Дом отдыха был совсем новый. На лестницах по стенам — декоративные полочки, на них — деревянные вазочки с причудливыми сухими ветками, последняя мода. Номера — только двухместные и одноместные. Григорьеву достался одноместный! Крохотный, но удивительно уютный! В этом номере была даже раковина с холодной и горячей водой в кранах. А туалет в конце коридора был выложен чистенькой цветной кафельной плиткой и оттуда не пахло на весь этаж хлоркой. Настоящая роскошь!
   Григорьев переоделся, положил в сетку-авоську подстилку и книгу. Спустился, вышел на игровую площадку перед корпусом. Здесь на раскрашенных щитах были нарисованы головоломки: мужик с волком, козой и капустой у лодки на берегу реки, магические квадраты с пропущенными числами, лабиринт. Отдыхающие, развлекаясь, со стуком бросали кольца на стержни, торчавшие из наклонной доски с цифрами.
   Он пошел на пляж, побрел по песку среди распростертых, загорающих людей. Помимо воли, жадно, разглядывал молодых женщин в купальниках. Томила тайная надежда: а вдруг ЭТО случится с ним здесь. Где же еще и случаться такому? Быть может, одна из тех, на кого он искоса смотрит, проходя, окажется его соседкой за обеденным столиком. Хотя бы вот эта, что лежит, загорая, на спине, с зажмуренными глазами — крупная, длинноногая, с высокой грудью.
   Он задавливал в себе горячий, колющийся кипящими пузырьками ток, склонял голову и всё дальше уходил вдоль кромки воды. Мелкие волны выплескивались на гладкий сырой песок. Залив искрился под солнцем.
   Он шел и твердил про себя строчки Брюсова (в то лето он жил Брюсовым):
 
И встал я у скалы прибрежной,
И видел волн безвольный бег,
И было небо безнадежно,
И в небе реял — человек.
Над ним не трепетали крылья…
 
   Ложился, пытался загорать и читать. У него была с собой прекрасная книга — «Молодые львы» Ирвина Шоу. В библиотеках очереди на нее записывались. Это Валентина Ивановна тайком выдала ему какой-то «контрольный экземпляр». Но сейчас никак не удавалось сосредоточиться. Досадуя на себя, он пролистывал книгу вперед, искал и находил постельные сцены. Женщины в книге были жадны к любви, сами искали близости. Неужели это действительно так? Почему в его жизни всё по-другому? Он сам виноват, глупый, неуклюжий?..
   Его соседями по обеденному столику оказалась семья — муж, жена и мальчишка лет двенадцати. Мальчишка кашлял. Муж с женой, не обращая внимания на Григорьева, переругивались: кто из них не уследил и дал мальчишке, потному, напиться холодной воды из фонтанчика.
   Григорьев снова ушел на залив, искупался. Потом купил газеты в киоске у почты (сюда их привозили из Ленинграда только в середине дня). Взял и тут же развернул «Правду», отыскивая главное — сообщения из Вьетнама. Оказывается, доблестные вьетнамские зенитчики за вчерашний день сбили девять американских истребителей-бомбардировщиков. Ну что ж, неплохо.
   Он опять ушел на залив, читал, купался, следил за девушками. В номер возвратился уже в сумерках. Долго не мог заснуть…
   Назавтра снова был жаркий, одинокий день. Григорьев несколько раз искупался, так что в конце концов закоченел. И долго потом шел по сырому, твердому песку вдоль кромки залива, согреваясь и стараясь утомить напряженное тело. Мимо разбросанных по бесконечному пляжу пестрых подстилок, на которых блаженно распростерлись загорающие отпускники. Мимо стаек парней и девушек, весело отбивавших волейбольные мячи. (Подойти бы сейчас к такому кружку, подбить отлетевший мяч и так же прыгать в солнечном воздухе, выкрикивать девушкам шутки.)
   Он опять думал о Стелле, пытался представить ее в купальнике — такой, какой никогда не видел. Представлял ее обнаженные ноги, белые, очень полные вверху, стремительно сужающиеся к маленьким коленям, — и ноющий жар растекался по телу, замедлял движения. Сердясь на себя, он старался шагать быстрее.
   В газетах сообщали об очередном разбойничьем налете американцев на Вьетнам и шести сбитых самолетах. На игровой площадке нескончаемо стучали по доске дурацкие кольца. Слышно было, как Трошин по радио мужественно поет песню, посвященную космонавту Леонову: «Шаги, шаги — по трапу, по траве, по белым облакам, по синеве! Шаги, шаги — по небу пять шагов. За каждым шагом — отзвуки миров!..» Где-то за прилавком в магазине стояла Стелла в синеньком гладком халатике.
   Долетел обрывок разговора:
   — Хочешь в Ленинград позвонить? На почте есть автомат, по пятнадцать копеек…
   И опять после неглубокого, не дающего отдыха сна пришел томительный день. Огромный мир — со сверкающим заливом, обнаженными телами, ударами мячей, плеском воды, смехом, — точно гулкий, пестрый купол покачивался вокруг, слегка вращался, кружа голову. А он, в центре, придавленный к горячему песку, задыхался от непонятной, уже не телесной тоски. Снова украдкой смотрел на девушек, томился. И злился на себя за то, что потакает свинскому томлению вместо того, чтоб его преодолеть. Но разве можно пересилить проклятый инстинкт продолжения рода? Ведь именно в нем всё дело! И когда он мучает тебя, заставляет искать удовлетворения, что толку в попытке спастись хвататься за свои человеческие интересы и знания, науку, поэзию, историю? Всё равно, что тонущему среди стихии волн хвататься за щепки.
   А если бы в процессе эволюции органы размножения не совместились с органами выделения? (Что для этого требовалось? Немного иная температура на древней Земле сотни миллионов лет назад? Немного иной состав атмосферы?) Если бы акт любви, наслаждения, зачатия не был связан с грязным и постыдным телесным низом, совершался бы чистым, подобно поцелую? Тогда, наверное, вся психология и мораль, вся культура и философия, вся история рода человеческого сложились бы совершенно иначе! Сложились — непредставимо! Быть может, с невероятной свободой для человеческого разума…
   Стараясь отвлечься от наготы и шума пляжного мира, он опять пытался читать. На этот раз вторую книгу, взятую с собой, — «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Но чтение опять не отвлекало. От рубленых, жестких фраз, изъеденных горечью, становилось еще тревожней: «Неужели книги — это только черновики, которые нам приходится набело переписывать в жизни?» Сама неясность этих слов не обещала иной разгадки, кроме печали.
   Он с трудом дождался часа, когда в киоск привозят газеты, купил их, отправился с ними обратно на пляж. На аллее, ведущей к заливу, его обогнали две девушки в коротких платьях. У одной покачивался в руке тяжелый транзистор «Спидола». Девушка оглянулась на Григорьева, перехватила его взгляд вниз, на ее длинные загорелые ноги, сразу отвернулась и так же быстро, но чуть напряженнее пошла дальше рядом с подругой. Удалялся с транзистором голос Майи Кристалинской: «И спать пора-а, и никак не уснуть! И тот же двор, и тот же смех, и лишь тебя не хватает чуть-чуть!..»
   Он резко свернул в сторону, чтоб не идти вслед за этой девушкой, побрел без цели среди сосен. Шел и думал о том, как смеется над ним судьба, словно дразнит: он — хозяин отдельного номера, а что толку? Вспомнил надежды, с которыми собирался в дом отдыха, и обругал себя. Глупый мальчишка, неуклюжий щенок! Не в состоянии даже познакомиться, заговорить с понравившейся женщиной. Так поделом тебе, мучайся!
   И вдруг, всё как-то замкнулось в его голове: отдельный номер, случайно пойманный обрывок разговора о том, что на почте есть телефон-автомат прямой связи с Ленинградом, — отдельный номер — телефон-автомат — Стелла…
   Он взглянул на часы: шесть вечера. Через час закроется ее магазин, еще через полчаса она вернется домой. Сердце гулко заколотилось. А что такого, в конце концов, если он ей позвонит?..
   Почта помещалась в деревянном домике. К телефону-автомату выстроилась очередь. Все хмуро слушали, как мужчина в кабинке громко бранит дочь, судя по всему провалившуюся на экзаменах в медицинский институт: «Я тебе говорил, в технический надо идти!»
   Григорьев сразу решил, что в такой обстановке разговаривать не станет, сейчас же уйдет. Но не ушел, остался обреченно стоять. Старался не слышать, о чем говорят сменявшиеся в кабинке люди, словно надеялся, что тогда и другие не будут подслушивать его самого.
   Когда настала его очередь, он шагнул в тесную кабинку, бросил в автомат пятнадцатикопеечную монету и быстро, боясь, что струсит, накрутил номер. Ответили сразу, после первого гудка. Чужой, недовольный женский голос произнес: «Алло!» Он испугался было, что не туда попал, но тут же догадался: это соседка. Деревянно выдавил из пересохшего горла:
   — Стеллу, пожалуйста!
   Там, в Ленинграде, хлопнула трубка о столик. Сердце билось так сильно, что удары отдавались в животе, в ногах. Он слушал потрескивание и шорох разрядов в сорокакилометровой линии. И вдруг, электрическим уколом — в ухо, в мозг, в похолодевшее сердце — вонзился тоненький, встревоженный голосок Стеллы:
   — Я слушаю!
   Он с трудом назвал себя и услышал, как она облегченно засмеялась:
   — А, это ты! Что так долго не звонил?
   Он оттаял немного от ее дружелюбного смеха и торопливо заговорил, что вот, он не в городе, а в доме отдыха, в Зеленогорске. Словно находился здесь не третий день, а уже бог знает сколько времени, и именно это было объяснением, почему он давно не объявлялся. Говорил негромко, чтобы очередь за дверью кабинки не услышала. Казалось, от этого его голос приобретает скрытую силу и доверительность.
   — Везе-ет же тебе! — с шутливой завистью протянула Стелла. — Как будто специально для тебя и погода установилась!
   — Конечно. По моему заказу, — негромко посмеивался он, сам себе удивляясь: как легко он с ней разговаривает, свободно, иронично. Так, как всегда хотел и не мог говорить с девушками.
   — У вас там хорошо-о, наверное, на заливе?
   — Конечно! Купаемся, в волейбол играем!
   — А у нас в городе ду-ушно так. Я ведь тоже в отпуске, а еще и не загорала толком.
   — В отпуске?.. — у него спазмой сдавило горло, и следующие, главные слова, которые готовился произнести легко и небрежно, он выговорил прерывающимся голосом: — Ну так приехала бы ко мне…
   — В Зеленогорск? — спросила она. — Далеко очень. Целый день уйдет.
   — Вот на целый день и приезжай!
   Он молил сразу и о том, чтобы она не поняла его игру, и о том, чтобы поняла и откликнулась. За дверью кабинки слушала нетерпеливая очередь, но ему было уже всё равно.
   Стелла молчала несколько секунд, а когда наконец ответила, голос ее звучал уже по-другому, растерянно:
   — Когда?
   — Приезжай завтра утром!
   — Ну что ты… Сейчас вечер уже. Как это вдруг я все дела брошу…
   — Приезжай! — требовал он, почувствовав какую-то, еще непонятную самому, власть над ней. — Приезжай… а то погода испортится!
   Она пыталась что-то возразить.
   — Я буду тебя встречать на зеленогорском вокзале с десяти часов! — объявил он. — Всe электрички буду встречать подряд, слышишь?!
   — Да, — отозвалась Стелла. — Я слышу. Да, хорошо…
   С горящим лицом, весь в поту, он выскочил из душной кабинки и пролетел мимо растянувшейся до самого выхода очереди, словно прорвался сквозь натянутую проволочную сеть раздраженных и любопытствующих взглядов.
 
   Возбужденный, он спал в эту ночь совсем беспокойно. Поднялся рано. Как мог, вымылся над раковиной. Тщательно побрился. Неужели ЭТО случится с ним сегодня?.. Рассматривал себя в зеркале над умывальником и огорчался слишком юному виду: мальчишка мальчишкой! Хмурился, взглядывал исподлобья, стараясь найти более взрослое выражение лица.
   На площадке под окном раздражающе стучали о щит кольца. Возле нарисованного мужика с волком, козой и капустой, как всегда, громко спорили отдыхающие.
   Вдруг он ужаснулся: а если Димка обо всем узнает?! Но то, что владело им, то, что подгоняло его сейчас, было сильнее дружбы с Димкой…
   Электрички из Ленинграда приходили на зеленогорский вокзал через каждые пятнадцать-двадцать минут. Пассажиры высыпали на платформу, текли мимо него потоком, редели, исчезали. Стеллы всё не было. И времени как будто не было: он не замечал его, электрички подъезжали словно одна за другой. Почему-то он был уверен, что Стелла опоздает, но в конце концов появится обязательно. А кроме этой уверенности не осталось никаких отчетливых мыслей, и даже волнения не осталось — только звенящее напряжение.
   И когда, наконец, он увидел Стеллу в очередном потоке приехавших, — скорее угадав, чем разглядев ее маленькую фигурку в мелькании чужих людей, — асфальт платформы неожиданно вздыбился под ногами, а солнечный мир на мгновение потемнел и накренился. Должно быть, кроме возбуждения, сказалась почти бессонная ночь.
   Он не испугался. Он только переждал секунду, пока головокружение пройдет, и двинулся навстречу, никого, кроме Стеллы, перед собой не замечая и странным образом ни с кем не сталкиваясь.
   Она улыбнулась ему — снисходительно, как всегда, — но сверхчутьем он уловил в ее выпуклых темно-зеленых глазах тревожные искорки, подобие испуга. В самой улыбке, от которой растягивались ее слишком большие для маленького личика губы и сильней выступала нижняя, раздвоенная, было сейчас нечто беззащитное. И вся она, невысокая, в свободном легком платьице, скрадывавшем фигурку, с открытыми, незагорелыми, молочно-белыми нежными плечами, казалась трогательно некрасивой и остро, как никогда, желанной.
   Вместо приветствия она сняла с плеча и протянула ему свою модную «аэрофлотовскую» сумку на длинном ремешке:
   — На, понеси!
   Он молча взял.
   — Вот, — сказала она, — все-таки приехала. Бросила всё — и на вокзал. — Она засмеялась и вдруг произнесла странную фразу, на которую он почему-то не обратил тогда внимания: — Думаю, надо повидаться, а то и не увидимся потом…
   Они пошли рядом. Пошли молча. В том состоянии, в каком он находился, он не смог бы поддерживать не только остроумный, но вообще какой бы то ни было разговор. Да это оказалось и ненужным: сейчас молчание не разъединяло, а соединяло их. При ходьбе он то и дело нечаянно прикасался своим горячим локтем к ее руке, ощущая удивительную, нежную прохладу ее кожи.
   Когда остановились возле его корпуса и он сказал: «Пойдем ко мне!», она немного удивилась:
   — Мы разве не на пляж?
   — Пойдем, — говорил он, — посмотришь мой номер.
   Не отвечая, она смотрела куда-то в сторону. А он повторял, повторял, уже ничего не соображая:
   — Пойдем, пойдем, посмотришь, как я живу.
   В конце концов, словно от толчка, он повернулся и сам направился к дверям корпуса. И тогда — всем слухом и осязанием — уловил за спиной ее замедленные, шаркающие, как будто обреченные шажки…
   Она не сказала ни слова, пока поднималась вслед за ним по лестнице. И только в номере, когда, пропустив ее, он поспешно закрыл за собою дверь и стал возиться с ключом, запирая непослушный замок, раздался ее странно изменившийся голос:
   — Что ты делаешь? Зачем ты это делаешь? — монотонно говорила она.
   Потом он пытался ее поцеловать, упрашивая «Стелла, Стелла, пожалуйста!», а она уклонялась, уклонялась. Это походило на странную, изнурительную борьбу, в которой оба противника боятся по-настоящему задеть друг друга: попытки сближения, легкие отстранения, вялое отталкивание. И одновременное сонное бормотанье: «Стелла, Стелла, пожалуйста!» — «Ну зачем ты это делаешь?»
   Он умоляюще вцепился в край ее платья, стал тащить вверх. — «Что ты делаешь?..» — но голос ее уже дрожал. И вдруг, она протяжно вздохнула и вскинула руки. Он даже замер на миг, не сразу догадавшись, что она помогает ему. Под платьем на ней оказался пестрый тугой купальник. Она сказала, словно извиняясь:
   — Я думала, мы прямо на пляж пойдем…
   Он не помнил, как они оба разделись, как он расстелил кровать. Всё совершилось само собой, стремительно, как удар молнии: его ослепила белизна ее тела (резко, страшно выделялись темные волосы внизу), а в следующее мгновение они уже легли. Стелла привлекла его к себе, он ощутил ее быстрые щекочущие пальцы и вдруг с изумлением («Неужели правда?!») почувствовал себя в ней. А она больно впилась ему в губы и, сковав своими неожиданно сильными ногами, стала двигаться, двигаться сама, в каком-то отчаянном нетерпении, ему оставалось только подчиняться. Она вдавливала, вталкивала его в себя, в темное, горячее, влажное, тайное, при каждом броске тела слегка обжигая наслаждением. Но только — слегка, он не терял рассудка, всё сознавал. Он даже слышал, как раздражающе скрипит металлическая сетка кровати, как неприятно сильно колотится собственное сердце. Неужели это и есть то самое? Это — и всё?! Только это?!
   Его изумляло поведение Стеллы: ее лицо, искаженное словно в муках, зажмуренные глаза, то, как она отрывала от его занемевших губ свой яростный рот, чтобы застонать. Значит, она чувствует всё неизмеримо сильнее? Чувствует нечто необыкновенное, чего он не может с ней разделить?..
   Его пронзила жаркая, долгая, освобождающая судорога. Расслабленный, он уткнулся лицом во влажную подмышку Стеллы, остро пахнувшую потом. Благодарность и нежность оказались сильней испытанного разочарования, принесли умиротворение, даже ощущение счастья. Но тут же он испугался: что, если будет ребенок?!
   А она тоже опамятовалась и оттолкнула его:
   — Пусти-ка! Пусти!
   Слезла с кровати, прошлепала босыми пяточками к умывальнику, открыла воду. Вдруг испуганно прикрикнула:
   — Не смотри!
   Он и не пытался смотреть. Он лежал лицом к стене, слушая, как льется вода из крана, звонко плещет то в раковину, то на пол.
   — Весь пол залила, — раздосадованно сообщила Стелла. — Ну ничего, линолеум, высохнет.
   Пробежала назад. Сказала:
   — Подвинься!
   И снова привалилась к нему в тесноте скрипучей кровати. Он ощутил ее грудь, мокрый живот, мокрые волосы внизу, всё еще пугающие своим прикосновением, и мокрые до самых пальчиков, до царапающих ноготков, такие маленькие и такие сильные ноги.
   Поцеловал ее. Заговорил было о том, что влюбился в нее сразу, как только увидел впервые осенью шестьдесят третьего. Но быстро сбился и замолчал под ее взглядом. Сдвинув уголком маленькие бровки, остроносенькая, похожая на сердитую птичку, она странно всматривалась ему в лицо своими выпуклыми, темно-блестящими глазами.
   — Женя, — сказала она. — Женя. Надо же, имя тебе дали девчоночье!.. — Неожиданно ткнула его пальцем куда-то под ключицу: — Вон какой след тебе оставила, сама не заметила. На пляж теперь не выйдешь. Хотя, вы, мальчишки, такими пятнами любите хвастаться.
   И вдруг, закинув лицо к потолку, громко сказала с восторженным ужасом:
   — Какая же я дрянь! Господи, какая дрянь!
   — Почему?!
   — Да разве можно было мне с тобой? Совсем я с ума сошла!
   — Давай поженимся.
   — Ой, не смеши меня! Дурачок. Да я на семь лет тебя старше!
   — На шесть с половиной!
   — Мало, что ли?
   — Шекспир тоже женился в восемнадцать лет, и жена была на шесть лет старше.
   Стелла расхохоталась:
   — Ты что — Шекспир?
   — И у Наполеона жена была на шесть лет старше.
   — Ой, не могу! Ты что — Наполеон?
   Она заливалась смехом.
   — А если будет ребенок? — спросил он.
   Должно быть, слишком явно в голосе его прозвучал испуг. Стелла перестала смеяться. Сказала раздраженно:
   — Успокойся ты, не будет никакого ребенка! Что же я — дурочка, не знаю, когда мне надо беречься, когда нет?
   И вдруг посерьезнела:
   — Вот что, мы с тобой больше не увидимся. Ты за мной не ходи и не звони мне, слышишь!
   — Почему?!
   — Потому! Игра есть такая детская: «Первый раз прощается, второй раз — запрещается!» Играл в нее маленький?
   — Я тебя люблю.
   — Перестань! — строго сказала она и зажала ему рот ладошкой. — Молчи, ничего не говори сейчас!
   Несколько секунд они в упор смотрели друг другу в глаза. Неожиданно Стелла взяла его за плечи и сдавила так, что ногти больно вонзились ему в тело.
   — Ты что?! — вскрикнул он.
   А у нее странно искривился рот, затуманился взгляд, опустились веки. Она опять трудно застонала, медлительно и сильно охватывая его и вбирая в себя…
   Вечером, когда он провожал ее на вокзал, Стелла вновь повторяла:
   — Не ходи за мной больше! Не ходи и не звони, понял?!
   Он ничего не понимал, но боялся возражать ей, чтобы не рассердить. Он еще не мог свыкнуться с мыслью, что всё уже произошло и завершается так нелепо обыденно. А Стелла вдруг начала расспрашивать его о какой-то ерунде, вроде того, хорошо ли кормят в доме отдыха. И в голосе ее звучали прежние, взрослые, покровительственные нотки. Он что-то отвечал. Его опустошенное тело было неприятно невесомым, ватным. Болела голова. Стыдно было признаться самому себе, но больше всего хотелось, чтобы Стелла поскорей уехала.
   Электричка на Ленинград отходила почти пустая. Стелла уселась в вагоне у окна и, когда поезд тронулся, помахала рукой и улыбнулась ему сквозь стекло своей обычной, снисходительной улыбкой.
   Он наконец-то остался один на безлюдной платформе. Но облегчение не наступило. Его даже подташнивало слегка от усталости, разочарования и стыда.
 
   Думал, что в эту ночь опять не сможет заснуть, а заснул, как убитый. Проснулся утром, один в номере, со странным чувством: свершилось, я — мужчина. Кажется, с этого дня солнце должно было по-другому светить.
   Лежал на пляже, читал, с достоинством покуривал, ни на кого не глядя. Словно играл сам перед собой. Пока не начал понимать: ничего не изменилось! Смятение не исчезло с его обращением в мужчину. Значит, то, что ему казалось телесным томлением, было на самом деле чем-то иным?
   Он вспоминал слова Стеллы о том, что не увидит ее больше. И теперь хотелось увидеть ее немедленно. Не затем, чтобы повторилось вчерашнее, а словно потому, что с ее помощью он мог добиться какой-то ясности в себе самом.
   Ритуальный поход за газетами не принес облегчения. Даже новости из Вьетнама сейчас не волновали. С охапкой нераскрытых газет пошел было на пляж. На полдороге остановился. Потом решительно направился назад, на почту.
   Снова выстоял очередь к телефонной кабинке. Бросил монету, с колотящимся сердцем набрал номер. Когда ответили, спросил Стеллу. Подошла, как видно, Александра Петровна:
   — А кто ее спрашивает?
   Он с трудом назвался.
   — А зачем она тебе?
   Григорьев промямлил что-то насчет посылки для Димки, посоветоваться.
   — Уехала она. К подружке, на дачу.
   — А когда вернется?
   — Кто ее знает! — вдруг зло сказала мать. — Через три дня, через неделю.
   Вышел из домика почты, заметался, не зная, чем себя занять. Хотелось курить. Вспомнил, что оставил сигареты в номере на тумбочке… Стелла приедет через неделю, и ему в этом доме отдыха маяться еще целую неделю. Как прожить эти дни, когда он не знает, что с собой делать? Состояние такое, словно хочется вырваться — из этого залитого солнцем и заплывшего самодовольством мира отдыхающих, из самого себя… Вырваться? Куда?
6
   Опять сквозь шум аэропорта донесся голос дикторши. Какой-то рейс откладывается на два часа. Другой рейс. Слава богу — другой! Даже представить было тяжело, что может случиться, если его рейс сейчас отложат и прощанье с Алей затянется — до утомления, до повторения одних и тех же слов. Аля в конце концов уехала бы из «Пулково», а он остался бы, привязанный, слоняться из угла в угол и уже нестерпимо, как освобождения, ждать вылета. Господи, только бы не сорвалось! Только бы всё кончилось по-человечески: чтобы ОН сейчас улетел, а ОНА — осталась.
   Аля ждала его ответа. Хочет уйти. И для этого ей понадобилось приехать проводить его. Затеять на прощанье разговор, сыграть мучительную нервную мелодию и разойтись с последним аккордом, с медленно затихающим басовым гулом душевной боли. И ведь не из любви к мучительству или самоистязанию это ей необходимо, а чтобы ощутить завершенность. Пусть будет так, как ей хочется.
   Ты еще наивна, Аля! Ты думаешь, мне больно? Конечно, больно. Ну и что? Я в другом возрасте. Это не преимущество, я просто в другом времени. Так у Брэдбери встречаются и беседуют марсиане из разных эпох, бесплотные друг для друга.
   Конечно, опыт не приходит с возрастом, а тот, что приходит, ничего не стоит. Ум — подавно не приходит. Но что-то накапливается, подобное иммунитету. Или просто мертвеет. Ты думаешь, что наносишь мне рану? Теперь мои раны заживают всё скорей. Раскрылся кровоточащий разрез — и тут же стянулся, покрылся бугристой коричневой коркой. Вот и она растрескалась и слетела, а под ней — не розово-нежная обновленная плоть, но всё та же темная, грубая, старая кожа…
   Он пожал плечами. Сказал:
   — Почему? Я не думаю, что ты виновата.
   Внизу подкатил очередной ярко-желтый «Икарус-городской». Хорошая машина, только двигатель уж слишком приемистый. С места берет таким рывком, что стоящие пассажиры валятся. «Всё, перешедшее за меру, превращается в собственную противоположность!» Так отец любил повторять, раньше, когда бывал весел, выпивал и шутил. Уверял, что это — самый главный закон диалектики. Где он его услышал, на каких политзанятиях?
   Хотелось еще закурить, но нужно было перетерпеть. Нельзя курить следующую сигарету раньше, чем через два часа: забивает бронхи. Вздохнешь — и сразу неприятно чувствуешь в груди, вверху эту шершавую копоть.
   Аля осеклась, смотрела на него сбоку. Не могла понять, больно ему или нет. Да больно, больно же! Оттого, что ты уходишь. И оттого, что еще двадцать минут надо провести с тобой, говорить о чем-то. И голова болит, никак не удается выспаться. И впереди бессонная ночь, а за ней, с ходу — первый, суматошный завтрашний день на заводе. И послезавтра…