столбу с обритой наголо головой и повешенной на грудь доской с надписью: «Я любила еврея» или «Я любила поляка». Михель, которого теперь все называли только «Мойше» и никак иначе, пошел в школу и делал значительные успехи: он был очень умным мальчиком и все Фишеры им очень гордились. Михель успел отучиться два полных учебных года, когда 1 сентября 1939 года немецкие войска вошли в Польшу. Последовало установление новых расовых законов на новой немецкой территории. Фишеры вместе со всеми родственниками, друзьями и знакомыми оказались в гетто. Аарон умолял Лизе-Лотту развестись с ним и обратиться к доктору Гисслеру с просьбой о помощи. Но Лизе-Лотта проявила упрямство. Она хотела быть «со своей семьей». То же самое сказала она и коменданту гетто, когда он вызвал ее к себе и предложил подписать бумаги, благодаря которым она могла бы вернуться в Германию «раскаявшейся» и свободной… Правда, без ребенка. Ребенок считался расово неполноценным и должен был разделить судьбу отца. Наверное, если бы она обратилась-таки к деду, он смог бы вытащить и ее, и Михеля… Но она действительно хотела оставаться с Фишерами! Пусть в одной тесной комнатке на шестерых, пусть в холоде, голоде, грязи и дискомфорте… Но с любимыми людьми. А из всей семьи один только Аарон считал, что ей и Михелю надо спасаться, пока не поздно. Остальные Фишеры – Эстер, Голда и Мордехай – втайне надеялись, что Гисслер все-таки смягчится и спасет ради своей внучки их всех! Даже когда в 1941 году их вместе с большой партией других невезучих перевели из большого Краковского гетто в маленькое Виленское, где порядки были гораздо строже, а обращение с заключенными куда более жестоким, – даже тогда они продолжали надеяться. И Лизе-Лотта надеялась вместе с ними. Правда, она слишком хорошо знала дедушку, чтобы надеяться, будто он их спасет. Она просто надеялась, что все как-нибудь обойдется, если все они будут оставаться вместе.
Но надеждам ее не суждено было оправдаться. С началом зимы положение заключенных в гетто становилось все хуже и хуже. Голодали – все. От голода уже умирали. Порядки все ужесточались. Потом был назначен новый комендант, и стало совсем плохо… Если бы Лизе-Лотту спросили – в чем заключалось это «совсем плохо»? – она не смогла бы сформулировать словами… Просто какое-то ощущение давящего отчаяния. Абсолютной безнадежности. Предчувствие чего-то ужасного. Полной и всеобщей гибели. Слабые теряли волю к жизни. А она была слабой.
Последние три недели жизни в гетто она провела в постели. Они с Михелем лежали рядом и согревали друг друга. Лизе-Лотта рассказывала ему бесконечные истории… Читала на память уже знакомого ему Гете. Англичан Шекспира, Шелли и Байрона. Запрещенного Гейне. Какое значение имели теперь запреты? Она была уверена, что они с мальчиком все равно погибнут. Так пусть он хотя бы получит удовольствие. То, что недоступно его сверстникам в свободной Германии – стихи Гейне!
Аарон целые дни пропадал в больнице. Возвращался измученный и молчаливый. У него совсем не было лекарств. Люди умирали десятками. Он ничем не мог облегчить их страдания! Он, врач! А возвращаясь – он видел страдания своей семьи.
Эстер работала на каком-то заводе и потому могла выходить за пределы территории гетто. Несмотря на то, что колонну евреев на завод и обратно препровождали охранники с собаками, Эстер умудрялась «вести коммерцию» и как-то где-то добывать кое-какие продукты.
Мордехай дни и ночи просиживал с другими пожилыми религиозными мужчинами у раввина. Они молились или вели нескончаемые разговоры о воле Божьей и о том, как следует ее принимать праведному иудею.
Голда крутилась по хозяйству… Хотя хозяйства-то никакого у нее не было! Но она помогала приготовить приносимые Эстер продукты, чтобы сделать их если не вкусными, то хотя бы съедобными. А в свободное время навещала знакомых, ухаживала за больными, за осиротевшими детьми. Проводить дни в бездеятельности она не могла. От отчаяния ее спасала только работа.
А Лизе-Лотта лежала в постели, прижимая к себе Михеля. С каждым днем у нее оставалось все меньше сил. И ей все больше хотелось умереть. Заснуть – и не проснуться. Надо сказать, спала она все больше… И даже часы бодрствования проводила в какой-то полудреме.
Возможно, она действительно умерла бы через несколько недель, если бы в один из вечеров Аарон не вернулся домой раньше обычного… Сразу после возвращения Эстер. Родителей еще не было: Голда ушла посидеть со своей умирающей от чахотки подругой, Мордехай молился.
Аарон выглядел возбужденным. В первый миг Лизе-Лотта даже приняла это возбуждение за веселость… Обычно он был бледен, глаза – тусклые, движения замедленные. Сейчас глаза его горели, на щеках выступили розовые пятна. Он заметался по комнате, бессмысленно перекладывая вещи с места на место. Лизе-Лотта следила за ним с тупым недоумением, прижимая к себе спящего Михеля. А Эстер, кажется, сразу поняла… И задала только один вопрос, показавшийся бессмысленным Лизе-Лотте – но сразу понятый Аароном:
– Что?!!
– Подписан приказ о ликвидации гетто.
Он сказал это так просто, что Лизе-Лотта не сразу поняла страшный смысл его слов.
И сразу перестал метаться.
Сел к столу.
Эстер подошла и села рядом.
– Когда? – спросила Эстер.
– Послезавтра.
– Сведения верные?
– Вернее некуда. Вот, я принес… Для папы с мамой. А нам не хватит, – Аарон показал два крохотных флакончика с бурым порошком.
Эстер судорожно сглотнула.
– Я не хочу, чтобы они пережили и ЭТО в свой последний час, – твердо сказал Аарон. – Я представляю, как все будет происходить, Эстер. А так – они заснут и не проснутся. Надо будет разбавить в теплой воде…
– Аарон, это грех.
– Тебе ли говорить о грехе? – усмехнулся Аарон. – И потом, убить кого-то – меньший грех, чем убить себя. Мы с тобой возьмем этот грех на себя. Или – я один… Папа и мама ничего не должны знать. Особенно папа. Пусть просто примут, как лекарство.
– Но, может быть, нам удастся как-то…
– Нет. Они убьют всех стариков, детей и больных. Тех, кто молод и еще может работать, отправят в лагерь. Но это – хуже смерти, Эстер! Если бы хватило для всех нас – я бы принес для всех…
Эстер расширившимися от ужаса глазами посмотрела на спящего Михеля.
Лизе-Лотта ждала, что Эстер закатит истерику – с визгом, рыданиями, топаньем ногами и швырянием всевозможных предметов… Как правило, небьющихся – несмотря на вспыльчивый характер, Эстер была экономна! Она обычно именно шумной истерикой реагировала на жизненные потрясения.
Но сейчас Эстер оставалась внешне спокойна.
– Дадим маме и Михелю, – сказала Эстер. – Папа все-таки мужчина… Он с его верой сумеет все принять так, как следует. Со смирением. Он не испугается. Особенно – если мамы уже не будет. Вряд ли ведь они сочтут Михеля достаточно крепким, чтобы работать в лагере. Не хочу, чтобы он видел, как будут убивать…
Аарон взял сестру за руки.
– Эстер, я надеюсь… Если Лизе-Лотта пойдет к коменданту и попросит связаться с ее дедом, скажет, что признала свои ошибки, что готова развестись и покаяться во всем… Возможно, они отпустят ее с Михелем! Не захотят связываться с Гисслером. Он – знаменитость. У него влияние в самых высоких кругах! А он – не такой же он зверь, чтобы позволить убить ее и своего внука! Тем более, теперь, когда она раскаялась и согласна на все…
– Ох, Аарон! Не поверят они в раскаяние теперь, когда известно о ликвидации!
– О ликвидации известно единицам среди нас. А они думают, что и вовсе никому. И не имеет значения, поверят они ей или нет. Они не захотят просто так убить немку, внучку знаменитого Гисслера. По крайней мере, я надеюсь, что они свяжутся с ним, а он, со своей стороны, сделает все…
Эстер и Аарон говорили так, словно Лизе-Лотты вовсе не было в комнате! О ней – как об отсутствующей. Хотя, по сути дела, она была почти что отсутствующей… И она молчала – не вмешивалась в разговор, пока Аарон не обратился к ней:
– Лизхен, ты должна встать сейчас, переодеться, расчесать волосы и пойти к коменданту. Завтра может быть поздно. У них будет слишком много дел, нужен день для подготовки… Да и твоему деду понадобится какое-то время чтобы добиться твоего освобождения.
– Я не хочу идти к коменданту. Я не хочу возвращаться к деду. Я не хочу жить без тебя, – пролепетала Лизе-Лотта, послушно поднимаясь с постели.
От долгого бездействия ноги и руки не слушались ее, а голова кружилась.
– Оденься прилично – никаких платков сверху не накручивай. Ты должна выглядеть аккуратной немкой, а не неопрятной еврейкой, – спокойно сказал Аарон, игнорируя ее слова.
– Я сейчас согрею воды, подожди. Помогу тебе вымыться, – вскочила Эстер.
– Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду! – запротестовала Лизе-Лотта.
– Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен, – тихо ответил Аарон. – Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты – немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он – наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему.
Эстер расчесала волосы Лизе-Лотты, заплела их в косы и уложила корзиночкой на затылке. Затем стащила с нее одежду и долго, сильно терла губкой, время от времени окуная губку в горячую воду. Постепенно Лизе-Лотта согрелась, онемение в теле прошло, и даже в голове прояснилось, хотя не до конца – она все еще ощущала себя отупевшей. Потом Эстер помогла ей одеться – тонкие чулки, блузка, костюм, пальто, шарфик, берет – Лизе-Лотта уже давно так не одевалась так цивилизованно. На этом пальто даже не было нашито шестиконечной желтой звезды, которую обязаны были носить все обитатели гетто – и Лизе-Лотта вместе с ними. Это пальто было слишком нарядное и Голда решила не портить его звездой… В гетто одежда служила лишь изначальной своей функции – защите от холода. Лизе-Лотта старалась натянуть на себя побольше слоев одежды, лишь бы было тепло. В этой приличной одежде ей было холодно. И как-то некомфортно. Но ни Аарон, ни Эстер даже слушать не желали ее жалоб! Аарон снова повторил ей все, что она должна сказать в комендатуре. Затем заставил и ее повторить – слово в слово, как заученный урок.
– Ты не пойдешь со мной? – жалобно спросила Эстер.
– Нет. Не могу. Ты ведь сбежала тайком от меня, потому что раскаялась и хочешь развестись, вернуться к настоящим людям, искупить свои прегрешения…
– А Михель разве не пойдет со мной?
– Нет. Ты пойдешь одна. У него слишком еврейская внешность. Они взбесятся… И потом, женщина с еврейским ребенком, просящая их о милосердии, вызовет меньше интереса и сочувствия, нежели немка, гнусно обманутая евреями. Иди, Лизхен.
Он поцеловал ее в щеку и вытолкнул из квартиры.
Больше Лизе-Лотта никогда его не видела. Она даже не успела в последний раз сказать ему, что любит… Она вообще никогда не говорила ему, что любит! Потому что считала, что любит только Джейми. Что Аарон ей – просто друг. Она поняла, что любит Аарона, когда вышла на улицу гетто, чтобы идти к коменданту. И Аарон, прощаясь, тоже не сказал ничего такого ей… Ничего такого, что говорят в книгах и в кино люди, когда прощаются навек. А с Эстер, Голдой и Мордехаем она даже не попрощалась.