- С чем?
   - С двумя чашками кофею, на п-подносе. И там сухарики или что-то. Это, знаете, было немножко н-неожиданно.
   Из камина выпал уголек, и Бодрясин аккуратно подобрал его щипцами.
   - Между прочим, Наталья Сергеевна, вам нужно бы попросить у хозяйки железный лист и положить тут, а то может п-про-изойти п-пожар. Так вот, входит он с подносиком, по-прежнему в халате, только причесавшись. Х-халат с кисточками. И я опять сплоховал, даже п-попятился. Рево-львер за спину, потом незаметно в карман. Может быть, он и видел, не знаю. Говорит: "Простите, я не совсем здоров и только что проснулся. Может, выпьете со мной кофею? Вы, кажется, не француз?" А говорили мы по-французски. Я говорю: "Нет, я русский".- "А вы от какого же издательства ко мне?" Глупое положение! Как-то я усумнился, он ли это. Спрашивает, а я молчу и смотрю д-дураком. Потом, вижу, он улыбается, и довольно добродушно, вообще симпатичный такой... говорит: "Вы чего же смущаетесь? Может быть, ошиблись? Вы уж не убивать ли меня пришли?" Я говорю: "П-почему вы такое думаете?" "Да потому,- говорит,- что у вас вид интеллигентный и вы как будто взволнованы, а у меня такая фамилия, что вы могли спутать. Да и имя, кажется, совпадает. Я уж давно жду, не пришли бы меня уничтожать". И сам, п-представьте, смеется. Я тогда вскочил и кричу в упор: "Вы кто? Чего вы меня морочите?" А сам трясусь от ужаса - откровенно вам, Наталья Сергеевна, п-признаюсь! Он говорит: "Я даже не родственник и живу в Бельгии двадцать третий год на этой квартире; я - старый эмигрант и библиофил. Потому и думал, что вы от издательства или от какого букиниста".
   Наташа невольно рассмеялась, а Бодрясин захватил лицо руками и затрясся, не то от смеха, не то от слез. Когда отнял руки - лицо было спокойным, но шрам на скуле особенно ярко выделялся.
   - Ну?
   - Да что же - ну! Упал я в кресло и так хохотал - и он тоже хохотал,что весь дом т-трясся. Он меня даже водой отпаивал, так как у меня отчего-то стучали зубы; едва отпоил. Должен сказать, что я обнаружил чрезмерно большую нервность и с-совершенную неспособность уб-бивать ч-человеков.
   - Слушайте, это не анекдот?
   - К сожалению - печальная истина. Когда я вернулся в Париж, я пришел к нашим и сказал: вы - д-дураки и ид-диоты. И даже не объяснил почему. Просто: д-дураки и идиоты! В-вероятно, на меня обиделись.
   - А не могло случиться, что он вас просто обманул?
   - Кто? Старичок? Он мне потом даже свои документы показал. Бельгийский подданный и старожил. Дал на память оттиски своих статей по библиографии, довольно интересно. Я у него и обедал. Вот какой любопытный случай.
   И опять Бодрясин закрыл лицо. Наташа больше не смеялась.
   - Кто же дал его адрес?
   - Прислал один наш умник из Бельгии. Сообщил под большим секретом и советовал поспешить, пока птица не улетела. Мы и п-поспешили. Ид-диоты!
   Потом Бодрясин говорил:
   - Конечно, террор - это все, что нам остается. Я не из кровожадных и, пожалуй, согласил-ся бы даже на куцую конституцию, да ведь что поделаешь, если ее нет. Думская говорильня - оскорбительное учреждение, а расход на веревки не сокращается в г-государственном бюджете. И значит - остается террор. Вы знавали в Москве Володю Мазурина?
   - Знала.
   - Вот. Он, Володя, больше всего мечтал быть народным учителем. В знаменательные "дни свободы" говаривал: "Как чудесно! Брошу я университет и уйду в деревню учить ребятишек!" А полгода спустя его ловили, как самого отчаянного террориста, за которым немало числилось чужих жизней. П-пойма-ли, однако. Его братан, Сергей, был у него в тюрьме на свиданьи, перед самой казнью, и потом мне рассказывал. Володя, говорит, совсем стал кротким, просветленным, сидели мы у стола, а Володя, за разговором, рвал на кусочки чистую бумажку. Потом его увели, а сторожа и конвойные солдаты подобрали бумажки и посовали по карманам. Я спросил: "Зачем это вам? Или - примета?" "Нет,- говорят,- а на память. Уж очень человек приятный, вроде как бы святой!" Это про убийцу! Значит, что-то в нем почувствовали!
   Бодрясин отвернулся и смешно всхлипнул. Потом встал и прошелся по комнате.
   Наташа будто бы не заметила и, чтобы не молчать, сказала:
   - Он был чудесный, Володя!
   - Г-говорю - святой! Б-бумажки на память... Может, потом на божницу положили. А может, рядом клали, когда в карты дулись, в носки или в свои козыри. Говорят - п-помогает. С ума сойти!
   Наташа, как всегда, с ногами в углу огромной кровати, на плечах сибирская шаль, под локтем подушка. Темнеет, и на фоне камина Бодрясин - как темный и неуклюжий силуэт.
   Силуэт повертывается и с трудом выговаривает:
   - П-п-путаница!
   - Что?
   - П-путаница во всех головах! Вы, милая женщина, подождите со всякими решениями. А обождавши - как-нибудь все-таки распутаемся.
   - Да я и жду.
   - Вот. Нужно п-прежнюю веру догнать и поймать за хвост.
   - Я веры не теряла. Я просто как-то не вижу, что дальше делать.
   - Не теряли? Ну, вы счастливая. А впрочем, и я в этом счастливый, только не очень. Н-ну, увидим.
   Долго молчали. Потом Бодрясин, улыбнувшись широкой улыбкой, еще рассказал:
   - Между прочим, он такой любопытный, наивный немножко...
   - Кто?
   - А этот б-бельгийский подданный. Мы с ним обедали, курицу ели. Он ел с ап-петитом, а мне было не по себе. Разговорами все занимал. И вот говорит: "Вы старой книжкой интересуе-тесь?" - "Ничего себе, только времени нет".- "А то у меня есть одна как раз по вашей части".- "По какой,- спрашиваю,- по моей?" - "А насчет казни Людовика Шестнадцатого, русское издание того времени, очень редкое".- "Почему же,- спрашиваю,- по моей части?" - "Да,говорит,- действительно, это я зря сказал, вы не обижайтесь!" - "Ничего". Потом ели сладкое, блинчики, что ли, уж не помню. Их я ел, люблю.
   Бодрясин совсем повернулся к камину, руками уперся в колени, голову сжал ладонями и так сидел, пока в комнате совсем не потемнело.
   ПЕРЕПУТЬЕ
   Прошли первые месяцы парижской жизни. Люксембургский сад стал как бы своим: удиви-тельный фонтан с завистливым великаном, детские кораблики на круглом водоеме. Знакомы и профили зданий на сенских набережных, и кружевная розетка Нотр-Дам. Все, что нужно, посмот-рено в Лувре; Анюту смутила нагота статуй, а Наташа не нашла в себе восхищения перед Монной Лизой, которая улыбнулась ей со стены выцветшей и лживой улыбкой.
   С серьезностью студентки, которая по долгой болезни пропустила большую часть курса, Наташа пыталась слушать лекции в Сорбонне. Чужой язык не смутил, но испугало другое: "зачем ей это нужно? С обычной правдивостью спросила себя и себе ответила: "Совсем не нужно, только надуманный интерес!" Стала ходить реже - и совсем перестала.
   А что же нужно?
   Если бы начать всю жизнь снова: детство в Рязани и деревне Федоровке, гимназия, курсы. Но тут неизбежно приходит девятьсот пятый год - революция, московское восстание. И как ни пыталась Наташа представить себе другую судьбу - всё возвращалось именно таким, как было: резко пресекался спокойный быт - и крутилась воронка революционного бытия. Пожалуй, многое хотелось бы забыть и даже вычеркнуть из жизни и памяти, но нельзя расстаться с образом Оленя и чувством спешной большой любви, которая тогда почти не замечалась, была только подробностью огромных и необычных переживаний, а теперь в памяти выросла превыше всего и стала святым прошлым. А братья Гракхи, славные юноши, которых она своими руками обрядила в саваны самопожертвования и смерти и которые, прощаясь, говорили:
   - Спасибо вам. Вот уж и впрямь - родная.
   Нет, этого изъять из жизни и воспоминаний нельзя. Что же тогда останется?
   Вот она прочитала прекрасный и взволновавший роман. Можно ли дальше перейти к чтению маленьких бытовых рассказов, забавных житейских анекдотов, стишков и сказок? Самое главное случилось; сложнейшее свершилось на пороге жизни. Такого больше не может быть - иное не придумано. Странно и немного страшно не иметь желаний.
   Утро. Начинается день в ряду других таких же. Заботливая Анюта прибрала их общую комнату. У Анюты всегда множество дел: куда-то сбегать, кого-то навестить, выкроить рубашки и лифчики, написать записку, переменить в библиотеке книжки. Анюта все умеет и всем нужна; со всеми ладит и каждому всегда готова помочь. Бодрясину она вывела на рукаве пятно. Почти не зная языка, она легко объясняется и с консьержкой и в магазинах, знает, где покупать дешевле и в какие дни в нашем квартале рынок. И успевает читать книжки и брошюры, которые ей дают прия-тельницы для скорейшего "развития". Не спрашивает, зачем это нужно, не сомневается: верит. Наташа смотрит на нее с завистью - но все равно Анютой ей не быть.
   Вечер. Обычно является Бодрясин. С ним просто и легко,- он по-настоящему добр, ни о чем не допытывается, понимает. Но и Наташа понимает его женским чутьем: Бодрясин несчаст-лив. Он может быть верным, преданным, и он достаточно сильный. Его нельзя не уважать и можно ценить в нем прекрасного человека, друга. Но полюбить в нем мужчину нельзя - и Бодрясин это знает. Вероятно, оттого он и несчастен. Говоря с ним, забываешь об его физическом уродстве; но не может родиться желания приласкать Бодрясина,- а ему больше всего нужна ласка. И, подавая ему при прощании руку, Наташа чувствует себя словно бы виноватой за себя и за всех молодых и здоровых женщин, которые вот так же дружески и приязненно отвечают на его пожатие.
   Ночь. Анюта засыпает в ту минуту, как ее голова касается подушки. Эта счастливая способ-ность знакома и Наташе и даже в тюрьме ее отличала от других каторжанок. Но в последнее время она спит хуже и часто, проснувшись ночью, смотрит на светлое пятно на потолке от уличного фо-наря и не думает, а просто не может прогнать начинающуюся и обрывающуюся мысль, несвязную и утомительную, главное - напрасную. Не тревожно, а скучно - даже во сне скучно. Нужно бы что-то обсудить и решить, а чего начать и для чего продолжать? Так и откладывается с часу на час и со дня на день - безответно. По своей здоровой природе Наташа никогда не умела мечтать, как это делают женщины,- мечтать со вкусом, подробно и образно. Но рождалось беспокойство тела - и оно прогоняло сон. Чтобы унять его, она откидывала одеяло и простыни и старалась остыть до дрожи; тогда, снова закутавшись, засыпала.
   И опять утро, новый лишний день.
   В один из таких дней Бодрясин неожиданно пришел со Шварцем, которого Наташа почти не знала - встретила не больше двух раз. Бодрясин был хмур, неуклюже резок и неостроумен; таким остался весь вечер. Шварц, наоборот, приветлив, выдержан и умен. Разговорился - и оживил Наташу, хотя ей не понравился. Говорили больше о России, о печальных оттуда вестях. Не в пример другим эмигрантам, Шварц не говорил праздных фраз, не отрицал в России все живое, даже какие-то надежды возлагал на Думу, на деятельность земств; и о литературе говорил охотно и знающе; и молодежь не осуждал за уход от революционных мечтаний. Но у других фразы вырывались от любви и отчаяния, а Шварц как будто писал серьезную и обоснованную статью, нисколько ею не волнуясь. Вывод все равно был для него предрешен, и не событиями, а тем, что он, Шварц, назначил себе и другим поступать так, а не иначе. Этого он не говорил - но это чувствовалось.
   Уходя, Шварц спросил Наташу:
   - Ну что же, вы отдохнули и осмотрелись в Париже?
   - Да я и не так устала.
   - Вот Бодрясин вас оберегает, а я все хочу звать вас работать с нами. Конечно - подумав-ши. Как-нибудь поговорим?
   На этом и простились. А когда они ушли, Наташа вспомнила, как было когда-то просто и естественно предложить Оленю, что бы он ни задумал, свою молодую силу и свою жизнь. Тогда она верила, и все верили, и было невозможно остаться в стороне. Тогда тянуло на жертву и на отказ от всяких радостей личной жизни; жертва и была радостью! А вот теперь Шварц пришел за ней, как за какой-то профессионалкой в терроре; он как бы оказывает ей честь. Может быть, он и прав - иного пути нет. Но ни радости нет, ни малейшего ощущения жертвенности. Самое боль-шее - обреченность.
   Вернувшейся Анюте она сказала:
   - Я, может быть, поеду в Россию, Анюта.
   Та как будто давно ждала и спокойно ответила:
   - Ну что же, Наташенька, и я с тобой! Если возьмете...
   СТАРЫЕ ПРИЯТЕЛИ
   Про шестую часть света нельзя сказать, что "вот ее люди спят" или что "вот они бодрству-ют"; нельзя сказать - "в ней зима" или "в ней лето" или еще - "она сыта и счастлива", "она голодна и бедствует".
   В одном из ее городов утро, в другом ночь; в одной области вечная мерзлота, оберегающая от тления не только кости, но и мясо мамонта,- а в другой темнолицый южанин голыми ногами выдавливает сок виноградных гроздей. У нее нет одной мысли или одной любви, как не может быть одной веры и одного закона.
   Время от времени кучка мудрых и многодумных выкладывает на счетах и выписывает на бумаге ее судьбу. Ветер несет слова, телеграф искру решений, почта пакет приказов. Ветер наты-кается на горы, искра тухнет в болотах, в пакете доходит труха и бумажный червь. Если бы не так,- тайный советник или народный комиссар и вправду могли бы приказать персикам расти на могиле мамонта.
   Шестая часть света лязгает во сне челюстями, смалывает тупыми зубами историю, политику и прекрасный переплет ученого труда. Солнце спокойно обходит свои владения, в одном городе ночь, в другом утро, зябко на мысе Челюскина, знойно на Каспии, а счастье и несчастье не впи-саны в книгу человеческих законов. Кучка многодумных давно сгнила, тело мамонта нетронутым покоится в мерзлоте. Одной судьбы и одной истории нет: есть тьма судеб и тысяча историй.
   Если прилично так выразиться о грузной и почтенной фигуре землепрохода и свидетеля истории,- отец Яков завертелся на сибирском приволье. Побывал на славном море Байкале, подивовался его красотам, прокатился и до Владивостока, побывал и на Амуре, и в Северной Монголии, и на всех великих сибирских реках - на Лене, на Оби, на Енисее. Людей перевидал множество, приятелей приобрел без конца и повсюду и написал статей и статеек столько, что и трети написанного не могли вместить дружественные издания. В Тобольске случайно сведя зна-комство с проезжим английским ученым, кое-как маракавшим и по-русски, отец Яков заготовил и поднес ему описание некоторых ссыльных и каторжных поселений, частью по личным наблюде-ниям, больше по чужим рассказам.
   На что другому нужны года - отцу Якову достаточно месяцев. Багаж его мал, потребности скромны, охота путешествовать велика и непреоборима.
   В одном из дальних путешествий произошла совсем неожиданная встреча отца Якова со старым приятелем Николаем Ивановичем, тем самым, с которым некогда он обменялся обувью: ему отдал легкие сапожки, а от него получил штиблеты на резинке, приятные для поповской ноги в жаркое лето. С тем самым, который потом внезапно исчез, не попрощавшись,- а неделей позже неизвестный террорист стрелял в московского градоначальника, убил его, был осужден на смерть, но по случаю "эпохи доверия" помилован и сослан в каторгу.
   Еще тогда отец Яков в тайных думах сопоставил личность неизвестного террориста с лично-стью своего случайного друга и много позже в своей догадке убедился. Теперь он встретил его совсем случайно на пристани парохода, - и только зоркий глаз свидетеля истории мог отличить старого знакомца в грузчике, согнувшемся под тяжестью чайного цибика.
   На погрузке работала сибирская шпана, люди без имени и без звания, из тех, что сегодня здесь, а где завтра - неизвестно. Один такой грузчик, как все - рваный и засаленный, был в очках, чем и обратил на себя внимание отца Якова. Пароход задержался на часы, и в обеденное время отец Яков сошел на берег, где сидел на бревнах оборванный человек и заедал черным хлебом пучок зеленого луку.
   Спокойненько и скромненько подсев рядом, отец Яков спросил грузчика:
   - Часика два еще проработаете? Товару непочатый угол!
   Грузчик покосился, что-то пробормотал, вынул из кармана обшарпанный футляр с очками, надел и оглядел собеседника. Отец Яков взора не отвел и с улыбкой, голос слегка понизив, хотя никого близко не было, продолжал любопытный разговор:
   - Иной раз вот так едешь по новым местам да и встретишь знакомого человека. А ему, может быть, и узнавать не хочется. Дела!
   Грузчик прожевал кусок, обтерся и сказал:
   - Узнавать можно, да лучше держать про себя. Путешествуете, святой отец?
   - Заехал по малым делам, все на мир смотрю. Мир-то велик, а людям тесновато. По очкам только и признал вас, Николай Иваныч. А в былое время вместе в комнате спали.
   - Отец Яков?
   - Смиренный пастырь без стада!
   Грузчик задумчиво почесал в голове.
   - По старой дружбе помалкивайте. Вы, помнится, не из болтливых. Я тут не совсем законно, только проходом.
   - Дело не мое, а встрече рад. Сожалею лишь, что нахожу вас за трудным занятием.
   - Это не беда. Не всякому петь "Исайя ликуй". Капитал наколачиваю.
   Мысленно прикинув, чем можно бы поделиться с давним знакомым, отец Яков намекнул, что хоть сам он не в достатке, но рубликов пять его не разорят. Николай Иваныч хорошо посмот-рел на попа, расплылся улыбкой, помешкал и протянул
   - Давайте, ваше священство. Скажу по совести - очень сейчас пригодится, пора ноги уносить. А главное - надеюсь вернуть, если буду знать адрес.
   - Это ни к чему, дело житейское, как бы доплата за ботиночки. Хороши были ботиночки. Однако надеюсь, что и мои полусапожки ладно носились?
   Николай Иванович, давно переменивший больше имен, чем обуви, рассмеялся со знакомым отцу Якову добродушием. И опять, как бывало, подивился отец Яков, до чего же изумительно менялось лицо у этого странного человека,- от сугубой серьезности до детской улыбки. Сейчас был заправским сибирским варнаком - и вот милый интеллигентный человек, только, видимо, дошедший до великой усталости тела и духа. Совсем как был на подмосковной даче у общего знакомого. Зачем он здесь, откуда и куда пробирается кружными путями спросить невозможно, а любопытно до крайности! Но, конечно, отец Яков сдержался. Об общих знакомых не вспомина-ли, да и попросил Николай Иваныч:
   - Много беседовать нам вредно, еще внимание обратят. Тут тоже всякий народ может случиться. Вы уж лучше уйдите.
   За руку не простились, кивнули головами. А на прощанье бывший Николай Иваныч опять с хорошей и даже веселой улыбкой сказал:
   - Должок, если будет в делах удача, пришлю вам из Парижа. Городок хороший. Не бывали?
   Отвыкнув удивляться, отец Яков, уже на ходу, ответил:
   - Не довелось побывать, а описания читал. Поистине - любопытно! Значит - успеха в предприятиях!
   Грузчик встал, поклонился и громко сказал:
   - Благословить, батюшка, забыли.
   Отец Яков замешкался, покраснел, однако подошел, положил левую руку на сложенные ладони босяка, совершил правой крестное знамение и с настойчивой серьезностью произнес:
   - Молитвами недостойного иерея, да благословит Бог твои дни и даст тебе покой и забвение всяких зол. Иди путями бедных и страждущих, а куда идешь сам знаешь. Бог тебе судья, а я, смиренный его служитель, грехи твои разрешаю.
   Целовать руки не дал, оттянув ее книзу и пожав, и отошел походкой степенного пастыря. Грузчик низко поклонился ему в спину и опять громко сказал:
   - Спасибо, батюшка! Вы наши отцы, мы ваши дети!
   Улыбнулся, надел просаленную, как блин, каскетку, ловко сморкнулся в сторону и пошел к цибикам, около которых толпилась сибирская шпана.
   В тот день, сидя на палубе парохода и любуясь берегами, отец Яков много думал о людской судьбе и живучести людской. Было ему ясно, что вот этот самый Николай Иваныч бежал с катор-ги, либо с места поселения, и пробирается в российскую сторону. По пути работает, где доведется, и, конечно, рискует ежечасно попасть снова в полицейские лапы. Памятуя же о прежних с ним беседах, трудно усомниться, что это уже не первый его побег и в Москве рассказывал про тайгу, и про сибирские реки, и про Урал,- человек бывалый. И хоть седина в голове, а лет ему, надо пола-гать, лишь немногим за тридцать, еще очень молод. Жизнь пережил за пятерых, а то и боле. И бодр, смел, силен и хитер.
   И однако,- по-прежнему думал отец Яков,- на сем смелом челе, под личиной великого задора, даже про дерзости, и энергии исключительной,- видна и иная печать, как бы страдания и подвижничества. Он тебе и бродяга, он тебе и анархист и убийца,- а если есть на небе Бог, которому многажды, привычно кадилом махая, пел отец Яков молебны, то этот Бог должен обязательно Николая Иваныча простить и помиловать за великую его муку и за жажду счастья человеческого,- не себе, а всем людям.
   И как это бывает, что в одном человеке столько зла, столько добра и разом - столько любви и ненависти? А что бывает - сомнения нет. И кто свят? И кто грешен? Кто преступник и кто праведник? Разобраться в том мудрено, по виду судить нельзя, по поступкам трудно, а в душу не всякому заглянешь.
   Потом думал: "Не может того быть, чтобы только для насмешки попросил благословенья, не таков человек! Вернее так: сам не верует, а священнику хотел доставить удовольствие. И не отве-ди я руку - поцеловал бы. Или же просто ласки возжелал, взгрустнул по теплоте благого жеста, детство вспомнил. А чтобы только ради лишнего фокуса, для театра, этого быть не могло!"
   И много еще думал отец Яков, смотря, как за кормой парохода бегут две гряды волн с белой оторочкой. Думал мудро, не спешно, без улыбки и без поповской хитрости.
   Тоже и его - страстного любителя жизни и всего живого - начало утомлять путаное, занятное, неуемное и тревожное, аховое и в великих грехах святое российское житие.
   МАТЕРОЙ ВОЛК
   Широко размахивая правой рукой, а левой придерживая веревку заплечного мешка, Николай Иваныч шел с востока на запад. Остальное неважно: какие на пути леса, горы, болота, броды, по-селки, города. Важно быть всегда спиной к месту выхода - акатуйской каторге, а лицом сначала к Москве и Петербургу, потом, если повезет, к Европе.
   С каторги он ушел после того, как осколком стекла зарезался его старый друг, оставив запис-ку: "Товарищи, нельзя пережить оскорбленье". Накануне начальство подвергло порке нескольких политических каторжан. Николай Иванович, носивший там другое имя, наскоро собрал давно заготовленный мешок с хлебом, луком, солью, сменой белья, табаком и серничками,- и исчез, никому не сказавшись, способом и путем, никому не ведомым.
   Бывали побеги и раньше, и подготовка была сложной и долгой. Беглецов вывозили в капуст-ной бочке с двойным дном, снабдив всем нужным для долгого пути, на этапах которого им загото-влялась помощь ссыльно-поселенцев,- и лошадь, и лодка, и паспорт, и деньги. За них отвечали на перекличках, их побег скрывали, сколько могли. Даже и при таких условиях риск был огромным и исход побега очень сомнительным. Николай Иванович ушел просто, без чужой помощи и сговора, никому не открывшись, в сторону неизвестную, надеясь только на свой опыт и слепое счастье. Вернее - это был другой способ самоубийства: его друг зарезался стеклом,- он решил поиграть с судьбой подольше.
   Никто не поддерживал его на лесных тропах, не перевязывал ран на его ободранных ногах, не держал на коленях его воспаленной головы, когда он метался в жару на куче хвороста и сухих листьев. Шел на глаз и по звезде без карты и компаса, на память. Неизвестно, как случилось, что на втором месяце пути он помогал поселенцу конопатить избу и за неделю прибавился в теле на его хлебах, как на третий месяц весело похлопывал сорванной веткой по новым сапогам, как, вылечив крестьянину лошадь, заработал старые плисовые штаны и две смены портянок, а рваный до последней степени пиджак, на смену своего, истлевшего и свалившегося с плеч, приобрел пу-тем экспроприации снял с огородного чучела. Полумесяцем позже он продал лодку, на которой сплыл верст сто, и стал "сколачивать капитал", работая грузчиком на пристани. И только острый и любопытствующий глаз свидетеля истории мог признать давнего знакомого в загорелом и оброс-шем коростой сибирском варнаке.
   Дальше путь был легче и опаснее - участились поселки и города, народ попадался менее приветливый, полиция пошла гуще и дотошнее. На одном перегоне удачно затесался в компанию бродяг последнего разбора, с ними устроился в пароходном трюме, и когда случился в пути полицейский досмотр,нет ли бежавших политиков,- Николай Иванович, вниманьем не даря, зверски дулся с товарищами в засаленные карты, ругался последними словами,- и полиции не пришло в голову пошарить среди шпаны и выудить интеллигента.
   Так добрался до Томска, с опаской и риском нашел нужного человека, а дальше, побрив бороду и хорошо протерев бережно сохраненные очки, ехал в поезде сельским учителем, с малы-ми деньгами, но ладным, наизусть заученным паспортом,- чтобы, при надобности, ответить без промаха и ошибки.
   Слушая стук колес, вспоминал пройденный путь и дивился, что жив и здоров; считал это как бы вторым рождением и любовно рассматривал свои огрубевшие, в мозолях и рубцах, с поломан-ными ногтями руки. На нем была чистая голубоватая рубашка с мягким воротником и тонким плетеным галстуком и пиджачная пара, в которой можно даже и в большом городе не привлечь праздного внимания. И он читал газету, купленную на станции. Значит, действительно - есть и такая жизнь.
   В Москву Николай Иванович приехал с удобным для него ранним поездом,весь деловой день впереди. Не мешкая, явился на утренний прием к врачу на Каретной-Садовой, пробыл недол-го, получил новый адрес и до вечера успел побывать и там. Но, конечно, сразу ничего не делается, задержки неизбежны: и денег мало в партийном комитете, и сугубая осторожность, и много новых и незнакомых людей, так что с заграничным паспортом придется обождать, если не хочет Николай Иванович перебраться за границу тайными путями, а это сейчас очень неверно и опасно.