Все-таки Князь молчит. Нужно человеку исповедоваться - нечего ему мешать. Говори, говори, старый!
Данилов катится дальше:
- Если додумаюсь до конца, то есть до действий, да порешу,- заявлю об этом в Цека партии - и махну. Молодежи такого шага не посоветую никогда, а старый, стреляный волк, по-моему, и может и должен так поступить, раз нет у нас в России достойной смены. Вы как думаете, Князь?
- Чего же тут думать, Данилов, дело совести каждого.
- При чем тут совесть? Тут - важная задача, даже некоторая жертва личной репутацией, то есть, конечно, в глазах партийной толпы. Потому что со стороны старших, понимающих, я не представляю себе серьезной оппозиции такому плану. То есть если именно я, обо мне дело. Во мне сомневаться не могут - всей жизнью доказал. Раз это нужно, прямо необходимо для дела... Вы так не поступили бы, Павел?
Сьор Паоло говорит решительно:
- Нет. Я просить не стану.
- Дело не столько в прошении, сколько в решимости. Я бы сказал - в самоотверженной решимости. Прошение - отвод глаз, уловка.
- Нет, я не мог бы.
Разговор кончился. Мало ли о чем беседуют старые бойцы.
Данилов живет в домике на нижней террасе пригорья, в неуютной комнате, темной и холод-ной. С ним в щелях каменной кладки ночуют пауки, сверчки, ящерки. Обедает в трактирчике: минестроне, рыбка, бобы, фиги, апельсин.
Данилову минуло пятьдесят. Одинок. Когда-то готовился к ученой карьере - без блеска, но прочной; ссылки помешали. Он совсем не европеец: был и остался русским провинциалом-народ-ником. В партии уважаем - но кто его любит? Считается, что Данилов непогрешим; за двадцать лет в его убеждениях ничто не пошатнулось. И не пошатнется, если он проживет еще двадцать лет. Молодежь говорит, что муха, сев на бороду Данилова, мгновенно умирает от скуки. Сейчас Данилов не у дел, как бы на отдыхе; его сослали - и скоренько о нем забыли, даже ничего ему не пишут из Парижа, из штаба революции.
Он хоть и не стар, а устал. Может быть, выдохся. А что дальше? Так и сидеть в итальянском местечке, скудно питаясь на партийный паек, перебирая в памяти прошлое? Каменный пол, тусклая керосиновая лампа с узким стеклом, очень плохой табак, книжка "Русского богатства", старческая обида. И этот ветер, просвистывающий щелки окна, залепленные полосками "Русских ведомостей". Противный шум моря. Праздность. Одиночество. Ужасное одиночество!
Он в третий раз переписывает бумагу. Черновики рвет в мелкие клочья, а клочья запихивает палочкой в сорное ведро на дворе. Привычка старого конспиратора. Все бы так делали - не было бы случайных и глупых провалов. Наша жизнь принадлежит революции. Если бы хоть кусочек нашей жизни принадлежал нам лично!
Проклятый ветер! Шум моря сегодня невыносим. Главное - выдержка, сила воли; тогда все можно. Только сам человек знает, на что он имеет право. Другие его не поймут. Десять часов вечера, местечко спит. Ужасное одиночество!
МЕЛКИЕ ПРОИСШЕСТВИЯ
И вдруг, с оскорбительной простотой, все это - временный отдых, передышка воинов, необходимая конспирация - делается ложью, и людей молодых и решительных затягивает мещанский быт.
В России медвежий сон. Храп медведя доносится и сюда, под оливы и пинии, сон окутывает и полонит море, сад, виллу, людей - всех, кроме бодрствующей по ночам романтической кошки Матильды. И уже нельзя, стыдно говорить, что это только на часы, на месяцы, а там опять начнет-ся бой,никто не поверит. Начнется, пожалуй,- но не те начнут!
Вторая русская могила на игрушечном кладбище. В первой похоронен Николай Иванович, сильный человек, без устали подгонявший судьбу, победивший Байкал - не справившийся с прибрежной волной теплого моря. Во вторую опустили легкий гроб с телом Гриши-акатуйца.
Его свеча погасла неожиданно, то есть не ожидали, что это случится так скоро и просто. Гриша-акатуец стонал и морщился, когда ему впрыскивали ампулу почти черной жидкости; капелька оставалась на коже и пахла иодом. Потом говорили, что сейчас можно сжимать легкое воздухом - и легкое отдыхает и залечивается. Но попробовать не успели: Гриша простудился, стал по ночам громко перекликаться кашлем со своим плачущим ребенком и, непохожий на отца, стал сам большим ребенком, вопросительно и удивленно смотревшим на взрослых и здоровых. Оказалось, что у Гриши огромные и очень красивые глаза. Однажды на заре он их закрыл в последний раз.
Ходили на цыпочках, ничего в этот день не готовили и не ели, а думали о том, останется ли жить Надя Протасьева или решит тоже уйти - ее несомненное право. За всех хлопотал сьор Паоло, и Гришу похоронили без обрядов и священника, к соблазну добрых католиков. Ото всех был один венок из красных роз и красной гвоздики, с красной лентой,- круглое кровавое пятно на опрятном белом кладбище.
Надя пока осталась жить, сама больная и с больным ребенком. Верочка Уланова, боясь ночных кошмаров, просила Анюту ночевать в ее комнате. Шесть лет тому назад Верочка стреляла в высокого полуседого офицера, усмирителя крестьянского бунта,- и улыбалась на суде, когда читали смертный приговор.
Спускаясь по лестнице в столовую, Наташа держалась за перила: на смену ушедшему в вечность человеку ожидался новый.
Сьор Паоло ездил в город выправлять бумажку о смерти Гриши-акатуйца никому не нужную. Сьор Паоло поедет и еще раз в мэрию: записать ребенка Наташи; он знает все порядки, он общий отец и покровитель.
В большой простоте и полном порядке чередовались: любовь, смерть, рождение. Так это происходит во всех богатых и бедных семьях, под разными крышами, в городах, в местечках, повсюду, независимо от того, чем живут и во что верят люди. Так происходит в поле, в садах, в огородах, в море, в лужах.
Из Парижа запросили письмом: не осталось ли воспоминаний Гриши, например его дневни-ка? Если да - пришлите в архив партии. Послали только две фотографии: Гриша в студенческой форме и он же на пляже в трусиках. Первую карточку поместили в журнале эсеровской оппози-ции, хотя послали ее в центр; вероятно, там какая-нибудь путаница.
Через месяц у Наташи родилась девочка, похожая на рязанскую бабу, весом больше трех кило. Девочку Наташа назвала своим именем; мальчика назвала бы именем отца.
Вообще - для истории ничего: маленький, провинциальный, местечковый быт. На фоне олив и пиний - сцены из российского медвежьего сна. Если будет революция - ее герои придут не отсюда. Здесь только черта прибоя, гора Святой Анны, игрушечное кладбище, вилла каторжан, принадлежащая генуэзскому купцу, полустанок, лавочка табачная и лавочка мелочная, отпускаю-щая русским товар в кредит; здесь зеленые склоны гор, кудрявая зелень с вкрапленными в нее домиками - как на открытках. А кипарисы - черными палочками. Красиво, сонно.
В истории революционного движения, которую пишет сьор Паоло, эти мелкие события, конечно, не найдут отражения. Книга разрастается. Начатая с декабристов, она уже доведена до 1905 года. Материал ценнейший - показанья свидетелей, личные воспоминания. Работая в саду, сьор Паоло кладет на книги и на листы рукописи круглые камни, обтесанные морем,- чтобы ветер не наделал беды.
Илья Данилов, старый, подержанный боец, берет билет в Геную и обратно; он не хочет, чтобы его письмо ушло со штемпелем местечка. В Генуе он отправляет его заказным и прячет расписку в бумажник. Возвращаясь, он щупает боковой карман: бумажник на месте.
Иван Иванович и Наташа решили, что весну и лето лучше провести здесь полезно и для ребенка. Но к зиме непременно в Париж.
Было письмо Бодрясина, адресованное Анюте. Очень тепло грустит по Грише, который был славным и честным парнем. Очень рад за Наташу и поздравляет. Спрашивает, приедет ли Анюта в Париж, где и он, Бодрясин, думает жить ближайшей зимой; а сейчас он в Нормандии, в деревушке, работает на французской ферме,- чудесное занятие, и люди хорошие.
Еще было письмо от Катерины Тимофеевны с Первой Мещанской. Отец Яков хворал, но поправился. Кланяется.
Так и жили без календаря. В июне появились светящиеся летающие жучки. В июле гремел оркестр цикад. Розы цвели без всякого ухода - крупные, палевые. Кое-кто приехал - и новые обитатели виллы каторжан не пропускали лунных ночей, чтобы побывать на Санта-Анна, с прива-лом в развалинах церковки. Часто бывал там с ними сьор Паоло, садился на обрыве, болтал ногами и говорил:
- А я тут как дома!
Из событий общего значения можно отметить открытие кафе, почти настоящего кафе, с аперитивами и мороженым, неподалеку от станции. По вечерам (конечно, не поздно) в кафе слышалась музыка: граммофон исполнял веселый марш на слова: "Триполи - прекрасная земля любви!"
По счастью, ни один уроженец местечка не погиб за обладание прекрасной землей любви. Война* началась, война кончилась, и никто еще не думал о том, что близится война новая, насто-ящая, после которой мирное местечко восточной итальянской Ривьеры, подобно всем остальным городам и местечкам, украсится памятником жертвам войны - на склоне нижней террасы, пониже церкви и маленькой общественной площади.
* Итало-турецкая война 1911-1912 гг.
Илья Данилов собрался и уехал, открыв свой план только сьору Паоло:
- Еду в Париж, а там увидится. Кто-нибудь да должен продолжать дело революции.
У Ильи Данилова был слегка искривлен нос - от природы. Это ему мешало смотреть собеседнику в глаза совсем прямо.
И вот - мы тоже расстаемся с приютным местечком и с виллой каторжан, простившись с двумя могилами, неизбежными в книге о концах. Расстаемся с грустью,- здесь жизнь текла мирно, воздух был чист, превосходный морской воздух. С террас открывался поистине волшеб-ный вид. Какая вечная тревога нас гонит из спокойных мест в суету мира, часто против воли, еще чаще - по ошибочному мнению, что история любит шумные города и что мы почему-то должны быть участниками житейской склоки?
Расставаясь, мы видим из окна поезда белеющую на взгорье виллу. Затем поезд ныряет в туннель.
АНДРЭ И ЖАКО
В половине седьмого утра работник Андрэ, утративший фамилию Бодрясина, выходит за водой к колодцу. По пути он отвязывает пса волчьей породы и, в ответ на прыжки радости и благодарности, наставительно ему говорит:
- Ну будет, будет, Жако! Свобода - прев-восходная вещь, но бурные манифестации могут повлечь за собой наложение новых цепей. Ступай, Жако!
Молодой пес огибает бешеный круг, распугивает кур и возвращается к колодцу. Возможно, что друг Андрэ промыслит ему кость или корку хлеба. Но сначала придется присутствовать при его туалете. И почему люди сами себя мучат!
Сбросив куртку и рубашку, Андрэ моет руки и лицо, затем мокрым полотенцем хлещет себя по груди и голой спине. Отступив на несколько шагов и присев, Жако сдержанно улыбается. На пороге хозяин фермы.
- Bonjour, Andre!
- Bonjour, mon patron!*
- Ты не думаешь, что это тебе вредно?
- Наоборот, хозяин, я хочу выиграть годков.
- Здоровенные шрамы у тебя, Андрэ!
- C'est la guerre, mon vieux!**
* Добрый день, хозяин (фр.).
** Это война, старина (фр.).
Потом они втроем, с женой хозяина, пьют кофей из больших "боль" и едят много хлеба с маслом. Корм птице уже задан, коровы ждут очереди.
- Сегодня, Андрэ, свези два метра навозу на мельницу старику Лебо; на прошлой неделе заказывал.
- После завтрака свезу, раньше не управлюсь.
- Как знаешь, только до отъезда свези непременно. Не раздумал ли ехать в Париж? Что тебе здесь не живется? Останься на полгода, я бы тебе прибавил, если недоволен.
- Я доволен, патрон. А остаться мне нельзя.
Жена фермера говорит:
- Об заклад побьюсь, что у Андрэ в Париже невеста.
- Может быть, вы и правы, хозяйка. А как женюсь - возьмете нас обоих?
- По рукам, Андрэ,- говорит хозяин,- даю тебе слово! Многого не обещаю, но оба будете сыты. А умеет ли она работать, твоя нареченная?
- Она простая и здоровая девушка, работает с детства. Она и шить умеет.
Фермер протягивает ему руку ладонью кверху.
- Вот тебе мое слово, Андрэ! Мы тебя полюбили и ее полюбим. Я знаю, что ты - человек образованный, но ты прост и силен. Если твоя невеста такая же будем друзьями на всю жизнь. Вот!
Бодрясин жмет руку хозяина.
У порога он меняет туфли на сабо и идет в коровник в сопровождении Жако, у которого он в не меньшем фаворе, чем у хозяев.
Душа Бодрясина полна покоя и надежд. Почему бы ему в самом деле и не жениться? Если, например, Анюта согласилась бы, то можно по-честному повенчаться в мэрии, а потом и правда приехать сюда и работать. У них будут, конечно, дети. Затем в России произойдет революция, они простятся с хозяевами и на скопленные деньги поедут в Россию. Там поселятся где-нибудь на Волге или на Белой, может быть тоже в деревне, в свободной русской деревне. "Если, конечно, крестьяне не сочтут за б-благо об-бойтись без интеллигентов и не в-выпрут нас к черту". Тогда придется жить в городе, давать уроки французского языка или работать во временных комитетах по с-социализации земли и нац-ционализации фабрик и заводов, а потом писать мемуары.
- Как ты думаешь, Жако, выполнима ли программа партии социалистов-революционеров?
На этот счет Жако не имеет определенного мнения, но раз к нему обращаются - он машет хвостом. Он не прочь выслушать объяснения.
- Программа партии - важная вещь, Жако! Она избавляет от необходимости каждому самостоятельно изучать действительность и ломать голову над сложными проблемами. Минимум - это полная политическая свобода; тебя, Жако, окончательно и навсегда спускают с цепи, которая поступает в музеи человеческого д-деспотизма. Можешь бегать, мять капусту, лаять, давить кур, совсем уйти с фермы и жить самостоятельной жизнью. Максимум - это полный социальный переворот, при котором земля не принадлежит никому и в то же время принадлежит всем, а продукт труда целиком поедается трудящимися; понимаешь - весь, до последней косточки. Но ты, Жако, к производительному труду не приспособлен. Мы тебя определим по ин-нтел-лигентной части.
Жако смотрит вопросительно и облизывается: непонятно, но заманчиво.
- Нет ничего проще, Жако! Все это легко осуществимо при условии, что с момента переворота люди станут ангелами и будут ужасно любить друг друга. Если останутся некоторые недоразумения, то разрешать их будет избранное, вполне авторитетное лицо, например - Илья Данилов или комиссия из троих спущенных с цепи шлиссельбуржцев. И их решение ок-к-конча-тельно. Согласен?
Последнее вполне устраивает Жако, который не прочь бы сейчас же проглотить чашку немудреной бурды за здоровье шлиссельбуржцев.
Бодрясин, измерив взглядом нагруженную навозом двуколку, решает, что тут как раз два квадратных метра. Остается принести в хлев чистой соломы для новой подстилки. Предваритель-но можно выкурить трубку. Сельское хозяйство не требует спешки и нервных движений; все делается солидно и с раздумкой.
Что ждет в Париже? Во-первых, борьба центра и оппозиции. Во-вторых пересмотр программы-минимум, особенно в части аграрной. В-третьих выяснение возможного предатель-ства товарищей А., Б. и В., в связи с разоблачениями Бурцева.* Это уже не два квадратных метра, а целая гора свежего навоза. Наконец - новые планы и проекты неутомимого Шварца, мечтающе-го действовать независимо от центрального комитета, в сотрудничестве с которым провалы, по-видимому, обеспечены. Любопытно, кстати, каким образом Илья Данилов вернулся в Петербург и живет там легально? А впрочем - наплевать!
- Всего же важнее, Жако,- что у нас сегодня на завтрак? Бобы, конечно, неизбежны. Но как обстоит дело с мясом? Мы таки поработали вилами! Ты не против мяса?
Жако определенно за говяжью кость, и не слишком голую.
Работник Андрэ несет в хлев охапку соломы выше себя ростом, стараясь не рассыпать ее по дороге. Жако уходит на кухню осведомиться, в какой степени отменено на сегодня вегетарианст-во. Гусь-вождь ведет толпу гусей-последователей. Катаются по земле желтые цыплячьи шарики. Рыдает влюбленный и очень одинокий осел, к которому никогда не относятся серьезно.
Солнце уже высоко. Хозяйка зовет с порога:
- Эй, жених! Покличь хозяина, да идите завтракать!
Хозяина веселым лаем оповещает Жако. Андрэ моет руки у колодца и соображает: "Бобы вкусны и питательны. Но прибавка хотя бы кроличьего мяса не лишена смысла. Сладковато, жидковато, однако укрепляет и восстанавливает силы. Но самое главное сейчас - холодный сидр!"
* Бурцев - Владимир Львович Бурцев (1862-1942) - активный участник революционного движения, публицист. Имя Бурцева было на слуху у тогдашней демократической общественности в связи с его сенсационными разоблачениями ряда провокаторов царской охранки, в т. ч. и таких видных фигур, как эсер Азеф, большевик Малиновский.
АНТРАКТ
Нервного человека не может не волновать неумолимость, с какою день сменяется ночью, лето - осенью, зимой, весной. Нельзя ни подтолкнуть, ни замедлить,- стрелки на часах природы движутся с невозмутимым спокойствием. Если ухватиться за секундную стрелку и повиснуть на ней, она, не дрогнув, не удивившись, подымет вверх, перекинет, мерно опустит к земле - и предложит на выбор: оставить ее в покое или проделывать тот же опыт дальше.
По-видимому, скоро будет можно на самолете догонять солнечный день; смелый летчик отменит часы, календарь, остановит солнце. И все-таки сумасшедшей планетой мотаясь вокруг земли, он с каждым оборотом будет становиться на сутки старше, и на бритых его щеках с обычной уверенностью будет выползать дневная порция щетины.
Здание нашего творческого безучастия увенчано высокой террасой. Наскучило наблюдать бег облаков,- и мы, перевесившись, смотрим вниз на большую улицу. Там муравьями толкутся и бегут люди: они спешат не отстать от бега часовой стрелки, потребить отведенные им минуты.
Один хочет купить все, что удастся, на сегодняшний заработок; другой, теряя подошву, бежит в библиотеку, чтобы проглотить столько строчек и книг, сколько успеет усвоить глаз и мозг,- хотя бы с пропусками; третий или третья торопятся вылюбить все, что доступно телу.
Или еще - использовать связи, деньги, улыбки для карьеры, все-таки не дающей бессмер-тия; кому-то нужно успеть отомстить - или убежать ото мщения; и кто-то, предвкушая радость свидания, не знает, что на ближайшем переходе через улицу его задавит автомобиль.
Путаный бег, столкновенья локтями, подножки, попытки обмана, гонка, огиб препятствий, прыжки через ров,- а часы на башне ровным ритмом отсчитывают время, не ускоряя - не замедляя стрелок, не считаясь ни с ленью облака, ни с нервным усердием людей.
Есть сотни готовых образов, чтобы описать покой после бури и затишье перед новой: круги от камня, брошенного в воду, тлеющий костер, на годы уснувший вулкан, интермеццо в музыкаль-ной пьесе, послеобеденный сон. Мальчик закрутил бечевкой кубарь - и сейчас пустит. Накопив-шаяся ненависть готовит что попало: кастет, нож, револьвер. Балка подточена червяком. Береза налита соками. На горизонте скопились тучи. Готовое вырваться слово, и в этом слове набухло проклятье; но, может быть, в нем - чистый восторг.
Антракт - перерыв событий. По-прежнему люди рождаются и умирают. Для полутора миллиардов нет антракта; но устами всех полутора миллиардов история никогда не говорит: это - статисты, кордебалет у воды. Обождите, потерпите, поскучайте,- скоро, в свете цветных прожек-торов, выплывет на пуантах престарелая балерина-прелестница Европа.
Годы предвоенные. Накоплены богатства, погреба набиты порохом. Расцвет науки и искусств. Оперяются еще желторотые аэропланы, чудаки делают чертежи Берты, химики пугают газами, зрители улыбаются. Поэты перестраивают лиры с пастушечьего на военный лад. Умолка-ют отдельные инструменты оркестра: дирижер стучит о пюпитр и подымает палочку.
Поняли все и до конца только матери и жены: смерть идет! Им в утешенье говорили, и себе в утешенье верили: военная прогулка на несколько дней, а обратно - веселым маршем, с чинами, орденами и забавными анекдотами.
Императоры призвали Бога. Демократия объявила передышку идей (пересмотр, подштопка, согласование). Получестные ушли в контрразведку. С этой минуты начинается обвал культуры и скольжение в пропасть - порядочной женщины, попробовавшей жить по желтому билету.
Собственно - решать было нечего; но требовалась подпись самого тупого из грамотных России. Ему почтительно поднесли бумагу, и назавтра запылал бенгальский огонь патриотизма, самого настоящего, шедшего прямо из сердец, без участия мозга,- и такого пламенного, что от его обжога остались рубцы навсегда - на лбу профессора, на носу интеллигента, на груди прапорщика запаса, на тыловой части георгиевского кавалера.
Всякий раз, как случится впредь подобное же - повторится прежнее явление: люди святые и честные перейдут на сторону крови, тупые и бесчувственные останутся исповедниками единой неложной заповеди: не убий! Божественным принципам не везет: вполне последовательно их проповедуют только пустые умы и недостойные сердца. Но возможно, что философы и этому найдут исчерпывающее объяснение.
Одна оговорка неизбежна: орлы летят на войну сами, а баранов гонят против воли; за неграмотных расписываются в патриотизме грамотные, не подозревая подлога (то есть некоторые догадываются, но смутно). Говоря без иносказаний,- никогда и ни один так называемый народ (миллионы) воевать не хотел; за него хотят самозваные представители. Но дело в том, что и в мирное время они за него действуют,- и он почему-то не бьет или недостаточно часто бьет их по черепам. Следовательно - нет никаких оснований преувеличивать в уважении и бессловесному и бездейственному стаду! Излишнее народолюбие жидкий чай с полкуском сахару.
Июль 1914 года. События, телеграммы, барабаны, слезы, исторические слова, грандиозные мошенничества, первые военные вдовы, герои и трусы, поэты и дезертиры, молебны и матерщина, рубли и кресты, перевод Евангелия на язык мясников. Толкая в спину прикладами, гонят на фронт Христа,- и он, малодушествуя, произносит речи, которых сам стыдится; за это его впоследствии ждет обидная расплата: изгнание из сельских церковок, где ему жилось гораздо уютнее, чем в богатых храмах: не ври!
Непочтеннейшее сословие - военное - всюду принято и в моде. Общественники измышля-ют подобие гюгонов и шпор для гражданского личного потребления. Сапоги сочтены более удоб-ными, чем ботинки со шнурками. Мерзавцы наливаются жизненными соками: теперь или никогда! Врачи, вздыхавшие над заусеницей, тяпают ноги по бедро зазубренным колуном. Из высших и чистых соображений бездарнейшие и глупейшие милостиво объявляют себя главнокомандующи-ми. Цензурная сволочь перебирает грязными лапами святые солдатские цидульки. На крыше барака малюют красный крест - и летчик, веселый малый, сладострастно прицеливается: а ну-ка, пошлем его к чертовой матери! Антракт между действиями устаревшей комедии "Человечность". Есть еще много людей, защищающих смертную казнь, воспевающих государственное насилие, мечтающих о "победе человека над природой", согревающих дыханием выпавшего из гнезда птенчика - и режущих на куски неверную жену. При слове "война" они делают скорбное лицо: печальная необходимость! Отогретого дыханием птенчика они вечером зажарят в сухарях, на второе - съедят жену. Во имя любви к отечеству - предадут всю землю и весь человеческий род. Брехунцы - но не звери: звери чище! Глупцы в профессорской тоге, скрывшей эполеты. Люди привычного позора.
В августе 1914 года русский политический эмигрант Бодрясин, заика, человек со шрамом на лице и рубцами на груди, полученными на сибирском этапе,- записался добровольцем во фран-цузскую армию. Ему дали солдатскую форму, ранец и винтовку. Голову покрыли стальной каской.
Еще через месяц, пройдя курс нехитрой науки - шагать, слушаться и убивать,- он был отправлен на фронт.
Адреса нет; пишите просто: рядовому 1-го Особого пехотного полка.
В ТРАНШЕЕ
От самого рождения и до сего дня, всю эту вечность, Бодрясин был французским пехотин-цем, сидел в траншеях и слышал вой снарядов. Больше ничего никогда не было - все остальное вычитано из книг или придумано.
Смысл жизни в том, чтобы подольше остаться неубитым и неясно ощущать, что убиваешь других. Эти другие - никто, выдумка, плод воображения, условие игры. Никаких врагов нет - и откуда могут быть враги у пехотинца Бодрясина, в котором нет вражды ни к кому?
В книгах, в свое время прочитанных и, вероятно, сгоревших или закопанных в землю, опи-сывались чудеса бывшего мира: разнообразие стран, благоустройство городов, события семейной жизни, борьба идей и еще многое, что память восстанавливает лениво и неуверенно, в туманных образах. Из этой фантастики теперь ничего не осталось, и жизнь упростилась до земляной канавы с деревянными подпорками. Одежда спаялась с телом, лицо поросло щетиной. Все видимое одноцветно: зелено-коричневой грязи. К голове приросла каска, и даже винтовку нельзя считать за предмет, живущий особо от человека.
Чрезвычайную важность в жизни приобрела погода. Она хороша, когда нет ни дождя, ни палящего солнца. В дождливую погоду копыта человека набухают в воде, а платье, становясь кожей, тяжелеет. Подсохнув - жить гораздо проще и легче. В жаркие дни душит запах гниющего мяса, повисающий над траншеями тяжелым зонтиком. Иногда бывает гроза - слабое подражание канонаде.
Наконец осуществилось равенство людей. Пехотинец Бодрясин совершенно равен пехотин-цу с другим именем и другой расы - французу, негру, арабу; не существуя в качестве самостоя-тельной единицы, он имеет значение только при подсчете живых, раненых и убитых. Его прошлое равно прошлому каждого из солдат иностранного легиона, то есть одинаково равно нулю. Ни героев, ни преступников, ни ученых, ни безграмотных. Командующий пятой армией, по чистой совести утвердив расстрел девяти русских добровольцев, оказавшихся социалистами, имел в виду не какие-нибудь определенные личности, а просто цифру девять. Их расстреляли более или менее случайно, скажем даже ошибочно,- но и разорвавшийся снаряд убивает случайных, а не избран-ных. В счете десятков тысяч цифра девять ничтожна до смешного. Обычно в иностранный легион записывались люди с темным прошлым, по безвыходности или pour manger la gamelle*. В дни войны ввалилась в легион серая толпа безнадежных и беспочвенных идеалистов, ничем не отлич-ных от преступников; недоставало заниматься биографией каждого из них в отдельности! Да и вообще - разговор о пустяках,- прекратим этот разговор, в данных условиях неуместный.
Данилов катится дальше:
- Если додумаюсь до конца, то есть до действий, да порешу,- заявлю об этом в Цека партии - и махну. Молодежи такого шага не посоветую никогда, а старый, стреляный волк, по-моему, и может и должен так поступить, раз нет у нас в России достойной смены. Вы как думаете, Князь?
- Чего же тут думать, Данилов, дело совести каждого.
- При чем тут совесть? Тут - важная задача, даже некоторая жертва личной репутацией, то есть, конечно, в глазах партийной толпы. Потому что со стороны старших, понимающих, я не представляю себе серьезной оппозиции такому плану. То есть если именно я, обо мне дело. Во мне сомневаться не могут - всей жизнью доказал. Раз это нужно, прямо необходимо для дела... Вы так не поступили бы, Павел?
Сьор Паоло говорит решительно:
- Нет. Я просить не стану.
- Дело не столько в прошении, сколько в решимости. Я бы сказал - в самоотверженной решимости. Прошение - отвод глаз, уловка.
- Нет, я не мог бы.
Разговор кончился. Мало ли о чем беседуют старые бойцы.
Данилов живет в домике на нижней террасе пригорья, в неуютной комнате, темной и холод-ной. С ним в щелях каменной кладки ночуют пауки, сверчки, ящерки. Обедает в трактирчике: минестроне, рыбка, бобы, фиги, апельсин.
Данилову минуло пятьдесят. Одинок. Когда-то готовился к ученой карьере - без блеска, но прочной; ссылки помешали. Он совсем не европеец: был и остался русским провинциалом-народ-ником. В партии уважаем - но кто его любит? Считается, что Данилов непогрешим; за двадцать лет в его убеждениях ничто не пошатнулось. И не пошатнется, если он проживет еще двадцать лет. Молодежь говорит, что муха, сев на бороду Данилова, мгновенно умирает от скуки. Сейчас Данилов не у дел, как бы на отдыхе; его сослали - и скоренько о нем забыли, даже ничего ему не пишут из Парижа, из штаба революции.
Он хоть и не стар, а устал. Может быть, выдохся. А что дальше? Так и сидеть в итальянском местечке, скудно питаясь на партийный паек, перебирая в памяти прошлое? Каменный пол, тусклая керосиновая лампа с узким стеклом, очень плохой табак, книжка "Русского богатства", старческая обида. И этот ветер, просвистывающий щелки окна, залепленные полосками "Русских ведомостей". Противный шум моря. Праздность. Одиночество. Ужасное одиночество!
Он в третий раз переписывает бумагу. Черновики рвет в мелкие клочья, а клочья запихивает палочкой в сорное ведро на дворе. Привычка старого конспиратора. Все бы так делали - не было бы случайных и глупых провалов. Наша жизнь принадлежит революции. Если бы хоть кусочек нашей жизни принадлежал нам лично!
Проклятый ветер! Шум моря сегодня невыносим. Главное - выдержка, сила воли; тогда все можно. Только сам человек знает, на что он имеет право. Другие его не поймут. Десять часов вечера, местечко спит. Ужасное одиночество!
МЕЛКИЕ ПРОИСШЕСТВИЯ
И вдруг, с оскорбительной простотой, все это - временный отдых, передышка воинов, необходимая конспирация - делается ложью, и людей молодых и решительных затягивает мещанский быт.
В России медвежий сон. Храп медведя доносится и сюда, под оливы и пинии, сон окутывает и полонит море, сад, виллу, людей - всех, кроме бодрствующей по ночам романтической кошки Матильды. И уже нельзя, стыдно говорить, что это только на часы, на месяцы, а там опять начнет-ся бой,никто не поверит. Начнется, пожалуй,- но не те начнут!
Вторая русская могила на игрушечном кладбище. В первой похоронен Николай Иванович, сильный человек, без устали подгонявший судьбу, победивший Байкал - не справившийся с прибрежной волной теплого моря. Во вторую опустили легкий гроб с телом Гриши-акатуйца.
Его свеча погасла неожиданно, то есть не ожидали, что это случится так скоро и просто. Гриша-акатуец стонал и морщился, когда ему впрыскивали ампулу почти черной жидкости; капелька оставалась на коже и пахла иодом. Потом говорили, что сейчас можно сжимать легкое воздухом - и легкое отдыхает и залечивается. Но попробовать не успели: Гриша простудился, стал по ночам громко перекликаться кашлем со своим плачущим ребенком и, непохожий на отца, стал сам большим ребенком, вопросительно и удивленно смотревшим на взрослых и здоровых. Оказалось, что у Гриши огромные и очень красивые глаза. Однажды на заре он их закрыл в последний раз.
Ходили на цыпочках, ничего в этот день не готовили и не ели, а думали о том, останется ли жить Надя Протасьева или решит тоже уйти - ее несомненное право. За всех хлопотал сьор Паоло, и Гришу похоронили без обрядов и священника, к соблазну добрых католиков. Ото всех был один венок из красных роз и красной гвоздики, с красной лентой,- круглое кровавое пятно на опрятном белом кладбище.
Надя пока осталась жить, сама больная и с больным ребенком. Верочка Уланова, боясь ночных кошмаров, просила Анюту ночевать в ее комнате. Шесть лет тому назад Верочка стреляла в высокого полуседого офицера, усмирителя крестьянского бунта,- и улыбалась на суде, когда читали смертный приговор.
Спускаясь по лестнице в столовую, Наташа держалась за перила: на смену ушедшему в вечность человеку ожидался новый.
Сьор Паоло ездил в город выправлять бумажку о смерти Гриши-акатуйца никому не нужную. Сьор Паоло поедет и еще раз в мэрию: записать ребенка Наташи; он знает все порядки, он общий отец и покровитель.
В большой простоте и полном порядке чередовались: любовь, смерть, рождение. Так это происходит во всех богатых и бедных семьях, под разными крышами, в городах, в местечках, повсюду, независимо от того, чем живут и во что верят люди. Так происходит в поле, в садах, в огородах, в море, в лужах.
Из Парижа запросили письмом: не осталось ли воспоминаний Гриши, например его дневни-ка? Если да - пришлите в архив партии. Послали только две фотографии: Гриша в студенческой форме и он же на пляже в трусиках. Первую карточку поместили в журнале эсеровской оппози-ции, хотя послали ее в центр; вероятно, там какая-нибудь путаница.
Через месяц у Наташи родилась девочка, похожая на рязанскую бабу, весом больше трех кило. Девочку Наташа назвала своим именем; мальчика назвала бы именем отца.
Вообще - для истории ничего: маленький, провинциальный, местечковый быт. На фоне олив и пиний - сцены из российского медвежьего сна. Если будет революция - ее герои придут не отсюда. Здесь только черта прибоя, гора Святой Анны, игрушечное кладбище, вилла каторжан, принадлежащая генуэзскому купцу, полустанок, лавочка табачная и лавочка мелочная, отпускаю-щая русским товар в кредит; здесь зеленые склоны гор, кудрявая зелень с вкрапленными в нее домиками - как на открытках. А кипарисы - черными палочками. Красиво, сонно.
В истории революционного движения, которую пишет сьор Паоло, эти мелкие события, конечно, не найдут отражения. Книга разрастается. Начатая с декабристов, она уже доведена до 1905 года. Материал ценнейший - показанья свидетелей, личные воспоминания. Работая в саду, сьор Паоло кладет на книги и на листы рукописи круглые камни, обтесанные морем,- чтобы ветер не наделал беды.
Илья Данилов, старый, подержанный боец, берет билет в Геную и обратно; он не хочет, чтобы его письмо ушло со штемпелем местечка. В Генуе он отправляет его заказным и прячет расписку в бумажник. Возвращаясь, он щупает боковой карман: бумажник на месте.
Иван Иванович и Наташа решили, что весну и лето лучше провести здесь полезно и для ребенка. Но к зиме непременно в Париж.
Было письмо Бодрясина, адресованное Анюте. Очень тепло грустит по Грише, который был славным и честным парнем. Очень рад за Наташу и поздравляет. Спрашивает, приедет ли Анюта в Париж, где и он, Бодрясин, думает жить ближайшей зимой; а сейчас он в Нормандии, в деревушке, работает на французской ферме,- чудесное занятие, и люди хорошие.
Еще было письмо от Катерины Тимофеевны с Первой Мещанской. Отец Яков хворал, но поправился. Кланяется.
Так и жили без календаря. В июне появились светящиеся летающие жучки. В июле гремел оркестр цикад. Розы цвели без всякого ухода - крупные, палевые. Кое-кто приехал - и новые обитатели виллы каторжан не пропускали лунных ночей, чтобы побывать на Санта-Анна, с прива-лом в развалинах церковки. Часто бывал там с ними сьор Паоло, садился на обрыве, болтал ногами и говорил:
- А я тут как дома!
Из событий общего значения можно отметить открытие кафе, почти настоящего кафе, с аперитивами и мороженым, неподалеку от станции. По вечерам (конечно, не поздно) в кафе слышалась музыка: граммофон исполнял веселый марш на слова: "Триполи - прекрасная земля любви!"
По счастью, ни один уроженец местечка не погиб за обладание прекрасной землей любви. Война* началась, война кончилась, и никто еще не думал о том, что близится война новая, насто-ящая, после которой мирное местечко восточной итальянской Ривьеры, подобно всем остальным городам и местечкам, украсится памятником жертвам войны - на склоне нижней террасы, пониже церкви и маленькой общественной площади.
* Итало-турецкая война 1911-1912 гг.
Илья Данилов собрался и уехал, открыв свой план только сьору Паоло:
- Еду в Париж, а там увидится. Кто-нибудь да должен продолжать дело революции.
У Ильи Данилова был слегка искривлен нос - от природы. Это ему мешало смотреть собеседнику в глаза совсем прямо.
И вот - мы тоже расстаемся с приютным местечком и с виллой каторжан, простившись с двумя могилами, неизбежными в книге о концах. Расстаемся с грустью,- здесь жизнь текла мирно, воздух был чист, превосходный морской воздух. С террас открывался поистине волшеб-ный вид. Какая вечная тревога нас гонит из спокойных мест в суету мира, часто против воли, еще чаще - по ошибочному мнению, что история любит шумные города и что мы почему-то должны быть участниками житейской склоки?
Расставаясь, мы видим из окна поезда белеющую на взгорье виллу. Затем поезд ныряет в туннель.
АНДРЭ И ЖАКО
В половине седьмого утра работник Андрэ, утративший фамилию Бодрясина, выходит за водой к колодцу. По пути он отвязывает пса волчьей породы и, в ответ на прыжки радости и благодарности, наставительно ему говорит:
- Ну будет, будет, Жако! Свобода - прев-восходная вещь, но бурные манифестации могут повлечь за собой наложение новых цепей. Ступай, Жако!
Молодой пес огибает бешеный круг, распугивает кур и возвращается к колодцу. Возможно, что друг Андрэ промыслит ему кость или корку хлеба. Но сначала придется присутствовать при его туалете. И почему люди сами себя мучат!
Сбросив куртку и рубашку, Андрэ моет руки и лицо, затем мокрым полотенцем хлещет себя по груди и голой спине. Отступив на несколько шагов и присев, Жако сдержанно улыбается. На пороге хозяин фермы.
- Bonjour, Andre!
- Bonjour, mon patron!*
- Ты не думаешь, что это тебе вредно?
- Наоборот, хозяин, я хочу выиграть годков.
- Здоровенные шрамы у тебя, Андрэ!
- C'est la guerre, mon vieux!**
* Добрый день, хозяин (фр.).
** Это война, старина (фр.).
Потом они втроем, с женой хозяина, пьют кофей из больших "боль" и едят много хлеба с маслом. Корм птице уже задан, коровы ждут очереди.
- Сегодня, Андрэ, свези два метра навозу на мельницу старику Лебо; на прошлой неделе заказывал.
- После завтрака свезу, раньше не управлюсь.
- Как знаешь, только до отъезда свези непременно. Не раздумал ли ехать в Париж? Что тебе здесь не живется? Останься на полгода, я бы тебе прибавил, если недоволен.
- Я доволен, патрон. А остаться мне нельзя.
Жена фермера говорит:
- Об заклад побьюсь, что у Андрэ в Париже невеста.
- Может быть, вы и правы, хозяйка. А как женюсь - возьмете нас обоих?
- По рукам, Андрэ,- говорит хозяин,- даю тебе слово! Многого не обещаю, но оба будете сыты. А умеет ли она работать, твоя нареченная?
- Она простая и здоровая девушка, работает с детства. Она и шить умеет.
Фермер протягивает ему руку ладонью кверху.
- Вот тебе мое слово, Андрэ! Мы тебя полюбили и ее полюбим. Я знаю, что ты - человек образованный, но ты прост и силен. Если твоя невеста такая же будем друзьями на всю жизнь. Вот!
Бодрясин жмет руку хозяина.
У порога он меняет туфли на сабо и идет в коровник в сопровождении Жако, у которого он в не меньшем фаворе, чем у хозяев.
Душа Бодрясина полна покоя и надежд. Почему бы ему в самом деле и не жениться? Если, например, Анюта согласилась бы, то можно по-честному повенчаться в мэрии, а потом и правда приехать сюда и работать. У них будут, конечно, дети. Затем в России произойдет революция, они простятся с хозяевами и на скопленные деньги поедут в Россию. Там поселятся где-нибудь на Волге или на Белой, может быть тоже в деревне, в свободной русской деревне. "Если, конечно, крестьяне не сочтут за б-благо об-бойтись без интеллигентов и не в-выпрут нас к черту". Тогда придется жить в городе, давать уроки французского языка или работать во временных комитетах по с-социализации земли и нац-ционализации фабрик и заводов, а потом писать мемуары.
- Как ты думаешь, Жако, выполнима ли программа партии социалистов-революционеров?
На этот счет Жако не имеет определенного мнения, но раз к нему обращаются - он машет хвостом. Он не прочь выслушать объяснения.
- Программа партии - важная вещь, Жако! Она избавляет от необходимости каждому самостоятельно изучать действительность и ломать голову над сложными проблемами. Минимум - это полная политическая свобода; тебя, Жако, окончательно и навсегда спускают с цепи, которая поступает в музеи человеческого д-деспотизма. Можешь бегать, мять капусту, лаять, давить кур, совсем уйти с фермы и жить самостоятельной жизнью. Максимум - это полный социальный переворот, при котором земля не принадлежит никому и в то же время принадлежит всем, а продукт труда целиком поедается трудящимися; понимаешь - весь, до последней косточки. Но ты, Жако, к производительному труду не приспособлен. Мы тебя определим по ин-нтел-лигентной части.
Жако смотрит вопросительно и облизывается: непонятно, но заманчиво.
- Нет ничего проще, Жако! Все это легко осуществимо при условии, что с момента переворота люди станут ангелами и будут ужасно любить друг друга. Если останутся некоторые недоразумения, то разрешать их будет избранное, вполне авторитетное лицо, например - Илья Данилов или комиссия из троих спущенных с цепи шлиссельбуржцев. И их решение ок-к-конча-тельно. Согласен?
Последнее вполне устраивает Жако, который не прочь бы сейчас же проглотить чашку немудреной бурды за здоровье шлиссельбуржцев.
Бодрясин, измерив взглядом нагруженную навозом двуколку, решает, что тут как раз два квадратных метра. Остается принести в хлев чистой соломы для новой подстилки. Предваритель-но можно выкурить трубку. Сельское хозяйство не требует спешки и нервных движений; все делается солидно и с раздумкой.
Что ждет в Париже? Во-первых, борьба центра и оппозиции. Во-вторых пересмотр программы-минимум, особенно в части аграрной. В-третьих выяснение возможного предатель-ства товарищей А., Б. и В., в связи с разоблачениями Бурцева.* Это уже не два квадратных метра, а целая гора свежего навоза. Наконец - новые планы и проекты неутомимого Шварца, мечтающе-го действовать независимо от центрального комитета, в сотрудничестве с которым провалы, по-видимому, обеспечены. Любопытно, кстати, каким образом Илья Данилов вернулся в Петербург и живет там легально? А впрочем - наплевать!
- Всего же важнее, Жако,- что у нас сегодня на завтрак? Бобы, конечно, неизбежны. Но как обстоит дело с мясом? Мы таки поработали вилами! Ты не против мяса?
Жако определенно за говяжью кость, и не слишком голую.
Работник Андрэ несет в хлев охапку соломы выше себя ростом, стараясь не рассыпать ее по дороге. Жако уходит на кухню осведомиться, в какой степени отменено на сегодня вегетарианст-во. Гусь-вождь ведет толпу гусей-последователей. Катаются по земле желтые цыплячьи шарики. Рыдает влюбленный и очень одинокий осел, к которому никогда не относятся серьезно.
Солнце уже высоко. Хозяйка зовет с порога:
- Эй, жених! Покличь хозяина, да идите завтракать!
Хозяина веселым лаем оповещает Жако. Андрэ моет руки у колодца и соображает: "Бобы вкусны и питательны. Но прибавка хотя бы кроличьего мяса не лишена смысла. Сладковато, жидковато, однако укрепляет и восстанавливает силы. Но самое главное сейчас - холодный сидр!"
* Бурцев - Владимир Львович Бурцев (1862-1942) - активный участник революционного движения, публицист. Имя Бурцева было на слуху у тогдашней демократической общественности в связи с его сенсационными разоблачениями ряда провокаторов царской охранки, в т. ч. и таких видных фигур, как эсер Азеф, большевик Малиновский.
АНТРАКТ
Нервного человека не может не волновать неумолимость, с какою день сменяется ночью, лето - осенью, зимой, весной. Нельзя ни подтолкнуть, ни замедлить,- стрелки на часах природы движутся с невозмутимым спокойствием. Если ухватиться за секундную стрелку и повиснуть на ней, она, не дрогнув, не удивившись, подымет вверх, перекинет, мерно опустит к земле - и предложит на выбор: оставить ее в покое или проделывать тот же опыт дальше.
По-видимому, скоро будет можно на самолете догонять солнечный день; смелый летчик отменит часы, календарь, остановит солнце. И все-таки сумасшедшей планетой мотаясь вокруг земли, он с каждым оборотом будет становиться на сутки старше, и на бритых его щеках с обычной уверенностью будет выползать дневная порция щетины.
Здание нашего творческого безучастия увенчано высокой террасой. Наскучило наблюдать бег облаков,- и мы, перевесившись, смотрим вниз на большую улицу. Там муравьями толкутся и бегут люди: они спешат не отстать от бега часовой стрелки, потребить отведенные им минуты.
Один хочет купить все, что удастся, на сегодняшний заработок; другой, теряя подошву, бежит в библиотеку, чтобы проглотить столько строчек и книг, сколько успеет усвоить глаз и мозг,- хотя бы с пропусками; третий или третья торопятся вылюбить все, что доступно телу.
Или еще - использовать связи, деньги, улыбки для карьеры, все-таки не дающей бессмер-тия; кому-то нужно успеть отомстить - или убежать ото мщения; и кто-то, предвкушая радость свидания, не знает, что на ближайшем переходе через улицу его задавит автомобиль.
Путаный бег, столкновенья локтями, подножки, попытки обмана, гонка, огиб препятствий, прыжки через ров,- а часы на башне ровным ритмом отсчитывают время, не ускоряя - не замедляя стрелок, не считаясь ни с ленью облака, ни с нервным усердием людей.
Есть сотни готовых образов, чтобы описать покой после бури и затишье перед новой: круги от камня, брошенного в воду, тлеющий костер, на годы уснувший вулкан, интермеццо в музыкаль-ной пьесе, послеобеденный сон. Мальчик закрутил бечевкой кубарь - и сейчас пустит. Накопив-шаяся ненависть готовит что попало: кастет, нож, револьвер. Балка подточена червяком. Береза налита соками. На горизонте скопились тучи. Готовое вырваться слово, и в этом слове набухло проклятье; но, может быть, в нем - чистый восторг.
Антракт - перерыв событий. По-прежнему люди рождаются и умирают. Для полутора миллиардов нет антракта; но устами всех полутора миллиардов история никогда не говорит: это - статисты, кордебалет у воды. Обождите, потерпите, поскучайте,- скоро, в свете цветных прожек-торов, выплывет на пуантах престарелая балерина-прелестница Европа.
Годы предвоенные. Накоплены богатства, погреба набиты порохом. Расцвет науки и искусств. Оперяются еще желторотые аэропланы, чудаки делают чертежи Берты, химики пугают газами, зрители улыбаются. Поэты перестраивают лиры с пастушечьего на военный лад. Умолка-ют отдельные инструменты оркестра: дирижер стучит о пюпитр и подымает палочку.
Поняли все и до конца только матери и жены: смерть идет! Им в утешенье говорили, и себе в утешенье верили: военная прогулка на несколько дней, а обратно - веселым маршем, с чинами, орденами и забавными анекдотами.
Императоры призвали Бога. Демократия объявила передышку идей (пересмотр, подштопка, согласование). Получестные ушли в контрразведку. С этой минуты начинается обвал культуры и скольжение в пропасть - порядочной женщины, попробовавшей жить по желтому билету.
Собственно - решать было нечего; но требовалась подпись самого тупого из грамотных России. Ему почтительно поднесли бумагу, и назавтра запылал бенгальский огонь патриотизма, самого настоящего, шедшего прямо из сердец, без участия мозга,- и такого пламенного, что от его обжога остались рубцы навсегда - на лбу профессора, на носу интеллигента, на груди прапорщика запаса, на тыловой части георгиевского кавалера.
Всякий раз, как случится впредь подобное же - повторится прежнее явление: люди святые и честные перейдут на сторону крови, тупые и бесчувственные останутся исповедниками единой неложной заповеди: не убий! Божественным принципам не везет: вполне последовательно их проповедуют только пустые умы и недостойные сердца. Но возможно, что философы и этому найдут исчерпывающее объяснение.
Одна оговорка неизбежна: орлы летят на войну сами, а баранов гонят против воли; за неграмотных расписываются в патриотизме грамотные, не подозревая подлога (то есть некоторые догадываются, но смутно). Говоря без иносказаний,- никогда и ни один так называемый народ (миллионы) воевать не хотел; за него хотят самозваные представители. Но дело в том, что и в мирное время они за него действуют,- и он почему-то не бьет или недостаточно часто бьет их по черепам. Следовательно - нет никаких оснований преувеличивать в уважении и бессловесному и бездейственному стаду! Излишнее народолюбие жидкий чай с полкуском сахару.
Июль 1914 года. События, телеграммы, барабаны, слезы, исторические слова, грандиозные мошенничества, первые военные вдовы, герои и трусы, поэты и дезертиры, молебны и матерщина, рубли и кресты, перевод Евангелия на язык мясников. Толкая в спину прикладами, гонят на фронт Христа,- и он, малодушествуя, произносит речи, которых сам стыдится; за это его впоследствии ждет обидная расплата: изгнание из сельских церковок, где ему жилось гораздо уютнее, чем в богатых храмах: не ври!
Непочтеннейшее сословие - военное - всюду принято и в моде. Общественники измышля-ют подобие гюгонов и шпор для гражданского личного потребления. Сапоги сочтены более удоб-ными, чем ботинки со шнурками. Мерзавцы наливаются жизненными соками: теперь или никогда! Врачи, вздыхавшие над заусеницей, тяпают ноги по бедро зазубренным колуном. Из высших и чистых соображений бездарнейшие и глупейшие милостиво объявляют себя главнокомандующи-ми. Цензурная сволочь перебирает грязными лапами святые солдатские цидульки. На крыше барака малюют красный крест - и летчик, веселый малый, сладострастно прицеливается: а ну-ка, пошлем его к чертовой матери! Антракт между действиями устаревшей комедии "Человечность". Есть еще много людей, защищающих смертную казнь, воспевающих государственное насилие, мечтающих о "победе человека над природой", согревающих дыханием выпавшего из гнезда птенчика - и режущих на куски неверную жену. При слове "война" они делают скорбное лицо: печальная необходимость! Отогретого дыханием птенчика они вечером зажарят в сухарях, на второе - съедят жену. Во имя любви к отечеству - предадут всю землю и весь человеческий род. Брехунцы - но не звери: звери чище! Глупцы в профессорской тоге, скрывшей эполеты. Люди привычного позора.
В августе 1914 года русский политический эмигрант Бодрясин, заика, человек со шрамом на лице и рубцами на груди, полученными на сибирском этапе,- записался добровольцем во фран-цузскую армию. Ему дали солдатскую форму, ранец и винтовку. Голову покрыли стальной каской.
Еще через месяц, пройдя курс нехитрой науки - шагать, слушаться и убивать,- он был отправлен на фронт.
Адреса нет; пишите просто: рядовому 1-го Особого пехотного полка.
В ТРАНШЕЕ
От самого рождения и до сего дня, всю эту вечность, Бодрясин был французским пехотин-цем, сидел в траншеях и слышал вой снарядов. Больше ничего никогда не было - все остальное вычитано из книг или придумано.
Смысл жизни в том, чтобы подольше остаться неубитым и неясно ощущать, что убиваешь других. Эти другие - никто, выдумка, плод воображения, условие игры. Никаких врагов нет - и откуда могут быть враги у пехотинца Бодрясина, в котором нет вражды ни к кому?
В книгах, в свое время прочитанных и, вероятно, сгоревших или закопанных в землю, опи-сывались чудеса бывшего мира: разнообразие стран, благоустройство городов, события семейной жизни, борьба идей и еще многое, что память восстанавливает лениво и неуверенно, в туманных образах. Из этой фантастики теперь ничего не осталось, и жизнь упростилась до земляной канавы с деревянными подпорками. Одежда спаялась с телом, лицо поросло щетиной. Все видимое одноцветно: зелено-коричневой грязи. К голове приросла каска, и даже винтовку нельзя считать за предмет, живущий особо от человека.
Чрезвычайную важность в жизни приобрела погода. Она хороша, когда нет ни дождя, ни палящего солнца. В дождливую погоду копыта человека набухают в воде, а платье, становясь кожей, тяжелеет. Подсохнув - жить гораздо проще и легче. В жаркие дни душит запах гниющего мяса, повисающий над траншеями тяжелым зонтиком. Иногда бывает гроза - слабое подражание канонаде.
Наконец осуществилось равенство людей. Пехотинец Бодрясин совершенно равен пехотин-цу с другим именем и другой расы - французу, негру, арабу; не существуя в качестве самостоя-тельной единицы, он имеет значение только при подсчете живых, раненых и убитых. Его прошлое равно прошлому каждого из солдат иностранного легиона, то есть одинаково равно нулю. Ни героев, ни преступников, ни ученых, ни безграмотных. Командующий пятой армией, по чистой совести утвердив расстрел девяти русских добровольцев, оказавшихся социалистами, имел в виду не какие-нибудь определенные личности, а просто цифру девять. Их расстреляли более или менее случайно, скажем даже ошибочно,- но и разорвавшийся снаряд убивает случайных, а не избран-ных. В счете десятков тысяч цифра девять ничтожна до смешного. Обычно в иностранный легион записывались люди с темным прошлым, по безвыходности или pour manger la gamelle*. В дни войны ввалилась в легион серая толпа безнадежных и беспочвенных идеалистов, ничем не отлич-ных от преступников; недоставало заниматься биографией каждого из них в отдельности! Да и вообще - разговор о пустяках,- прекратим этот разговор, в данных условиях неуместный.