* Есть из общего котла (фр.).
   Вполне уместный разговор шел в траншее о том, что "супротив нашего сапога ихний баш-мак с обмотками сравнения не выдерживает". Бодрясин, прислушиваясь, вспоминал о том, что в Париже русские всегда жаловались: "Что за народ французы! В домах холодно, а до двойных рам не додумались!"
   Ухом ловя беседу товарищей по траншее, Бодрясин с любовным вниманием, как узкий собственник, осматривал свои руки, ноги, обувь, своей работы заплату на шинели. Особенное удовольствие ему доставлял подживший палец, на котором ноготь был полусодран колючей проволокой; несколько дней было больно держать винтовку,- теперь палец больше не ноет и самодельный бинт снят. Руки были привычно грязны, с трауром ногтей и в царапинах. Рукава шинели засалены, сапоги в комьях подсыхавшей глины.
   Движения пехотинца Бодрясина ленивы; когда солдат не на часах, не за работой, не в бою,- он всегда ленив и неуклюж. Все сильные рабочие животные ленивы и неуклюжи на покое. Встать, отогнуть полу шинели, достать письмо из кармана штанов,- целая работа. Письмо читается в третий раз; содержание его известно, но забыто какое-то выражение. Попросту хочется взглянуть лишний раз на почерк Анюты и на чернильные палочки, проставленные детской рукой,тоже подпись. Суровые люди чувствительны. Лицо пехотинца Бодрясина делается на минуту глупым и бабьим. Опять с натугой он отгибает полу шинели и сует в карман письмо. Подживающим пальцем уминает в трубке табак; огонек серной спички кипит, потом развертывается широким пламенем. День безветренный.
   Убиты: доктор Попов, большевик, пошедший на фронт простым солдатом; Варинов, эсер, бывший член центрального комитета; Яковлев, тоже эсер, участник московского восстания; Зеленский, эсдек; анархист Тодосков, которому удалось спастись от смертной казни в России - большая удача, сам выбрал смерть; художник Крестовский; скульптор-террорист Вертепов; еще сотни политических эмигрантов. Все они пошли на фронт добровольцами, хотя все отрицали войну, как проявление варварства. И все - от застенчивости: неудобно стоять в стороне. Другой мотив - непреодолимый патриотизм сентиментальных людей! Послушаешь их - убежденные интернационалисты, и в тот самый момент, когда должна восторжествовать последовательность взглядов,побеждает душевная дряблость, любовь к своим лесам и речкам, к гречневой каше, тюрьмам, страничкам истории Ключевского, к матери и сестрам, нежинским огурцам. "Слову о полку Игореве", к идейно-несущественному. Отсутствие крепкого пораженческого хребта! Те, у кого силен этот хребет,- те будут господами положения, счастливыми палачами идейной слюнявости, будут сладко есть, покойно спать, носить имя строителей, дружить с историей,- почетное будущее! Куда же почетнее, чем гнить в неизвестной могиле в чужой земле, даже без отметины: "Здесь покоится падаль просчитавшегося патриота".
   На такое обстоятельное рассуждение менее всего был способен пехотинец Бодрясин, мысль которого была занята Анютой и чернильными палочками. У него не было прошлого, а будущим была только предстоящая ночь. Его трубка докурилась и погасла. Угас и спор о преимуществах голенища перед обмотками.Траншейный товарищ мурлыкает песню - и жаль, что нельзя спеть хором. Вообще - как-нибудь использовать часы затишья; потом стемнеет, и немец займется пиротехникой - будет пускать красивые ракеты.
   - Бодрясин!
   - Ну?
   - О чем задумался?
   - Чудак! О т-тайнах мироздания, а главным образом о п-похлебке. Удивительно, как дейст-вует хороший воздух. С таким ап-петитом мне бы сейчас жить на кумысе в Самарской губернии и есть баранину.
   - Письмо получил сегодня?
   На минуту лицо пехотинца Бодрясина опять стало бабьим.
   ЦЕНЗОР
   Отец Яков пристроился в военном цензурном комитете,- читать каракули, идущие из дере-вни на фронт. Работа чистая и очень нужная - мало ли чего напишут солдату на фронт, могут и смутить солдатскую душу. Или - по неведению - расскажут про тыловую работу, а письмо попадет неприятелю. Возможен и злой умысел. Конечно, отец Яков - только пешка, малый чтец; чуть что сомнительное - должен передавать начальству на разрешение.
   Работа чистая. Однако отец Яков чувствует себя нехорошо, читая цидульки солдатских родственников. Та же исповедь, да не по доброй воле: не всяк пишущий знает, что его строчки пройдут через поповские гляделки и цензурный нюх. Если бы не две причины, сразу - не взялся бы отец Яков за такую службу. Первая причина - нужно питаться и быть полезным отечеству; вторая причина уж очень лю-бо-пытно отцу Якову! И совестно - и невозможно бросить.
   Как бы вся русская земля заговорила одним языком. Больше всего - нежных слов и добрых пожеланий. Слова неуклюжие, корявые, непривычная бабья ласка в писарьском переводе. Домашние события маленькие, и не стоило бы и занимать ими обреченного человека, смерти предстоящего. А пожелания одни: скорее вертайся до деревни, иначе все одно пропадать!
   Приходится отцу Якову читать и солдатские письма, но больше не с фронта, а из городских казарм и больниц. В письмах солдатских, в деревенских ответах,- тут она вся Россия и есть. Городская на бумаге получше, слогом пограмотней, а крестьянская - в простоте и бесхитрии, в пустяках, жизнь составляющих. Телятся коровенки, мрут деды и бабки, Ваньки болеют пузом и чирьями, овсы ныне хороши, с сеном бабам никак не управиться, три рубли наскребли солдатику на расходы, да рубашки домотканого холста, послала бы лепешек, да не знаю, как послать. Отпи-ши, когда ждать домой, совсем ли, а то хоть на побывку. Сказывал писарь, что немца отогнали и скоро будет войне замиренье. И еще кланяется, да еще кланяется, да от матушки родительское благословение, навеки нерушимое.
   От солдата ответ пограмотнее, с благодарностями и описаниями геройств, за дыру в боку получил кавалерский крест, а названия городов и местечек мажет отец Яков черной кисточкой, так приказано. Тоже и плохих вестей не пропускают, даром что всем давно известно из газет,- но ведь деревня-то читает ли, понимает ли? Зачем страну понапрасному тревожить!
   Пробежит отец Яков, подневольный цензор, пачку открыток и распечатанных закрыток, поставит штемпелек на сером конверте - и задумается. Настоящей страны, единого государства, словно бы нет, а только живут повсюду - на юге, на севере, в горах, на равнинах, в срединных землях, за Уралом, в лесах и по берегу рек - Даши и Параши, дедушки и бабки, да малолетние Васьки с Анютками, все одинаковы, житейски просты, неприхотливы, трудящи, маломощны, обучены терпению, в темноте своей наивны, с Богом в дружбе и запанибрата,пашут, сеют, выращивают злаки, доят коров, стригут баранов, разводят курочек,- это будто бы и есть государ-ство, и у этого государства будто бы своя определенная воля и свои желания, выраженные книж-но, как ни один крестьянин не скажет и не поймет, языком мудреным и выдуманным: "Россия не потерпит... русский народ одушевлен единым желанием..." Это верно, что одушевлен, что в одном согласен: чтобы войну скорее прикончить и всем бы вернуться по домам.
   Что война - горе и несчастье,- про то понимают все до одного, и смысла в несчастьи никакого нет, и быть его не может, и искать его нечего.
   И думает отец Яков: "Доведись мне объяснять - ничего не объяснил бы! И газеты читаю, и сам пописывал. И имею против них, несмышленых и малограмотных, сравнительно почтенное образование. Скажем так: отечество наше обижено вторгшимся в него неприятелем, злодействен-ным германцем. Нас бьют - мы бьем. Теперь скажем: уходите вы, пожалуйста, от нас, и мы драться совсем перестанем. Ведь обязательно уйдут, очень будут рады! Это, говорят, был бы сепаратный мир, как бы измена, мир позорный. Как мир может быть позорным? Это война позорна, а всякий мир - благодать. Кто кому изменил? Ведь Антип-то Косых, которому его жена, Матрена, пишет письмо,- он, Антип, никому обещанья не давал! Его, Антипа, и не спрашивали. Никому такого дела он, Антип Косых, не поручал, чтобы за него раздавать обещания! Попробуй-ка объясни теперь Матрене, по какой причине ее Антипа едят вши, а завтра будут есть черви! У союзников, может быть, иначе, а у нас так. И Антип только что не понимает и боится - силы своей не знает,- а то бы обязательно ушел в деревню, к Матрене. Это уж - вне сомнения".
   Отцу Якову самому боязно своих мыслей. За такие мысли не только из цензоров, а и подале улетишь. И думать тут нечего: бери другую пачку цидулек, читай, черкай, ставь лиловый штем-пелек: дозволено военной цензурой. Антип, он тоже - знать-то он, может быть, и знает, а сидит в окопах и постреливает.
   Собрав пачки в ровные стопочки, отец Яков несет их старшему начальнику:
   - Тут сомнений не возбуждающие. А эти - на усмотрение, в количестве малом.
   Работа отца Якова черновая, предварительная, хотя самая кропотливая. Его почтенной рясе доверили бы и большее, да он сам не берется:
   - Чем могу - помогаю, насчет разбора мужицкой цидульки; а настоящая цензура - дело военное, мне недоступное, ваше дело.
   Волосы отца Якова редеют и седеют. В лице стало больше строгости. И разговор отца Якова прост и отрывист. С тех пор как история поскакала вперед галопом, отец Яков подобрался, зорких глаз не спускает,- но прежней зоркости уже нет. Не все понятно. А что понятно - про то лучше смолчать. Утомился отец Яков. На остаток жизни наложено непосильное бремя. Тут и мудрец не всякий поймет - где же разобраться его поповской простоте!
   НАКАНУНЕ
   Из-под металлической каски робко глядят самые застенчивые в мире глаза, серые, несколько телячьи.
   - Хотел спросить вас, товарищ Бодрясин...
   - В-валяйте!
   - Моя грамота какая: уездное училище. Не знаю, что ладно, что неладно.
   - Ну?
   - Да вот стихи пишу. Не прочитаете?
   - А вы сами прочитайте.
   Рядовой Изюмин читает не нараспев, а толково и внушительно:
   А дома мама и жена
   Семьи кормильца ждут напрасно,
   Перед иконой зажжена
   Лампадка с деревянным маслом.
   Им не дождаться: он лежит
   В чужой Шампании пределах,
   Письмо в руке своей держит,
   Душа навеки отлетела.
   Бодрясину не нравится "держит" - неверно ударение. Может быть, лучше сказать "в руке его дрожит"?
   - Я думал. Да как оно будет дрожать, когда он мертвый?
   - От в-ветра. А то можно: "в его руке письмо лежит". А у вас, Изюмин, мать и жена дома?
   - Да нету ж, я одинокий. Это только для стиха. А так ничего, товарищ Бодрясин?
   - Ничего, хорошо.
   - Мне писать очень нравится, бумагу портить.
   - З-занятно, конечно.
   - А вы стихотворений не пишете?
   - Я не умею.
   - Ну, вы-то, чай, все умеете!
   Бодрясин загадочно улыбается. Действительно, он все умеет и все знает. Так, например, он сумел достигнуть возраста почтенности, живя как птица, в перелетах и без оседлости. Накануне войны он все же свил гнездо и вывел птенца, который, вероятно, скоро осиротеет. И знает он, Бодрясин, также все или почти все. Он знает, что война - бессмыслица и безумие; это не помеша-ло ему пойти на войну добровольцем. Он знает, что будет убит, может быть, рядом с Изюминым. Изюмин пишет стихи, а он, Бодрясин, все знающий, не хватает его за руку и не бежит с ним отсюда куда глядят глаза, только бы уйти и не видать этого вздора и преступления. И Бодрясин говорит:
   - Слушай, Изюмин, будем говорить друг другу "ты"; мы - солдаты.
   - Чего ж, я рад. Так-то, действительно, ближе и лучше.
   - Д-давай обнимемся!
   Они колют друг другу щеки отросшей щетиной. Изюмин благодарно смотрит телячьими глазами.
   - Пиши, Изюмин, стихи, это хорошо. Тем хорошо, что никому нет от этого ни пользы, ни вреда; вот как и от трубки т-та-баку. А после войны ты станешь з-знаменитым поэтом, этаким новым Пушкиным.
   - Ну, где уж!
   - Нет, правда. Уж если писать - так писать лучше всех. Валяй - и все! Ты, значит, ста-нешь поэтом, а я вернусь к жене и ребенку, заберу их и уеду с ними на Волгу к-крестьянствовать. Это и есть счастье, Изюмин. Почему бы нам с тобой не быть счастливыми?
   - Конечно, хорошо бы, раз что кому нравится. И чтобы вам самое лучшее, и мне бы чего-нибудь.
   - А про войну забудем, будто ее и не было. Будто мы не убивали и в нас не стреляли. Был сон - и прошел. Люди все п-помирились и друг друга п-полюбили прямо до невозможности. И уж, конечно, навсегда. Ты этому веришь?
   - Да ведь про всех не решишь, а уж чего лучше.
   - А ты верь, Изюмин! Еще, сколько придется, тут посидим, а потом общая любовь, братство и больше ник-каких! Потому что иначе - черт его знает, что за жичнь! Нужно непре-менно верить в самый хороший конец - чего лучше не бывает. Ты верь!
   - Так что же, я-то рад верить.
   - Вот. Теперь слушай, Изюмин, милый товарищ. Если нас все-таки убьют наплевать, плакать не б-будем!
   - После смерти не заплачешь.
   - Плакать не станем, а б-благодарить тоже не будем. Попали под колесо и все. Не мы одни попали, и не мы - самые лучшие.
   - Есть среди наших ребята отличные, прямо жалко их.
   - Вот. На этом и порешим, брат Изюмин. А ты мне родной человек. И куда тебя занесло, во Францию! А в-впрочем, кормил бы вшей в России, одно на одно. Душа у тебя детская, Изюмин, за то тебя и люблю.
   Изюмин говорит растроганно:
   - Я вас давно полюбил, хорошего человека сразу видно.
   - Не "вас", а "тебя".
   - Вот именно. И поговорить приятно.
   - Поговорить нужно. Вот я тебе сейчас покажу... Бодрясин деловито отгибает полу шинели, лезет в карман штанов. Среди листов твердой записной книжки у него хранится маленькая люби-тельская фотография.
   - Видишь? Вот это - моя Анюта, жена, простая и хорошая женщина. А на руках - п-понимаешь - наше п-произведенье, сынишка. Чувствуешь?
   - Как есть на тебя похож.
   Бодрясин расплывается в улыбку и машет рукой:
   - Ну, я м-мордой не вышел, лучше на Анюту.
   Они смотрят, потом Бодрясин бережно кладет карточку обратно в книжку и сует в карман. И больше разговаривать не о чем.
   - Это тебе - за хорошие стихи.
   - Вам спасибо. Скоро и кухня прибудет.
   - Пора бы. Есть хочется зверски.
   Так они беседуют в день передышки; не в день, а в час; полных суток передышки давно не было: немец не дает покою. Отряд русских добровольцев дешевое пушечное мясо - вплотную соседствует с германскими передовыми траншеями. Как засядешь в глубоком блиндаже - кажет-ся, что враг тут же, за земляной стеной. Так оно и есть. Врагом называется немец: еще враги - турки, австрийцы, болгары. С какой-то минуты они стали врагами Бодрясина и Изюмина. Бодря-син и Изюмин стремятся их убивать, а те, с своей стороны, стараются убить Бодрясина и Изюми-на, своих врагов. Бодрясин - муж молодой женщины и отец ребенка; Изюмин пишет плохие стихи. Бодрясин слушал в Гейдельберге лекции немецкого философа, Изюмин в жизни своей не встречал турка и не имел никаких дел с немцами. Но дело в том, что Россия воюет с Германией, та самая Россия, родная страна, в которой Бодрясина очень хотели поймать и повесить. Бодрясин эту страну, естественно, любит и защищает, но там, в ее пределах, на ее фронтах, он делать этого не мог бы; поэтому он воюет в рядах французской армии. Логика! Изюмин был рабочим в Харькове, попался с прокламацией, скрылся от ареста и был сплавлен товарищами по партии за границу. Поэтому он тоже в рядах французов, столь же ему чужих, сколь и немцы. Все понятно! При чем тут головные размышления, когда под аккомпанемент орудий говорят сердца?
   Под вечер началась канонада, ужасная, оглушающая, никогда не привычный ад. Начали наши, и возможно, что это - подготовка. Но солдату не к чему это знать.
   Выйдут и побегут, оступаясь, бессмысленно крича, уже не люди, держа штыки наперевес. И это неизбежно, как припадок падучей. Потом будет короткий день или вечная ночь.
   ЭПИЗОДЫ
   Легкими перышками летят к стороне, в общую сорную кучу, этюды, наброски, акварели,- и с грохотом художники выдвигают на первый план мольберты с огромными полотнами. Больше не будет речи о маленьких героях и любимых лицах: только движение масс, бури океанов, сдвиги гор и мировые катастрофы.
   Кто вы такая? - Я террористка. Я известная террористка героической эпохи, та самая, кото-рая хотела взорвать государственный совет, та самая, которая своими руками надела на Петруся и Сеню мелинитовые жилеты. Они сказали мне: "Мы, Наташа, не изменим - двух смертей не бывать!" Это были братья Гракхи; наутро они взорвали себя на министерской даче.
   Но это - прошлое. Кто вы такая теперь? - Я мать двух девочек. Я не хочу рожать сыновей и умножать число убийц и убитых. Мне кажется, что во мне материнство сильнее, чем ненависть и даже чем любовь.
   Ах, все это - пустые и лишние рассуждения! Маленькие жизни в сторону готовится место для прекрасных массовых сцен, для специальных заказов истории.
   В книге о концах мелькают страницы без действий и без характеров. В предстоящих драмах играют уже не эти актеры, и на сцену их посылает иной режиссер.
   Декорация прежняя: Париж. Неизменная строгость серых линий набережной, спокойствие дворцов, розетка Нотр-Дам, равнина площади Согласия, гостеприимство садов, взращенных в свободе и уюте. Но и иной Париж: без гомона, без музыки, сугубо будничный и печально-серьез-ный. Пусты столики кафе, женщины в черных платьях, редки такси, метро без суеты, день конча-ется быстро, вечером и ночью Париж без уличных огней и освещенных окон. В настороженном молчании прожекторы щупают небо.
   На старой улице Сен-Жак - старый дом, обреченный на слом, а пока населенный беднотою. Все жильцы в долгу у зеленщика, который готов ждать до окончания войны. Наташа больше должна молочной; но известно, что муж Наташи уехал в Россию на войну. Все в этом доме знают друг друга.
   Старшей дочери Наташи четыре года; младшей два. Люксембургский сад близок, и там, в хорошую погоду, Наташа проводит с детьми целый день. С собой берет книгу - но читать не хочется и не удается. Для девочек Люксембургский сад - целый мир; таким миром для самой Наташи была деревня Федоровка на берегу Оки.
   Утром маленькое хозяйство, днем в саду, вечером стирка. День сменяется днем - и это жизнь. Будущего нет; но будущего сейчас нет ни у кого: ни у Наташи, ни у ее дочерей, ни у Парижа, ни у Европы. Есть сегодня, возможно завтра, и есть война, которой не видно конца, но до конца которой откладываются все начинания и все решения.
   Кто вы? - Я простая девушка с Первой Мещанской; была тюремной надзирательницей и, пожалев и полюбив, ушла из тюрьмы вместе с каторжанками. И вот я оказалась в другом мире - в мире идей и высоких слов, в мире отважных действий.- Кто я теперь? - Я мать трехлетнего Андрюши и вдова большого человека, который оценил мою простоту и мое душевное здоровье.
   Норманская деревушка. Ферма. Мосье Дюбуа, добродушный патрон рабочего Андрэ и собаки Жако, убит прошлой зимой. Траур мадам Дюбуа шит опытной рукой Анюты. Месяц тому назад та же рука шила траур для себя. Теперь мадам Дюбуа уже не хозяйка, а подруга в печали: батрак Андрэ убит в Шампани. В мире не стало друга, в жизни не стало прежнего огромного смысла. Обе женщины заботятся об единственном мужчине в доме - о маленьком Андрэ, норма-нском мужичке, приятеле верного Жако.
   Крошечный эпизод из великой войны. Когда эта война кончится, мадам Дюбуа повезет Анет в те места, где убиты их мужья. Там нет отдельных холмиков с именами, но есть много обширных братских могил. Все это так просто, что проще нельзя придумать. Мадам Дюбуа говорит:
   - Вы, Анет, молоды, вы еще выйдете замуж. В том нет ничего плохого. А я уже близка к старости.
   Анюта не возражает и не возмущается - ведь говорится это от чистого сердца. Когда война кончится, Анюта увезет Андрюшу в Россию, в Москву, на Первую Мещанскую, где, может быть, еще живет тетушка Катерина Тимофеевна.
   У мальчика отцовские глаза. С мадам Дюбуа и с Жако он говорит по-французски, для матери вспоминает русские слова и внимательно смотрит верно ли сказал? Его словарь - путаница малого запаса двух языков.
   Он знает, что его отец - солдат и что этот солдат убит. Все дети его возраста знают слово "убит", самое обыкновенное.
   Мадам Дюбуа говорит:
   - Анет, вы заметили, он опять затрудняется? Он спросил меня сегодня: "C-comment s'appelle?"* - и долго кривил ротик.
   Анюта тоже заметила. В первый раз это случилось, когда пришло известие, и она, сквозь туман слез, искала глаза отца в глазах ребенка. Прежде чем тоже заплакать, он спросил ее: "Мама, п-почему?". Потом это стало повторяться, но думать об этом было некогда.
   - Надо показать его доктору.
   - Я боюсь, мадам, что это неизлечимо. Ведь это от отца - он всю жизнь немного заикался.
   Мадам Дюбуа твердо и убежденно говорит:
   - И все-таки был прекрасным человеком. Потому что он, действительно, был честным и великодушным человеком, ваш муж. И очень умным и образованным, я знаю. Мой покойный муж его искренно любил, как родного брата. Они оба умерли героями, спасая Францию.
   Мадам Дюбуа ясно представляет себе, как они умерли, каждый впереди своего отряда. Они бросились в огонь первыми и увлекли за собой всех других. Сраженные пулей, они воскликнули "Vive la France!" и испустили дух, каждый шепча имя своей жены. Франция гордится такими солдатами.
   Дважды в день мадам Дюбуа достает из комода чистый платочек. Она плачет днем, среди работы и на людях, но ночи спит хорошо. Анюта слезы сдерживает ради сына: ей довольно ночей.
   В соседних домах, в ближних и дальних деревнях, во всей стране, во всех странах - одно и то же. Но лучше, если художники, пройдя мимо этих мелочей жизни, потрудятся над батальными картинами и огромными полотнами социальных катастроф.
   * Как это называется? (Фр.)
   СТРАНИЦА ЛЕТОПИСИ
   В летописи отца Якова под знаменательной датой записано:
   "В грозных и длительных событиях войны и внутрироссийских давно не брал пера летопис-ца, ныне же нарушаю сию скромность. Не мне, нижайшему, рассказать о происходящем, однако отметить обязан. Должны бы тысячи опытных и острых перьев начертывать происходящую историю, не упуская ничего для потомства. Может статься, что иные и пишут по чистой правде, держа листочки дома, чего в газетах быть не может, ибо там выискивают подходящее, толкуя с пристрастием, а прочее замалчивают и искажают.
   Сокрушилось российское самодержавие, и ныне толпы народные, украшены бантами, гуляют по улицам. По Тверской прошли отряды солдат, смешавшись и в обнимку со многими гражданами, и офицеры помоложе тоже с ними. Полковники и генералы, видимо, не уверены и опасаются выходить из домов, во избежание снятия с них оружия и эполетов буйными гимназис-тами. А то видел воочию одного почтенного чиновника по судебного ведомству с сим же красным бантом, идущего по течению толпы, и даже рот разевал соответственно звукам народного пения, однако же, в переулок свернув, тот бант скоренько снял и сунул в карман, очевидно не будучи окончательно убежден в полной прочности. Цепляли и мне бантик, говоря: "Будьте и вы с наро-дом, батюшка", на что я отвечал: "Я и без бантиков с народом, будучи сам народ, ленточками же украшаться словно бы не по сану". Тут один солдатик сказал: "Тебя, старик, надо будет обстричь бобриком!" - другие же его упрекнули: "Для чего охальничаешь! Нынче всем свобода!"
   Итак - свершилось жданное. Удручен годами и слабоверием,- внесу ли в общую радость тень сомнения? Отчизне желаю счастья на всех путях, пуще всего - окончания губительных битв. На бульваре возле памятника знаменитому поэту Пушкину в кучке солдатской говорил речь приличного вида человек, призывал народ к войне до победного конца. И тут солдатик из толпы кричит ему "А сам почему не на фронте?" - весьма последнего смутивши, но другие в толпе высказывали: "Каждый служит по-своему", и вообще в сей первый вольный день явственно проявляют доброту и терпимость, что приятно отметить. Видимо, однако, что под свободой не разумеют иного, как конец всякой войне, что пред Богом скажу - естественно и осудить невозможно.
   В сей наступающей новой жизни, ежели и подлинно наступит, завещаю молодым следить с пером в руке течение событий и на смену нам, верным свидетелям в дурную память уходящего прошлого. Часто думаю: сколь преобидно, что не дожил до победных дней покойный мой москов-ский знакомец и сибирский встречный Николай Иваныч, скиталец страждущий и тайный боец! Был бы при истинном празднике, всю жизнь на мечту о нем затратив! И однако, жертва судьбы роковой и суровой, утонул в теплых морях.
   Близится и мне исчезновение в небытии. Довольно, о старче, скитаться по российским весям и городам, ища ответов жадному любопытству! Со многими другими скажу: ныне отпущаеши! Не объять будущего ни умом, ни догадкой,- к берегам каких рек прибьет наш государственный корабль. Хочу блага, страшусь новых бед, скорблю о возможности жертв напрасных. Ибо темен наш народ, по душе добрый: златую чашу, ему подносимую, не расплещет ли напрасно и выю свою, к рабству привычную, не подставит ли иным пущим деспотам? Да что гадаешь, поп, ничего не зная?! Книга будущего никому не раскрыта".