Сходство с древними витязями усиливают наши союзники. Чуть позади танков настоящей лавой идут 2-я дивизия нукеров (гвардейская кавалерийская) и Народно-освободительная армия Внутренней Монголии. Хоть за броней нам и не слышен оглушительный дикий визг монгольских всадников, но можно быть уверенным: на противника он действует не хуже, чем сирены, установленные на пикирующих бомбардировщиках Ю-87, которые аккуратно сопровождают нас в качестве тяжелой артиллерии дальнего действия. Добавляет средневекового колорита и то, что за три дня до наступления нам наконец выдали зимнее обмундирование, и теперь мы в своих меховых комбинезонах и овчинных шлемофонах действительно сильно смахиваем на древних воинов. Кстати сказать, обмундирование выдали вовремя, а то мы уже начали замерзать в своем легком х/б, на которое хоть и натягивали ватники и китайские халаты, а все равно, для тепла приходилось гонять двигатели на холостом ходу, что, естественно, привело к повышенному расходу горючего. А за это начальство по головкам не гладило. Топлива у нас в обрез.
   На всем ходу мы подходим к маленькой деревеньке. Ну нет, господа хорошие, мы воробьи стрелянные, нас на мякине не проведешь. Даю команду "бэтэшкам" оттянуться назад. Больно уж у них броня слабенькая. Тридцатки могут подойти чуть поближе, но тоже не стоит наглеть. Орудие заряжается маркером – снарядом, дающим при взрыве клуб ярко окрашенного дыма. Вызываю по рации штаб и прошу связаться с авиаторами. Пусть бдят. Через двадцать минут к деревеньке уже идет дежурная эскадрилья "лапотников", как несколько обидно, но довольно остроумно прозвали в войсках грозного пикировщика Юнкерса, за шасси в обтекателях, действительно весьма похожие на ноги в лаптях. Грохочет выстрел. Ах, молодец Айзенштайн! Положил точно туда, куда я и хотел: между двумя фанзами, рядом с подозрительным не то сараем, не то хлевом, в котором так удобно спрятать противотанковое орудие. Вверх поднимается ядовито-оранжевое облако маркера. И почти сразу же раздается леденящий душу вой: "штукасы" один за другим начинают валиться вниз, переворачиваясь через крыло, и, сломя голову, мчатся к земле. Грохочет взрыв первой бомбы, а потом земля точно встает дыбом, накрывая незадачливых защитников деревни своим глинистым, жирным саваном.
   В том, что защитнички имелись, у меня нет никаких сомнений. Вон как заметались. Это не гражданские: многовато их для гражданских в такой малюсенькой деревне. Рация оживает. Комбат-раз просит разрешения атаковать. Не спешите, Владимир Генрихович, пусть летучий народ пока поработает. А то как бы не наткнуться нам на какой-нибудь гнусный сюрприз.
   Все. Отбомбились. Головной "лапотник, пройдя над моей машиной, помахал крыльями, остальные повторяют движение лидера. Высунувшись по пояс из башни, я машу им рукой. Спасибо, ребята. Теперь пора и нам делать свою работу.
   БТ обходят деревню с флангов, а "тридцатки" идут в лоб. К моей машине подъезжает командир эскадрона нукеров. Козырнув, он интересуется, хватит ли одного его эскадрона для зачистки деревни. Я думаю что хватит, но если нет, то танки подождут поддержки. Выслушав мой ответ, он снова козыряет и тут же, вырвав из ножен саблю, пускает своего конька с места в галоп, оглашая окрестности диким нечеловеческим визгом. Следом за ним несутся его бойцы, крутя над головой клинками и потрясая пистолетами-пулеметами Лахти.
   Я смотрю им вслед. Монголы – самые страшные бойцы, которых я видел в своей жизни. Как зуавы у французов или марокканцы в Испании, монгольские цирики – дикари, недавно вырванные волей Романа Федоровича фон Унгерна из раннего средневековья, снабженные современным оружием и отправленные им в бой на смерть и горе врагам. Цирик неприхотлив, религиозен, немножко фаталист, отчаянно храбр и исключительно предан. Цирик отличается каким-то звериным чутьем и первобытной изобретательностью, он воспринимает войну как какую-то охоту. Правда, при этом он – варвар, свирепый и безумно жестокий дикарь. Меня передергивает от воспоминания о чудовищных расправах над военнопленными в Калгане. Там монголы устроили настоящую резню, а уж о том, что они вытворяли с китаянками, я даже думать не хочу. Не дай Бог, приснится такое – заикой на всю жизнь станешь.
   Подходим к остаткам деревни и проходим их насквозь. На развалинах домов лежат обгорелые трупы. Их множество. В триплекс мне видно, как несколько китайцев пытаются убежать от монгольских всадников. Бессмысленное занятие. Моя тридцатка проносится мимо одного из них как раз в тот момент, когда нукер догоняет бедолагу и хищным движением разваливает его клинком пополам. Похоже, это был последний из тех, кто надеялся отстоять свои позиции от нас. Степняк останавливает коня и поворачивает голову к нам, оскалив в улыбке кривые желтые зубы, и приветственно поднимает вверх клинок…
   Следующий опорный пункт обороны дается нам сложнее. Проклятые япошки так здорово запрятали три своих пушчонки 37-мм, что нам удается обнаружить их только после того, как они спалили нам четвертый танк. Резкий бросок вперед, и первый антитанк уже хрустит под гусеницами у "тридцатки" Фока. Еще одну Айзенштайн разносит метким выстрелом в клочья. Перун свидетель: после этой операции иду к Борису Владимировичу и не уйду до тех пор, пока этот парень не станет прапорщиком!
   Вот и около третьей пушки встают огневые столбы разрывов. Можно быть спокойным: осколками прислугу посечет наверняка, а если кто и уцелеет, то вожмется в землю так, что только не закопается, и будет лежать спокойненько, притворяясь трупом…
   Да что ж это?! Выскочившая вперед "бэтэшка" словно натыкается на стену. Из нее валит густой черный дым, а затем она точно подпрыгивает на месте. Башню сворачивает набок – боеприпасы! Я вижу странно изломленную человеческую фигурку, копошащуюся около орудия. Вот ведь какая живучая сволочь! О, черт! Второй БТ-7 бестолково вращается со сбитой гусеницей. Я бью Айзенштайна в плечо, одновременно отдавая команду на подавление орудия.
   Айзенштайн сажает один за другим три снаряда. Башенные орудия других машин тоже выплевывают смерть в ореоле дыма и пламени. Разрывы накрывают орудие, потом огневой смерч обозначает взрыв боекомплекта. Я до хруста стискиваю зубы: проклятые желтые фанатики! Этих сволочей надо убивать по три раза, нет – по пять раз каждого! Пресвятая Богородица, каких ребят, каких отличных ребят загубили, мерзавцы!
   Танки второго батальона добивают пулеметы в замаскированном окопе, откуда все же успели хлестнуть погибелью по монгольским наездникам. Теперь монголы спешились и осторожно ползут вперед, ловко выполняя старинную русскую команду "по-пластунски". К окопам вплотную подходят танки первого и второго батальонов, прикрывая своей броней цириков. Но вот монголы прыгают в окопы, и – пошла потеха. Уцелевшие после работы танкистов немногочисленные японцы вплотную знакомятся с пистолетами-пулеметами Лахти, здоровенными прикладистыми дурами, способными выплюнуть весь свой не маленький магазин (71 маузеровский патрон – это не игрушки) за считанные секунды; и Златоустовскими саблями. Когда Роман Федорович заказал на Урале 100 000 клинков, многие в армии, да и некоторые дружинные, и в немалых чинах, качали головами и тихо шептали "Сбрендил". Ан нет, прав был Каган народной Монголии. Осталось еще в нынешней войне моторов, брони и орудий место для свистящего взмаха молнии-шашки.
   Наступление продолжается четвертый день. Мы с боями продвинулись на 42 километра в глубь обороны противника. За эти четыре дня японо-китайцы потеряли не менее 80 000 человек. А то и поболе. Я уже насмотрелся на трупы, целые и кусками, на сожженные и разбитые автомобили, на разбитые самолеты и орудия, на пулеметы, чьи стволы перекручены и завязаны узлами. Бэйпинская группировка противника разгромлена. Почти. Осталось совершить последнее усилие. "Еще немного, еще чуть-чуть", – как поется в одной песенке, времен польской компании. Правда, там еще пелось про то, что "последний бой – он трудный самый!" Нам тоже досталось за эти четыре дня. От моего полка осталось два десятка машин. Этого не хватило бы даже на батальон! Слишком много санитарных машин видишь в последнее время. И слишком много свежих могил.
   Вот и сейчас у дороги три десятка китаезов под присмотром пары казаков роют новые могилы. Чуть в стороне замерли три подбитых "сорок шестых". Их земной путь оборвала во-он та высотка, на которой когда-то была батарея японских 75-мм "улучшенный тип 38". Пушки стоят там до сих пор и почти целые, но прислугу вымело дочиста. Ребята сделали свое дело, только заплатили за это самую высокую цену.
   Около танков суетятся люди, достающие останки. Я невольно скашиваю глаза, что бы увидеть погибших. Стоп! Да стой же, мать твою!
   Танк встает как вкопанный. Маленькая колонна останавливается. Я ссыпаюсь с башни и, увязая в снегу, бегу туда, где из-под закопченной брони вытаскивают хорошего человека Гришу Куманина. Есаул почти не обгорел, и, сдернув шлемофон с головы, я смотрю в его красивое смуглое казачье лицо, еще не подернутое восковой бледностью. Кажется, что он просто заснул, вот только ног у него нет… Бэйпинская наступательная операция обходится нам большой кровью. Очень большой.
   Но для нас наступление закончилось. Двадцать машин, восемьдесят два осунувшихся и почерневших от усталости, бессонницы и пороховой копоти, заросших четырехдневной щетиной бойца. В боекомплектах осталось по 7-8 снарядов, по 3-4 диска пулеметных патронов. Нас отводят в тыл. И, слава Богу, потому как в уличных боях, мы за полчаса потеряли 23 машины. Наши машины, даже "тридцатки" со своей 35-мм броней не годятся для боя в городе, а уж "бэтэшки"…
   Сейчас 8-я мотострелковая, итальянцы из "Гарибальди" и нукеры Джихархана уже взяли сеттльмент [1], 6-я монгольская, 3-я мотострелковая и остатки наших "Князя Пожарского" и "Атамана Платова", вместе с немцами прорвались в "запретный город". 10-я мотострелковая…
   – Господин подполковник, штаб на связи.
   Вскакиваю на башню, наклоняюсь, подключаю гарнитуру шлемофона.
   – Туча, Туча, я – Ворон, я – Ворон.
   – Ворон, Ворон, немедленно прибыть в расположение Первого. Немедленно прибыть в расположение Первого.
   – Туча, Туча, Вас понял.
   Интересно, что опять понадобилось "наместникам Бога на земле"? Разворачиваемся и назад полным ходом. Эх, хорошо бы у штаба накормили, а то четыре дня на одной сухомятке. Да черт с ним, с обедом, я бы и просто на горячий чай согласился. И даже без сахара. И можно без заварки. Только чтобы горячий. А то в этой броневой коробке я уже совсем заледенел. Меня начинает слегка колотить. Посиневший Айзенштайн протягивает мне флягу. Остаток "правительственных" ста грамм. Спасибо тебе, Михаэль, век не забуду. Единственный оставшийся во фляге глоток водки приятным теплом растекается по груди. Жаль только, что глоток единственный. Мне сейчас чтобы согреться таких глотков не меньше десятка нужно. Но, с другой стороны, хорошо, что глоток один. Не стоит появляться перед отцами-командирами, благоухая "столовым вином N 21".
   А вот и штаб. Ого! Какие авто стоят возле скромного домика! Лхагвасурен здесь?! Понятно: высшее командование прикатило. Это может означать только одно: сейчас на нас прольется либо огонь и сера как на Содом и Гоморру, либо золотым дождем посыплются крестики и звездочки.
   В уме я лихорадочно перебираю все свои прегрешения за последние две-три недели, и не нахожу ничего особенно впечатляющего. Хотя начальство, конечно, может и самостоятельно изобрести повод для разноса, не дожидаясь "милостей от природы". Следом за мной из своего БТ вылезает мой замполит, штабс-капитан Суворин. Соратник решил принять со мной вместе все, что нам назначено судьбой: выволочка – так выволочка, награда – так награда.
   Мы входим в домик. Я специально расстегиваю комбинезон: мне не жарко, но на штабных иконостас действует неотразимо. Хотя при штабе ордена получают чаще и больше, чем в строю, но все же где-то в душе каждого штабного сидит махонький такой червячок, который шепчет, что эти-то ордена порохом и кровью пахнут, а твои, сударь – липой. И они невольно теряются, видя много наград. А это мне сейчас только на руку: может, узнаю заранее, зачем вызвали.
   Заранее узнать ничего не удается, ибо я попадаю в теплые объятия личного конвоя генерал-фельдмаршала Джихара. Мне суют в руки пиалу с обжигающим чаем, другую пиалу с отменным коньяком, хлопают по плечам и спине, крепко стискивают в объятиях (мужчины) и нежно целуют (девушки), и, в конце-концов, я полностью теряю ориентацию и перестаю понимать, где я, собственно говоря, нахожусь. Наконец, обогретый и обласканный, я предстаю пред светлые очи Джихархана и Родиона Яковлевича Малиновского.
   Когда вокруг так много генералов, да еще на таком маленьком пространстве я всегда немного теряюсь. Особенно, если мой собственный вид, хм, скажем так, несколько не парадный. Но, судя по лицам соратника "Малино" и Джихархана, выволочка откладывается. Ладно, если кнута не будет, то пряникам мы всегда рады:
   – Подполковник Соколов по Вашему приказанию прибыл.
   Рядом рапортует Суворин. Я не смотрю в его сторону, но и так могу сказать: соратник цветет, как майская роза. Чувствует, что сейчас изольются потоком награды и чины.
   Джихархан, склонив голову, смотрит на меня, словно видит впервые в жизни. Затем, скучным канцелярским голосом сообщает, что согласно решению Великого Хурала (Тут его голос неожиданно крепнет и звучит как орган в консерватории.) я награжден Большой Звездой Монголии, с вручением мне соответствующих грамот, регалий и денежных выплат. Вот это да! Действительно, не забыл меня господин фельдмаршал! Четко рублю "Служу делу Союза!", а сам все пытаюсь сообразить: как же это Джихархану удалось пробить такое награждение, если по статуту, этим орденом награждают только высших офицеров.
   После этого награждение "Николаем Чудотворцем" первой степени, которое производит Малиновский, уже не так впечатляет. На кителе под расстегнутым комбинезоном переливается своими пятью десятками бриллиантов Большая Звезда, а это кое-чего да стоит. В самой Монголии награжденных этим орденочком четырнадцать человек, да в России – человек семь, да в Германии – один, кажется. Если мне не изменяет память, то наградная выплата за него 200 000 тугриков, а это – 50 000 рублей, отдай и не греши! Кстати, по "Черному Колюне" тоже полагается не мало. Да, если бы еще отпуск после такого, то провести его получится весело!
   Мои мечты прерываются громким докладом:
   – Залегли, господин фельдмаршал, залегли и не встают. Еще чуть-чуть – и покатятся назад!
   Так, это не весело. Где-то залегли наши мотострелки или кавалеристы. Их прижали пулеметами, и, наверняка, уже накрывают минометами и артиллерией. Это плохо. Если сейчас не пошлют подкрепления и не подавят авиацией пулеметы и артиллерию, пехота поползет назад, а потом и побежит…
   Ага, это на выходе из сеттльмента. Помню я это поганое местечко, там еще широкая такая площадь – не площадь, поле – не поле…
   – Вот что, соратник, придется тебе с отдыхом повременить… – Голос генерал-лейтенанта Малиновского бесцеремонно врывается в мои "стратегические" рассуждения. – Других резервов у нас под рукой нет, так что давай, собирай своих бойцов и в последний раз сходи, подними этих…
   В город, в атаку? В этот ад?!
   – Господин генерал-лейтенант, нас выводили в тыл, поэтому у нас практически нет боеприпасов…
   – Сколько есть?
   – У кого семь, у кого восемь снарядов на ствол. Патронов – по сотне на пулемет.
   Он мрачнеет, долго молчит, а потом произносит:
   – Понимаешь, надо. Других все равно нет, а вы хоть прикроете броней.
   Да все я понимаю.
   – Я знаю, что посылаю тебя только что не на верную смерть, но, – Малиновский берет меня за руку и пристально смотрит в глаза, – но ты ведь везучий, я ж помню. Тебя ж два раза, считай, хоронили…
   – Слушаюсь, – я вскидываю руку к шлемофону, и, уже повернувшись к выходу, позволяю себе мелкую дерзость, – Бог – Троицу любит?
   Выхожу я четким строевым шагом, унося на своей спине последнее пожелание Родиона Яковлевича: "Вернись сам, соратник!"
   На улице у танков стоят мои ребята. Смотрят радостно: Суворин выкатился из штаба с новеньким "Владимиром" на груди и рассказал, что меня награждают. Теперь все ждут обмывания…
   – Полк, становись.
   Они встают возле машин, и все еще ждут чуда.
   – Ребята, – голос предательски срывается, – братцы. На выходе из сеттльмента залегла пехота. Надо идти поднимать, потому, что если они покатятся назад, то можно потерять даже то, что уже заняли. А тогда – вся операция была бессмысленной. Вот так вот, соратники.
   Я вижу их враз помрачневшие лица. Кто-то тихо произносит:
   – На верную погибель идти…
   – Да, черт побери, да! На смерть идти придется и атаковать мы будем сами, без чьей-либо помощи… Тем более что боекомплект нам не пополнят. Но идти надо. Все, что я могу пообещать – всех выживших представлю к "Георгию". Парни, я в вас верю!
   Я уже поворачиваюсь к своей "тридцатке", как вдруг Суворин низким, охрипшим голосом затягивает песню 25-го года:
 
 
Вставай, страна огромная!
Вставай на смертный бой!
С жидовской силой темною,
С проклятою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна!
Идет война народная,
Священная война!
 
 
   Кто-то подхватывает, и мы расходимся к танкам под чеканные слова:
 
 
Гнилой жидовской нечисти
Загоним пулю в лоб!
Отребью человечества
Сколотим крепкий гроб!
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна!
Идет война народная,
Священная война!
 
 
   Наши танки идут вперед. Поскорее проскочить сеттльмент насквозь и поднять эту клятую "пехтуру", этих "топтунов", чтоб им "на том свете галушкой подавиться", как любит выражаться Пивень. Мы проносимся через остатки окраинных улиц, мимо разбитых, точно раздавленных великанским сапогом домов. Вот гаубичная батарея, у которой имеет смысл остановится и немного разобраться в обстановке. Высовываюсь из люка:
   – Кто командир?
   Подходит невысокий штабс-капитан:
   – Штабс-капитан Берг.
   – Подполковник Соколов. Соратник, кто командует атакой из сеттльмента?
   – Полковник Дегтярев и генерал Приколо. Они на НП, вон там, – артиллерист показывает рукой. Только на танке туда лучше не соваться.
   – Связь с ними есть?
   – Да.
   – Штабс-капитан, свяжитесь с полковником (Стану я связываться с итальяшками, как же. Да я по Испании их помню!) и скажите ему, что через пять минут мы поддержим его пехоту броней. Пусть поднимает всех, кто у него остался и идет за нами.
   Берг козыряет и бежит к телефону. Ну, пора и нам…
   – Я – Ворон. "Коробочки", идем в три линии. Первая линия – Суворин, вторая – я, третья – Фок. Вопросы?
   Молчание.
   – Ну, братцы, с Богом! Вернитесь сами!
   Нашего появления макаки не ожидали. Мы идем медленно, стараясь не передавить своих. Но уже после первых танков я вижу, как начинают подниматься солдаты, вжимавшиеся до этого в землю-матушку. Так, а вон и пулеметное гнездо.
   – Стой! Михаэль, сделаешь его с одного выстрела?
   – Так точно, господин подполковник!
   – Давай!
   Айзенштайн наводит орудие. Б-А-А-У-М! Есть! Попал, родненький!
   Дальше, дальше, дальше. С той стороны бросается к танкам группа людей с бамбуковыми шестами в руках. Смертники. Их поливают из пулеметов, но до двух танков они все же добегают. Встают огненные столбы взрывов. Отъездились, соратники.
   – Вперед, ребята! Берегись смертников!
   Подойдем чуть-чуть ближе, еще ближе. Вот он, ДОТ на две амбразуры. Айзенштайн долго целится… Выстрел и одновременно "тридцатка" содрогается от страшного удара. В нас попали! Тут же мой мехвод Рогатин басит:
   – Господин подполковник, гусеницу сняли!
   – Ну так чини, быстро!
   А вот так мы не договаривались. К нашей машине бегут, торопясь и спотыкаясь… Так, теперь понятно, почему здесь пехота залегла.
   – Внимание всем! Внимание всем! "Томми"! "Томми"!
   К нам бегут гурки. Ну, держитесь, суки гималайские!
   Я выпрыгиваю наружу и стреляю в ближайшего из своего "Лахти". Рядом Пивень лупит от пуза как из шланга из ППД. Что, милые, не нравится? Как там ваши ножички-то, кукри, кажись? Против пули не помогает, правда? Из башни Айзенштайн поддерживает нас из пулемета. Э-эх! Это кто ж мне на спину спрыгнул?! Горло сдавили твердые пальцы, а другая рука тянется к глазам… Еле-еле удается завести руку с пистолетом за спину. Выстрел. Слава Перуну, руки ослабли. Ну, и куда ты со своим ножом лезешь? А если я тебе ногой в то место, которым ты маленьких гурчиков делаешь? Оп! А теперь – рукояткой пистолета по темечку. Хрустнуло и чмокнуло что-то. Эй, Пивень, сзади! Н-на! Что? Какая Мадонна? А, союзник… извини, родной, кто ж видел, что ты – итальянец? Ну вставай, вставай, а то на снегу простынешь… Ну-ну, без фамильярностей… Хех!… Больно то как!… С трудом разгибаюсь и еле успеваю отшатнуться. Перед глазами свистит широкое лезвие. Выстрел… Кто это визжит? Рогатин? Он пытается отбиться от троих гурков, отмахиваясь стальной выбивалкой, и визжит дурным бабьим голосом, совершенно неожиданным для этого крепыша. Братцы, на помощь! Мы ж одни не управимся! Откуда-то сбоку выныривают мотострелки в коротких ватниках. Трещат очереди ППЛ и гурки откатываются. Ну что, тебе, союзник? Ну, я ж извинился, хотя тоже смотреть надо, куда лезешь. А если б я не кулаком, а пистолетом тебя саданул?
   – Grazia, segnore colonele.
   Постой-постой, а форма-то у тебя… Черт возьми, это я что ж генералу Приколо наподдал? Господи, он хоть по-немецки понимает?
   – Синьор генерал, прошу прощения за … э-э… неаккуратность…
   Тут бой разъединяет нас, а через пять минут Рогатин рапортует, что гусеница в порядке. Тут же залезаем в танк, и обнаруживаем, что у нас надрывается радио.
   – Я – Ворон. Прием.
   В наушниках грохочет незнакомый голос:
   – Я – Гранат. Полковник Дегтярев. Спасибо, Ворон. Теперь еще одно: доведи ребят чуть дальше, а то там гаубицы японские и, возможно, английские броневики. Очень тебя прошу, Ворон, доведи их.
   – Понял, Гранат. Черт с тобой, доведу.
   – Ворон, с меня – литр.
   Придется вести пехоту дальше. Командую "Делай, как я", и мы врезаемся в мешанину руин. Потратили еще пару снарядов, расстреляли предпоследний диск ДТ. Потеряли четыре машины… Зато в активе – гаубичная батарея, и разнесенный в пыль пехотный батальон. А что это, вы, братцы, опять залегать надумали? Сейчас, ребята, сейчас, мы вот только эту стеночку перевалим…
   По ушам бьет дикий крик. Орет Пивень с унитаром в руках, орет Айзенштайн, рывком открывающий затвор, ору я, вцепившись в пулемет. Орем все, хором. Там, за стеночкой метрах в трехстах от нас – четыре зенитки "тип 88". Я вижу, как один ствол наводится на нас…
   Удар потрясает всю машину. Что-то с силой бьет по ногам. Сзади спину обжигает огнем. Дико кричит Айзенштайн. Снизу выметывается язык пламени.
   Рывком распахиваю люк. Пламя заполняет все внутренности машины и гудит, как в старой печи. Скорее наружу. Господи, как спину жжет.
   Судя по всему, удар пришелся в лобовую плиту. Значит, Рогатина и радиста Прахова уже нет в живых. Скорее на землю…
   Стоп! Айзенштайн! Мальчишка так и не вылез наружу. Господи Вседержитель, спаси и защити!
   Ныряю внутрь башни. Жаром стягивает кожу на лице, и я буквально слышу, как трещит, обугливаясь, шлемофон. Хватаю Михаэля и тащу в боковой люк. С той стороны лежит Пивень. Я понимаю, что это Пивень, хотя узнать его невозможно – лица уже нет. Ну, мальчик, ну помоги же мне хоть немножко, я ж не вытащу тебя отсюда! А-а-а! Спина! Спина! Ну, мальчик, ну, родной!…
   Я слышу, как хрустит кожа на комбинезоне Михаэля, и вот, наконец, мы снаружи. Я забрасываю Айзенштайна снегом, переворачиваю его на спину и прижимаю его к земле. Пламя, надо сбить пламя!
   Голова! Голова горит! Снегу мне! Снегу! Почему все опять красное и темнеет? Господи, так больно ведь не бывает… Я так не хочу!…

Подполковник Всеволод Соколов.

   …– Потерпи миленький, потерпи…
   Где я? Что со мной? Почему темно?
   Хриплый голос над головой:
   – Если самолета не будет через двадцать минут, через двадцать пять Вы, капитан, – подпоручик! Ну, как он?
   Я? Замечательно, мать вашу. Если есть океан боли, то я в нем плаваю. Что ж так в горле-то жжет? Воды попросить?
   – Оуы…
   Хриплый голос:
   –Что с ним?
   И сразу же, следом другой:
   – Морфий, живо! Шок снимите!
   Океан боли сменяется какой-то черной волной…
   … Почему все гудит и трясется? Где я? Что со мной? Почему темно?
   – Оуы…
   – Пить хотите, господин подполковник? Сейчас попробуем…
   Во рту кисло-сладкий вкус. Спасибо, вкусно…
   – Морс клюквенный с сухим вином – это в воздухе первое дело. Еще хотите?
   Пытаюсь мотнуть головой. Мир взрывается оглушительной вспышкой боли.
   – В-в-в-в!…
   – Мосейчук, морфий!…
   …– Подполковник Соколов, латный дружинник. Проникающее ранение верхней трети левого бедра, множественные ожоги третей степени тяжести. Значительная кровопотеря, последние два дня находился на постоянных инъекциях морфия.
   Тоненький женский голосок вдруг всхлипывает:
   – Ой, у него же лица нет!…
   Как это нет лица? А что ж у меня тогда?
   Темнота, боль…