Страница:
Когда-то придуманная мной сказка, убившая, по утверждению Самвела Диланяна, Леонида Ильича Брежнева, стала у них целым романом, втянувшим в себя, кроме прочего, всю фантастическую и околофантастическую тусовку времен начала перестройки. Смешно, грустно и странно сознавать, что и ты уже в немалой степени персонаж…
Мне такое было не под силу. Конечно, что-то там сгорело между строк, пока душа меняла оболочку… Но я практически никогда не делал себя героем своей прозы и, надеюсь, избегну этого. Не по скромности — наоборот, из гордыни.
То, что происходит со мной, — происходит со мной; то, что происходит со мной пишущим, — происходит с тем и для того, что послало меня в мир и привело к этому неверному и коварному делу. Я посредник, я средство для языка, по слову Иосифа Бродского.
Извлечение души, “to put something out of one’s system” (Хемингуэй), не входило и не входит в цели моей работы.
Душа моя попадает в нее каким-то другим, не вполне ясным образом. Скорее всего через мой голос.
Но замолчал я надолго. Были крошечные просветы. Начинали звучать слова, мелькали картинки. Но потом все снова потухало. Объяснять это не хочется. Не дай бог испытать, хотя понять можно, только испытав. Описал это один-единственный писатель, но так, как никто, — Роберт Силверберг в “Dying Inside”. Пожалуй, еще Киплинг в “The Vampire”. Наверное, потому я больше и не болел даже гриппом, потому что была все время эта гложущая болезнь, не отпускавшая меня с января 1987-го до августа 1993 года.
Как это странно — быть безумно здоровым телесно и одновременно подыхать… Пытаясь не сдаваться, я писал статьи и переводил, грешил журналистикой и политикой… На последние дубултовские семинары я попадал уже в этой диапаузе, и ничего значительного я там, к своему горю, уже больше не показал. Меня по-доброму спрашивали, когда я опять привезу что-нибудь, и вот это была настоящая боль.
В эти разы я работал в группе Сергея Александровича Снегова. Не помню, когда я с большим трудом впервые раздобыл “Люди как боги”; тогда она мне понравилась и даже полюбилась. “Кольцо обратного времени” едва нашел в Ленинке. А потом мы столкнулись на одном еще московском семинаре, но тогда я видел его издалека. Лысый, жилистый, коренастый, с опасной усмешечкой, с приопущенными веками, как бы всегда присматривающийся, он был необычен. Мне как-то не приходилось никогда особенно близко общаться с ТЕМИ лагерниками солженицынского толка, отец не любил рассказывать о своих метаниях и уходах от ареста, дед Иван уцелел, потому что прятался то в степи, то в горах, и Снегов оказался, по сути, первым в этом ряду.
Но именно это меня очень мало в нем интересовало. Вернее, интересовало потому, что мне он показался в высшей степени несломленным человеком. Он был чудовищно начитан. Великолепно знал русскую философию двадцатого века, тогда потаенную, цитировал мне кусками молодого Лосева, Франка, Лосского… Многие имена и названия впервые я услышал от него.
Перед каким-то из занятий семинара я сидел в одной из гостиных дубултовского ДТ. Окно в ней было во всю стену, и Рижский залив с куском берега был оправлен в эту раму. Мне приходилось раньше бывать на Балтике, но летом; зимнего моря я не видел никогда.
По серой неподвижной глади переносились медленные дымные столбы. Танец призраков. Прогулки духов. Для меня, человека степного и горного, это было невероятно, гипнотично и ошеломительно. Да и море я видел впервые — не считать же морем Обское водохранилище или Иссык-Куль.
За спиной раздался голос:
“Что, любуетесь?..”
“Признаюсь, Сергей Алексаныч, — отвечал я. — Оторваться не могу”.
Он опять усмехнулся и поинтересовался:
“Вы океана не видели?”
“Что вы, откуда…”
“Ну тогда понятно, почему вам так нравится эта рижская лужа… Бог с вами”.
Теперь я уже видел два океана, Атлантику и Тихий. Остались Индийский и Ледовитый. И все равно ярче всего и блаженнее помню эту серую зимнюю Балтику со свернувшимися на припае лебедями…
Мы говорили о многом, и эти три встречи дали мне многое. Друзьями мы не были — ему ближе были Гена Прашке-вич, Стругацкие, Бэла Григорьевна Клюева, однако… Что-то во мне он оценил, что-то признавал, но пару неожиданных тычков я от него все же огреб. Он с той же усмешечкой рассказывал, как Лев Гумилев вызвал его на дуэль. Дуэль в лагере? — поразился я. Представьте себе, сказал он. А из-за чего? У нас был поэтический турнир, сказал Сергей Александрович. И моему стихотворению жюри присудило первое место. А Лев Николаевич воспротивился, потому что считал, что его стихотворение лучше. Мы поссорились, и дело дошло до вызова, и были мы очень близко к реальному поединку по всем правилам дуэльного кодекса…
Он прочитан нам оба стихотворения — и свое, и Гумилева, — а я записал их тогда на свой диктофон и не перенес потом на бумагу… А мой приятель по ошибке записал на эту кассету на одолженном ему моем “Сони Пэрлкордер” интервью с академиком Сахаровым. Вот так. Такие у нас переплетения. Если гумилевское есть еще надежда отыскать — где-то издана подборка его стихов, — то снеговское… С нами тогда был Слава Логинов. Может, его могучая память удержала что-нибудь?
Еще одна настоящая боль — это Наташа Райс, найденная на одной из этих дубултовок, недолго светившая и потерянная опять-таки навсегда. Она была по-настоящему талантлива, добра и честна, у нее было поразительное, немного хармсовское чувство юмора; она выходила в какие-то неведомые измерения, но ее сглодала одна из самых мучительных форм рака…
Лариса Теодоровна Исарова [13], побывшая в моем мире дольше, но тоже ушедшая туда, куда ушел и Аркадий Натанович, Роман Григорьевич Подольный, Александр Исаакович Мирер, Нина Матвеевна Беркова, Витя Жилин, Люба Лукина, Лена Михайлова, Алексей Свиридов, Люда Козинец, Володя Заяц…
Тель-Авив, июнь 2004 года. Сережа Киселев, киевский журналист, коренастый и могучий, краснолицый и поразительно голубоглазый, похожий на состарившегося байкера (особенно в каске и бронежилете, не сходившемся на его талии), перебирает в разговоре со мной знакомых киевских литераторов. Вот Люда Козинец, говорю я, царство ей небесное. Сергей вытаращивает глаза и говорит: “Как?!.” Вот оно. И в Киеве то же самое. Они были когда-то близкими друзьями, но он даже не слышал, что она умерла. Нельзя столько писать о смерти других, говорю я, накличешь свою. Вот она писала о Леониде, чудесном молодом поэте, который и после смерти проходит по Крещатику с желтой розой в руке… и тут выпучиваю глаза сам, потому что осознаю, что у Лени и Сережи одна фамилия — Киселев… Да, говорит Сергей, это мой старший брат… А “Девочка и птицелет”?.. — выдыхаю я. Да, говорит Сергей, это написал мой отец, Владимир Киселев…
Последний раз в Дубулты я и многие члены московского семинара попали именно радением Виталия Бабенко и всего его издательства. Он уже тогда стал президентом “Текста”, издавал множество интересных вещей, печатал и “семинаристов”, работал с крупнейшими издателями мира, но при этом совершенно не забронзовел. На деньги фирмы они собрали этот праздник, пригласив, пожалуй, всех, кого было можно.
Мы веселились по-старому или пытались веселиться. Андрей Саломатов, отодрав лист от многострадального цереуса, пылившегося на лифтовой площадке, делом доказывал, что кактусы можно есть, но никто не решился проверить, тот ли это кактус или нет.
Даля Трускиновская в очередной раз меняла жизнь, собираясь стать частным детективом, и требовала от меня немедленно выучить ее рукопашному бою, “чтоб помнил каждый хулиган и каждый жулик, каждый вор…” (© “Секрет”).
В одной комнате со мной оказался Боря Штерн, с которым опять не удалось ни разу поговорить из-за упомянутой выше интоксикации. Но свою книжку в мягкой обложке, где были мои любимые “Записки динозавра” — я считаю ее одной из лучших его вещей, — он успел мне подарить и даже надписать, мою и его фамилии разобрать можно. Однако на вторую ночь он едва не загнулся от тяжелейшего сердечного приступа и от того, от чего он, как Хэмфри Богарт, в конечном счете и умер… Борю любили все, но что пить ему нельзя, никого не заботило, кроме Люды Козинец; только ее рядом не было. По наивности я оставил приготовленный в подарок марочный коньяк в тумбочке, и Боря в мое отсутствие с одним из своих “соавторов” приговорил его весь. На счастье, у меня было несколько упаковок дефицитного тогда нитроглицерина, купленного для престарелых родственников. Потом, когда ему стало чуть легче, я выскочил в коридор и приволок Андрея Лазарчука, в то время еще профессионального медика. Он вытаскивал его дальше.
Но все остальное было хорошо и печально. Больше в Дубултах никто никогда не заговорит о литературе — Дом творчества продали под какой-то нуворишеский кондоминиум.
Исцелением я обязан многим людям — слава Богу, они мне этого никогда не вспомнят, а я им никогда не забуду.
Оно началось, как и в Москве, с маленькой пародии, рассказика под Шекли. Потом продолжилось сразу довольно большими для меня четырьмя вещами, которые висят на мне, как мерзкий старик на Синдбаде-Мореходе. Потом я переписал два своих прежних рассказа и начал три новых. Потом — как когда-то, пошли публикации…
Компьютер — волшебная вещь. Он сжимает сделанное, и все время кажется, что сделано мало и впереди еще очень много. Возможно, он погубит меня, как уже погубил многих прежде. Пусть; теперь я знаю, как это бывает — не все ли равно, смерть от голода или от переполненности. Важно, что я начал снова и что время вокруг диктует новые сказки.
Жаль только, что многое не успевается, и с теми, кто мне дорог, я вижусь теперь так редко и с натугой. Ведь только на нас уцелели отсветы нашей молодости.
Зато обломки крушения нашей литературы начали снова сплываться, и плот “Медузы”, кажется, понемногу становится “Кон-Тики”.
Правда, все концентрируется там, где и было, — в Питере. Московский семинар так и не стал ничем лучшим. Зато из него вышли несколько отличных писателей и редакторов. Все течет, все изменяется… Куча разнообразных издательств, появляющихся и исчезающих, но и таких, которые несколько лет стабильно удерживаются на плаву. На удивление много стало издателей-графоманов — оказывается, ими бывают не только писатели. Но без писателей их, конечно, не было бы. Эффективнее всего собирает графоманов фэнтези и боевая фантастика.
Так и не вышла в люди и Сибирь — однако красноярцы успели наградить несколько мирных людей мечами жуткого и дивного вида. Одним из них, громадным японским “тачи”, после четвертой бутылки “Муската” демонстрируя ката, еще в Алма-Ате я глубоко прорубил спинку супружеского ложа Сережи Лукьяненко. Интересно, взял ли он его с собой в Москву — имеется в виду ложе. “Будешь меня помнить” (© Пушкин, “Выстрел”),
Юлий Буркин провел в Томске два кона и некоторое время вручал свою “Уранию” на крупных конах. Харьков и Николаев сражались за лидерство, и Николаев продул с разгромным теперь счетом. Не очень вразумительный кон (Киевкон-2003) провела украинская столица. Зато начинает раскручиваться новый кон “Портал”, незамедлительно прославившийся тем что едва не погубил и все же спас Роберта Шекли, чья могила могла оказаться где-нибудь рядом с курганом Тараса Шевченко или Павла Тычины.
На девятом “Страннике”, в сентябре 2002 года, и я получил знаменитую бронзовую статуэтку за лучший рассказ года. “Вы летите, как хотите” — это, пожалуй, единственный рассказ, в котором есть отчетливые автобиографические мотивы. И многое, пленительное и странное, сопровождало эти три дня, о чем я никогда не устану помнить и, может быть, когда-нибудь напишу.
Азии моей, прекрасной и проклятой, очень пока что далеко до них… Все больше становится книг, которые сюда не попадают, все интереснее и труднее становится жить.
Главная же беда в том, что здесь никому даже в голову не приходит писать прозу по-русски в силу полной бесполезности этого занятия — еще более полной, чем при коммунистах.
Но есть, есть смена и надежда. Моя тогда четырехлетняя дочь, покапризничав утром переддетским садом, внезапно сменила гнев на милость и велела бабушке идти готовить завтрак, а она, сказала, сама пока поработает. Выдрала из альбома лист и начала его марать фломастером. “Пишу статью”, — объяснила она…
Сейчас ей двенадцать, и она пишет роман. Фэнтези в стиле Сапковского. Уже целых полблокнота [14].
Первую жизнь я начал в Чарджоу — и в глубине существования еще не закончил, — когда дорос до двенадцати лет. Умер отец, и я понял, что мне никогда больше никто ничего не расскажет обо мне и о тех, с кем я связан кровью и родством. Оставалось продолжать жить самому.
Вторая жизнь началась после переезда во Фрунзе и продолжалась до отъезда из Новосибирска во Фрунзе. Не закончилась и она — ею я опять-таки в глубине живу до сих пор.
Третья началась во Фрунзе, продолжалась в Алма-Ате и не закончилась по сей день.
Четвертая началась в Стэнфорде, штат Калифорния, и длится поныне.
Пятая, одна из самых чудных, началась в Лондоне, и конца ей пока что нет.
Шестая завязалась в штате Мэн.
Седьмая — на берегу Средиземного моря, в Шефаиме, под “Тенью Птицы”…
Как Билли Пилигрим, я проживаю их все, одновременно и сколько получится.
Третьей жизнью я обязан Аркадию Кейсеру и Эрику Нуршину. Они оба сейчас живут тоже совсем другими жизнями и в других местах — Аркадий стал провинциальным русскоязычным журналистом в Израиле, а Эрик — одним из самых скандальных, но уместных газетчиков Казахстана. Хотя недавно президент Назарбаев закрыл и его газету [15].
Во-первых, не принял всерьез. Во-вторых, навалились дела. Тогда я еще преподавал в национальном университете, но меня уже начинали слегка потравливать, и я еще думал, что местным горным орлам надо показать, что им не все позволено.
Вторая записка шла тем же путем и составлена была в выражениях, годных для вассала, оправдывающегося перед сюзереном, что смел попрать jus primas noctus. Сюзереном, стало быть, представал я. Поразило это меня настолько, что я решил совершить тур и навести порядок среди вилланов.
Кроме прочего, мне обещали возместить все транспортные расходы, что составляло около десяти довсехреформенных рублей.
После четырехчасового трясения в автобусе я вышел на автовокзале, где меня и встретили два толстых усатых человека. Один был Эрик, другой — Аркадий. Оба они тогда работали в “Казахстанской правде”, и на двоих у них был один кабинет, жутко захламленный всем, чем они занимались, — от образцов детских ботиночек до дайджеста уголовной прессы; на его обложке Сережа Алексеев бестрепетно изобразил вилку из нержавейки, на которую наколот розовый женский палец с вишневым маникюром…
Называлось это по-разному, осуществлялось под разными крышами, но в конце концов упиралось в то, что мы начали заниматься издательской деятельностью.
Примешан к этому сначала был и первый алма-атинский МЖК — это такая довольно сложная система не то делового предприятия, не то изощренного отмывания денег.
Мы многое успели. Еще до меня Эрик с Аркадием начали выпускать так называемые книжки-минутки — лист газетной бумаги, на котором было напечатано страниц двадцать пять чего угодно, в основном фантастики и детективов. Сложив его по сгибам, читатель получал подобие книжечки, а разрезав сгибы, получал книжечку. Кого мы там только впервые не напечатали!.. Главное было в том, что напечатать ее тогда стоило копейки, а вот продавали ее уже за рубли. Первые значительные деньги принесла эта серия. У нее была обложка, точнее, титульная иллюстрация, которую смело, красиво и даже изысканно делал Сергей Алексеев. Книжным графиком он не был: по диплому числился художником плаката. Но он был нашим Версаче — его хватало на все. Штанов, часов и юбок Сергей не проектировал, однако дизайнером книги и журнала он стал. Мы вынудили. Примажусь к славе. Сейчас он просто один из самых известных казахстанских дизайнеров.
Я стал переводчиком и редактором.
Господи, кого я только не переводил! Какие только серии перспективных изданий не составлял! Сложность была в том, что выискивать надо было то, что не подпадало под действие Женевской конвенции по защите и охране авторских прав, то есть напечатано было до того, как СССР эту злосчастную конвенцию подмахнул. Выискивал я довольно усердно. Почти все, что я тогда выискал, сейчас издано в переводе и даже с разрешения, и это довольно грустный факт, потому что мы так и не успели… Однако несколько весьма сочных кусочков так и остались нетронутыми. Случилось со мной, хотя и в более слабой степени, и то главное разочарование, которое пережили тысячи фэнов, дотянувших до этого времени: оказалось, что западная фантастика, особенно в наиболее прославленных западной же критикой образцах, вовсе не так хороша, как об этом грезилось. Закон Теодора Старджона “Ninety per cent of everything is trash” родился не на пустом месте. Мне-то, по причине доступа к некоторым оригиналам, это стало ясно несколько раньше; однако стало ясно и то, что лучшие вещи все равно есть, хороши и таковыми пребудут. Это утешает: есть с кем конкурировать.
А потом я стал главным редактором журнала “Миры/Worlds”.
Нам не так уж и мало удалось и удалось бы еще больше, если бы не… Если бы не многое. Даже письменное благословение Роберта Силверберга не помогло.
Взялся я за дело серьезно. Прежде всего попытался установить связи с американскими авторами и агентами. Кому-то написал, раздобыв адреса, а потом просто взял и пошел в американское посольство в Казахстане, на прием к атташе по культуре, милой женщине Рене Эрл. Мне повезло — она была тогда еще и первым секретарем посольства. Послушав меня, она сказала: “А почему бы вам не съездить туда и не уладить все самому?” Я честно сказал, что реальной возможности нет — ни денег, ни политической биографии, ни национальности. Она улыбнулась и ответила, что, если они направят меня на профессиональные издательские курсы в Стэнфорд, я встречу там достаточно серьезных людей. Совершенно искренне я ответил, что ни секунды не верю, что им это удастся. Но если получится, то я поеду.
Очевидно, время и в самом деле изменилось — меня выпустили.
Я попал за границу впервые в жизни — и сразу в Америку. Это был июль 1993 года.
Раз в неделю или две я мотался на автобусе из Бишкека в Алма-Ату.
Когда-то я там родился — по документам. Там мне и перепутали дату рождения. Крестили меня тоже там, в славном Николаевском соборе. И прожили мы там довольно долго и уехали потому, что отцу с его замаранной анкетой никак не находилось работы; даже диплом МГУ не помогал. По чисто ностальгическим намерениям я побывал на улице, где мы тогда жили. Помнить я ее не мог, потому что мне было года два, но по маминым рассказам нашел даже дом. Оказалось, что я и живу неподалеку, на улице Виноградова, постояльцем у Валеры Смолянинова.
Называется она теперь улица Джордано Бруно. Вот интересно, почему такие возвышенные имена дают таким паскудным серым улочкам? Видели бы вы улицы Шекспира и Галилея в Новосибирске!.. Возможно, ее назвали в честь спирали Бруно и я просто не в курсе.
На моих глазах Алма-Ата — ей-богу, не хочется писать Алматы — из нормального советского города с умеренно длинной дореволюционной историей превратилась в яркую и богатую капиталистическую столицу, куда, как мухи на свежее дерьмо, слетаются инвесторы и крупнейшие компании мира; в Золотую Орду новейшего времени, где русским сейчас примерно так же уютно, как белым в Южной Африке, где и сами-то казахи дерутся из-за собственности, давным-давно распроданной, преимущественно американцам, но уже давно явились свои миллионеры и миллиардеры, которые помаленьку скупают и Киргизию…
А я все равно ей благодарен. Там было и осталось что-то такое, чего во Фрунзе-Бишкеке никогда не было и теперь уже не будет. Никогда не будет того же и в бездарно выдуманной Астане, вытащенной в столицы исключительно из стратегополитических соображений, чтобы приграничным русским не так свободно дышалось.
Три наши звезды были Сергей Лукьяненко, Юлий Буркин и Леонид Кудрявцев. Сергей был тогда моложе килограммов на двадцать пять и состоял начинающим автором при крайне проблемном существовании. Психиатрию он уже бросил, а в литературу еще не пришел, хотя несколько очень приличных рассказов и повестей он к тому времени напечатал. Сергей пробыл достаточно долго моим заместителем по журналу, хотя это была явно не его чашка чаю. Мужества ему хватало, чтобы продолжать писать, но денег это тогда не приносило никаких. Каким-то образом ему удавалось выжить; кроме того, Аркадий Кейсер помогал всем нам, в том числе и деньгами, которые, увы, слишком стремительно обесценивались. Две тогда самые большие книги Сергея мы издали у себя. Его начали печатать в столице России, появились фэны, и он выходил на ту дорогу, которой шествует нынче. Тогда и вышел “Рыцари Сорока Островов” — роман, который начал делать ему имя. В Красноярске состоялся кон, на который Сергея пригласили и наградили тем самым “тачи”, а я перед отъездом с наслаждением разыграл его одним из самых коварных розыгрышей, который он мне до сих пор не может простить.
Появился у нас и Юлий Буркин, который провел в Алма-Ате больше года. Мы были знакомы довольно давно, еще по жизни № 2, по дубултовским семинарам. Тогда он был юным, стройным, голубоглазым томским журналистом в какой-то не то мол одежке, не то многотиражке и начинающим рок-бардом. “Рок-малютка-Дженни-ролл!..” Сюда он перебрался в кризисную пору из Томска, но потом все же вернулся туда снова. Деятельность Юлия описать не могу — таланта не хватит. Соответствующие части его автобиографической повести о многом умалчивают. Был он совсем не такой респектабельный и орденоносный, как сейчас, но два интереснейших проекта мы сделали — напечатали первую его большую книжку вкупе с первым виниловым диском его песен “Ванесса ио”, который я до сих пор нежно люблю и распеваю под настроение. “Не давай мне думать… О стрекозах синих, детях летних гроз, шепчи мне — не позволяй мне уходить в себя…”
Аркадий Кейсер оплатил этот проект; им занимался один из лучших звукорежиссеров “Казахфильма”, чье имя умиротворяюще действовало на технический контроль в московской “Мелодии”. Пакет и “яблоко” диска оформил Сережа Алексеев.
Юлик с Сергеем Лукьяненко нашли друг друга и даже гармонически слились в соавторстве. Я послужил им одним из прототипов, равно как и Сергею в отдельности для “Фугу в мундире”. Валерка — это живой и практически ни в чем не приукрашенный Валерий Смолянинов, тогда алмаатинец и мой лендлорд, а ныне гатчинский домохозяин и питерский редактор. Мы с ним появляемся еще в комическом дуэте, этакими Рыжим и Белым в пародийно-тусовочной трилогии Сергея и Юлия. Валун, падающий на Арана-сана, — на самом деле двухсоткилограммовый сейф, скользящий по лестнице вниз, на меня. Мне удалось упереться спиной в стену и обеими ногами кое-как сдержать его. Харакири перочинным ножиком не делал — могу показать живот. То ли это такое проявление любви, то ли некое вытеснение… но убивать меня в фантастике начали куда раньше, чем Семецкого.
Кстати, “Фугу” был написан после жестокой ссоры по поводу моего желания напечатать “Мундиаль” Павла Кузьменко. Мы с Валеркой наперебой орали на Сергея, который так же яростно отрицал за Пашиным рассказом право считаться литературой. И тут кто-то из нас сказал: “Да ты такое просто не можешь, потому и возбух!..” “Я не могу?!. — возопил Сергей. — Да я такое за вечер напишу!..” Оскорбленный, он вскочил и убежал. А вечером позвонил нам с Валеркой и мстительно сообщил, что рассказ пишет и что нас там обессмертит по первое число… Так оно и вышло. Хотя рассказ все равно получился совершенно не в Пашиной манере, но я его люблю. Маленькая пластиковая фугу, купленная в Бэнгоре, штат Мэн, пыжится на книжной полке прямо перед моими глазами.
Леня Кудрявцев, тогда еще красноярец, напечатал у нас одну из своих лучших вещей, “Черную стену”, к которой сделал титульную иллюстрацию все тот же Сергей Алексеев. К сожалению, задуманный однотомник мы тоже не успели сработать — по причинам, изложенным ниже…
Были у нас проекты и посмелее чистой фантастики. У Виктора Ерофеева, которого я знал прежде в основном по скандалу вокруг “Метрополя” и по отличным литературоведческим и критическим статьям, мы перекупили права на издание в Средней Азии одного из самых скандальных его романов, “Русская красавица”. Незадолго до этого он выскочил каким-то совершенно тупым пиратским изданием с кучей опечаток, тут же исчез, и мы могли бы войти в историю и крупно заработать, но тут придавили и нас.
Началось все с разгрома редакции “Казахстанской правды”, официоза, который даже с его наисмиреннейшей критикой показался Назарбаеву слишком смелым. Немедленно явилась откуда-то группа аксакалов, слезно умоливших президента убрать “врага казахского народа” Владимира Срыбных из руководства, и президент, само собой, уважил их седины.
Мне такое было не под силу. Конечно, что-то там сгорело между строк, пока душа меняла оболочку… Но я практически никогда не делал себя героем своей прозы и, надеюсь, избегну этого. Не по скромности — наоборот, из гордыни.
То, что происходит со мной, — происходит со мной; то, что происходит со мной пишущим, — происходит с тем и для того, что послало меня в мир и привело к этому неверному и коварному делу. Я посредник, я средство для языка, по слову Иосифа Бродского.
Извлечение души, “to put something out of one’s system” (Хемингуэй), не входило и не входит в цели моей работы.
Душа моя попадает в нее каким-то другим, не вполне ясным образом. Скорее всего через мой голос.
Но замолчал я надолго. Были крошечные просветы. Начинали звучать слова, мелькали картинки. Но потом все снова потухало. Объяснять это не хочется. Не дай бог испытать, хотя понять можно, только испытав. Описал это один-единственный писатель, но так, как никто, — Роберт Силверберг в “Dying Inside”. Пожалуй, еще Киплинг в “The Vampire”. Наверное, потому я больше и не болел даже гриппом, потому что была все время эта гложущая болезнь, не отпускавшая меня с января 1987-го до августа 1993 года.
Как это странно — быть безумно здоровым телесно и одновременно подыхать… Пытаясь не сдаваться, я писал статьи и переводил, грешил журналистикой и политикой… На последние дубултовские семинары я попадал уже в этой диапаузе, и ничего значительного я там, к своему горю, уже больше не показал. Меня по-доброму спрашивали, когда я опять привезу что-нибудь, и вот это была настоящая боль.
В эти разы я работал в группе Сергея Александровича Снегова. Не помню, когда я с большим трудом впервые раздобыл “Люди как боги”; тогда она мне понравилась и даже полюбилась. “Кольцо обратного времени” едва нашел в Ленинке. А потом мы столкнулись на одном еще московском семинаре, но тогда я видел его издалека. Лысый, жилистый, коренастый, с опасной усмешечкой, с приопущенными веками, как бы всегда присматривающийся, он был необычен. Мне как-то не приходилось никогда особенно близко общаться с ТЕМИ лагерниками солженицынского толка, отец не любил рассказывать о своих метаниях и уходах от ареста, дед Иван уцелел, потому что прятался то в степи, то в горах, и Снегов оказался, по сути, первым в этом ряду.
Но именно это меня очень мало в нем интересовало. Вернее, интересовало потому, что мне он показался в высшей степени несломленным человеком. Он был чудовищно начитан. Великолепно знал русскую философию двадцатого века, тогда потаенную, цитировал мне кусками молодого Лосева, Франка, Лосского… Многие имена и названия впервые я услышал от него.
Перед каким-то из занятий семинара я сидел в одной из гостиных дубултовского ДТ. Окно в ней было во всю стену, и Рижский залив с куском берега был оправлен в эту раму. Мне приходилось раньше бывать на Балтике, но летом; зимнего моря я не видел никогда.
По серой неподвижной глади переносились медленные дымные столбы. Танец призраков. Прогулки духов. Для меня, человека степного и горного, это было невероятно, гипнотично и ошеломительно. Да и море я видел впервые — не считать же морем Обское водохранилище или Иссык-Куль.
За спиной раздался голос:
“Что, любуетесь?..”
“Признаюсь, Сергей Алексаныч, — отвечал я. — Оторваться не могу”.
Он опять усмехнулся и поинтересовался:
“Вы океана не видели?”
“Что вы, откуда…”
“Ну тогда понятно, почему вам так нравится эта рижская лужа… Бог с вами”.
Теперь я уже видел два океана, Атлантику и Тихий. Остались Индийский и Ледовитый. И все равно ярче всего и блаженнее помню эту серую зимнюю Балтику со свернувшимися на припае лебедями…
Мы говорили о многом, и эти три встречи дали мне многое. Друзьями мы не были — ему ближе были Гена Прашке-вич, Стругацкие, Бэла Григорьевна Клюева, однако… Что-то во мне он оценил, что-то признавал, но пару неожиданных тычков я от него все же огреб. Он с той же усмешечкой рассказывал, как Лев Гумилев вызвал его на дуэль. Дуэль в лагере? — поразился я. Представьте себе, сказал он. А из-за чего? У нас был поэтический турнир, сказал Сергей Александрович. И моему стихотворению жюри присудило первое место. А Лев Николаевич воспротивился, потому что считал, что его стихотворение лучше. Мы поссорились, и дело дошло до вызова, и были мы очень близко к реальному поединку по всем правилам дуэльного кодекса…
Он прочитан нам оба стихотворения — и свое, и Гумилева, — а я записал их тогда на свой диктофон и не перенес потом на бумагу… А мой приятель по ошибке записал на эту кассету на одолженном ему моем “Сони Пэрлкордер” интервью с академиком Сахаровым. Вот так. Такие у нас переплетения. Если гумилевское есть еще надежда отыскать — где-то издана подборка его стихов, — то снеговское… С нами тогда был Слава Логинов. Может, его могучая память удержала что-нибудь?
Еще одна настоящая боль — это Наташа Райс, найденная на одной из этих дубултовок, недолго светившая и потерянная опять-таки навсегда. Она была по-настоящему талантлива, добра и честна, у нее было поразительное, немного хармсовское чувство юмора; она выходила в какие-то неведомые измерения, но ее сглодала одна из самых мучительных форм рака…
Лариса Теодоровна Исарова [13], побывшая в моем мире дольше, но тоже ушедшая туда, куда ушел и Аркадий Натанович, Роман Григорьевич Подольный, Александр Исаакович Мирер, Нина Матвеевна Беркова, Витя Жилин, Люба Лукина, Лена Михайлова, Алексей Свиридов, Люда Козинец, Володя Заяц…
Тель-Авив, июнь 2004 года. Сережа Киселев, киевский журналист, коренастый и могучий, краснолицый и поразительно голубоглазый, похожий на состарившегося байкера (особенно в каске и бронежилете, не сходившемся на его талии), перебирает в разговоре со мной знакомых киевских литераторов. Вот Люда Козинец, говорю я, царство ей небесное. Сергей вытаращивает глаза и говорит: “Как?!.” Вот оно. И в Киеве то же самое. Они были когда-то близкими друзьями, но он даже не слышал, что она умерла. Нельзя столько писать о смерти других, говорю я, накличешь свою. Вот она писала о Леониде, чудесном молодом поэте, который и после смерти проходит по Крещатику с желтой розой в руке… и тут выпучиваю глаза сам, потому что осознаю, что у Лени и Сережи одна фамилия — Киселев… Да, говорит Сергей, это мой старший брат… А “Девочка и птицелет”?.. — выдыхаю я. Да, говорит Сергей, это написал мой отец, Владимир Киселев…
Последний раз в Дубулты я и многие члены московского семинара попали именно радением Виталия Бабенко и всего его издательства. Он уже тогда стал президентом “Текста”, издавал множество интересных вещей, печатал и “семинаристов”, работал с крупнейшими издателями мира, но при этом совершенно не забронзовел. На деньги фирмы они собрали этот праздник, пригласив, пожалуй, всех, кого было можно.
Мы веселились по-старому или пытались веселиться. Андрей Саломатов, отодрав лист от многострадального цереуса, пылившегося на лифтовой площадке, делом доказывал, что кактусы можно есть, но никто не решился проверить, тот ли это кактус или нет.
Даля Трускиновская в очередной раз меняла жизнь, собираясь стать частным детективом, и требовала от меня немедленно выучить ее рукопашному бою, “чтоб помнил каждый хулиган и каждый жулик, каждый вор…” (© “Секрет”).
В одной комнате со мной оказался Боря Штерн, с которым опять не удалось ни разу поговорить из-за упомянутой выше интоксикации. Но свою книжку в мягкой обложке, где были мои любимые “Записки динозавра” — я считаю ее одной из лучших его вещей, — он успел мне подарить и даже надписать, мою и его фамилии разобрать можно. Однако на вторую ночь он едва не загнулся от тяжелейшего сердечного приступа и от того, от чего он, как Хэмфри Богарт, в конечном счете и умер… Борю любили все, но что пить ему нельзя, никого не заботило, кроме Люды Козинец; только ее рядом не было. По наивности я оставил приготовленный в подарок марочный коньяк в тумбочке, и Боря в мое отсутствие с одним из своих “соавторов” приговорил его весь. На счастье, у меня было несколько упаковок дефицитного тогда нитроглицерина, купленного для престарелых родственников. Потом, когда ему стало чуть легче, я выскочил в коридор и приволок Андрея Лазарчука, в то время еще профессионального медика. Он вытаскивал его дальше.
Но все остальное было хорошо и печально. Больше в Дубултах никто никогда не заговорит о литературе — Дом творчества продали под какой-то нуворишеский кондоминиум.
Исцелением я обязан многим людям — слава Богу, они мне этого никогда не вспомнят, а я им никогда не забуду.
Оно началось, как и в Москве, с маленькой пародии, рассказика под Шекли. Потом продолжилось сразу довольно большими для меня четырьмя вещами, которые висят на мне, как мерзкий старик на Синдбаде-Мореходе. Потом я переписал два своих прежних рассказа и начал три новых. Потом — как когда-то, пошли публикации…
Компьютер — волшебная вещь. Он сжимает сделанное, и все время кажется, что сделано мало и впереди еще очень много. Возможно, он погубит меня, как уже погубил многих прежде. Пусть; теперь я знаю, как это бывает — не все ли равно, смерть от голода или от переполненности. Важно, что я начал снова и что время вокруг диктует новые сказки.
Жаль только, что многое не успевается, и с теми, кто мне дорог, я вижусь теперь так редко и с натугой. Ведь только на нас уцелели отсветы нашей молодости.
Зато обломки крушения нашей литературы начали снова сплываться, и плот “Медузы”, кажется, понемногу становится “Кон-Тики”.
Правда, все концентрируется там, где и было, — в Питере. Московский семинар так и не стал ничем лучшим. Зато из него вышли несколько отличных писателей и редакторов. Все течет, все изменяется… Куча разнообразных издательств, появляющихся и исчезающих, но и таких, которые несколько лет стабильно удерживаются на плаву. На удивление много стало издателей-графоманов — оказывается, ими бывают не только писатели. Но без писателей их, конечно, не было бы. Эффективнее всего собирает графоманов фэнтези и боевая фантастика.
Так и не вышла в люди и Сибирь — однако красноярцы успели наградить несколько мирных людей мечами жуткого и дивного вида. Одним из них, громадным японским “тачи”, после четвертой бутылки “Муската” демонстрируя ката, еще в Алма-Ате я глубоко прорубил спинку супружеского ложа Сережи Лукьяненко. Интересно, взял ли он его с собой в Москву — имеется в виду ложе. “Будешь меня помнить” (© Пушкин, “Выстрел”),
Юлий Буркин провел в Томске два кона и некоторое время вручал свою “Уранию” на крупных конах. Харьков и Николаев сражались за лидерство, и Николаев продул с разгромным теперь счетом. Не очень вразумительный кон (Киевкон-2003) провела украинская столица. Зато начинает раскручиваться новый кон “Портал”, незамедлительно прославившийся тем что едва не погубил и все же спас Роберта Шекли, чья могила могла оказаться где-нибудь рядом с курганом Тараса Шевченко или Павла Тычины.
На девятом “Страннике”, в сентябре 2002 года, и я получил знаменитую бронзовую статуэтку за лучший рассказ года. “Вы летите, как хотите” — это, пожалуй, единственный рассказ, в котором есть отчетливые автобиографические мотивы. И многое, пленительное и странное, сопровождало эти три дня, о чем я никогда не устану помнить и, может быть, когда-нибудь напишу.
Азии моей, прекрасной и проклятой, очень пока что далеко до них… Все больше становится книг, которые сюда не попадают, все интереснее и труднее становится жить.
Главная же беда в том, что здесь никому даже в голову не приходит писать прозу по-русски в силу полной бесполезности этого занятия — еще более полной, чем при коммунистах.
Но есть, есть смена и надежда. Моя тогда четырехлетняя дочь, покапризничав утром переддетским садом, внезапно сменила гнев на милость и велела бабушке идти готовить завтрак, а она, сказала, сама пока поработает. Выдрала из альбома лист и начала его марать фломастером. “Пишу статью”, — объяснила она…
Сейчас ей двенадцать, и она пишет роман. Фэнтези в стиле Сапковского. Уже целых полблокнота [14].
Первую жизнь я начал в Чарджоу — и в глубине существования еще не закончил, — когда дорос до двенадцати лет. Умер отец, и я понял, что мне никогда больше никто ничего не расскажет обо мне и о тех, с кем я связан кровью и родством. Оставалось продолжать жить самому.
Вторая жизнь началась после переезда во Фрунзе и продолжалась до отъезда из Новосибирска во Фрунзе. Не закончилась и она — ею я опять-таки в глубине живу до сих пор.
Третья началась во Фрунзе, продолжалась в Алма-Ате и не закончилась по сей день.
Четвертая началась в Стэнфорде, штат Калифорния, и длится поныне.
Пятая, одна из самых чудных, началась в Лондоне, и конца ей пока что нет.
Шестая завязалась в штате Мэн.
Седьмая — на берегу Средиземного моря, в Шефаиме, под “Тенью Птицы”…
Как Билли Пилигрим, я проживаю их все, одновременно и сколько получится.
Третьей жизнью я обязан Аркадию Кейсеру и Эрику Нуршину. Они оба сейчас живут тоже совсем другими жизнями и в других местах — Аркадий стал провинциальным русскоязычным журналистом в Израиле, а Эрик — одним из самых скандальных, но уместных газетчиков Казахстана. Хотя недавно президент Назарбаев закрыл и его газету [15].
***
Первый раз они настигли меня через Сережу Шабанова, фэна, детального знатока всего, что было издано под грифом “Фантастика”, чудака с капелькой злости, который тогда сотрудничал с ними. Мне была передана записка, в которой меня наипочтительнейше просили пожаловать в Алма-Ату для переговоров по крайне важному делу. Я удивился и даже потщеславился, но не поехал.Во-первых, не принял всерьез. Во-вторых, навалились дела. Тогда я еще преподавал в национальном университете, но меня уже начинали слегка потравливать, и я еще думал, что местным горным орлам надо показать, что им не все позволено.
Вторая записка шла тем же путем и составлена была в выражениях, годных для вассала, оправдывающегося перед сюзереном, что смел попрать jus primas noctus. Сюзереном, стало быть, представал я. Поразило это меня настолько, что я решил совершить тур и навести порядок среди вилланов.
Кроме прочего, мне обещали возместить все транспортные расходы, что составляло около десяти довсехреформенных рублей.
После четырехчасового трясения в автобусе я вышел на автовокзале, где меня и встретили два толстых усатых человека. Один был Эрик, другой — Аркадий. Оба они тогда работали в “Казахстанской правде”, и на двоих у них был один кабинет, жутко захламленный всем, чем они занимались, — от образцов детских ботиночек до дайджеста уголовной прессы; на его обложке Сережа Алексеев бестрепетно изобразил вилку из нержавейки, на которую наколот розовый женский палец с вишневым маникюром…
Называлось это по-разному, осуществлялось под разными крышами, но в конце концов упиралось в то, что мы начали заниматься издательской деятельностью.
Примешан к этому сначала был и первый алма-атинский МЖК — это такая довольно сложная система не то делового предприятия, не то изощренного отмывания денег.
Мы многое успели. Еще до меня Эрик с Аркадием начали выпускать так называемые книжки-минутки — лист газетной бумаги, на котором было напечатано страниц двадцать пять чего угодно, в основном фантастики и детективов. Сложив его по сгибам, читатель получал подобие книжечки, а разрезав сгибы, получал книжечку. Кого мы там только впервые не напечатали!.. Главное было в том, что напечатать ее тогда стоило копейки, а вот продавали ее уже за рубли. Первые значительные деньги принесла эта серия. У нее была обложка, точнее, титульная иллюстрация, которую смело, красиво и даже изысканно делал Сергей Алексеев. Книжным графиком он не был: по диплому числился художником плаката. Но он был нашим Версаче — его хватало на все. Штанов, часов и юбок Сергей не проектировал, однако дизайнером книги и журнала он стал. Мы вынудили. Примажусь к славе. Сейчас он просто один из самых известных казахстанских дизайнеров.
Я стал переводчиком и редактором.
Господи, кого я только не переводил! Какие только серии перспективных изданий не составлял! Сложность была в том, что выискивать надо было то, что не подпадало под действие Женевской конвенции по защите и охране авторских прав, то есть напечатано было до того, как СССР эту злосчастную конвенцию подмахнул. Выискивал я довольно усердно. Почти все, что я тогда выискал, сейчас издано в переводе и даже с разрешения, и это довольно грустный факт, потому что мы так и не успели… Однако несколько весьма сочных кусочков так и остались нетронутыми. Случилось со мной, хотя и в более слабой степени, и то главное разочарование, которое пережили тысячи фэнов, дотянувших до этого времени: оказалось, что западная фантастика, особенно в наиболее прославленных западной же критикой образцах, вовсе не так хороша, как об этом грезилось. Закон Теодора Старджона “Ninety per cent of everything is trash” родился не на пустом месте. Мне-то, по причине доступа к некоторым оригиналам, это стало ясно несколько раньше; однако стало ясно и то, что лучшие вещи все равно есть, хороши и таковыми пребудут. Это утешает: есть с кем конкурировать.
А потом я стал главным редактором журнала “Миры/Worlds”.
Нам не так уж и мало удалось и удалось бы еще больше, если бы не… Если бы не многое. Даже письменное благословение Роберта Силверберга не помогло.
Взялся я за дело серьезно. Прежде всего попытался установить связи с американскими авторами и агентами. Кому-то написал, раздобыв адреса, а потом просто взял и пошел в американское посольство в Казахстане, на прием к атташе по культуре, милой женщине Рене Эрл. Мне повезло — она была тогда еще и первым секретарем посольства. Послушав меня, она сказала: “А почему бы вам не съездить туда и не уладить все самому?” Я честно сказал, что реальной возможности нет — ни денег, ни политической биографии, ни национальности. Она улыбнулась и ответила, что, если они направят меня на профессиональные издательские курсы в Стэнфорд, я встречу там достаточно серьезных людей. Совершенно искренне я ответил, что ни секунды не верю, что им это удастся. Но если получится, то я поеду.
Очевидно, время и в самом деле изменилось — меня выпустили.
Я попал за границу впервые в жизни — и сразу в Америку. Это был июль 1993 года.
Раз в неделю или две я мотался на автобусе из Бишкека в Алма-Ату.
Когда-то я там родился — по документам. Там мне и перепутали дату рождения. Крестили меня тоже там, в славном Николаевском соборе. И прожили мы там довольно долго и уехали потому, что отцу с его замаранной анкетой никак не находилось работы; даже диплом МГУ не помогал. По чисто ностальгическим намерениям я побывал на улице, где мы тогда жили. Помнить я ее не мог, потому что мне было года два, но по маминым рассказам нашел даже дом. Оказалось, что я и живу неподалеку, на улице Виноградова, постояльцем у Валеры Смолянинова.
Называется она теперь улица Джордано Бруно. Вот интересно, почему такие возвышенные имена дают таким паскудным серым улочкам? Видели бы вы улицы Шекспира и Галилея в Новосибирске!.. Возможно, ее назвали в честь спирали Бруно и я просто не в курсе.
На моих глазах Алма-Ата — ей-богу, не хочется писать Алматы — из нормального советского города с умеренно длинной дореволюционной историей превратилась в яркую и богатую капиталистическую столицу, куда, как мухи на свежее дерьмо, слетаются инвесторы и крупнейшие компании мира; в Золотую Орду новейшего времени, где русским сейчас примерно так же уютно, как белым в Южной Африке, где и сами-то казахи дерутся из-за собственности, давным-давно распроданной, преимущественно американцам, но уже давно явились свои миллионеры и миллиардеры, которые помаленьку скупают и Киргизию…
А я все равно ей благодарен. Там было и осталось что-то такое, чего во Фрунзе-Бишкеке никогда не было и теперь уже не будет. Никогда не будет того же и в бездарно выдуманной Астане, вытащенной в столицы исключительно из стратегополитических соображений, чтобы приграничным русским не так свободно дышалось.
Три наши звезды были Сергей Лукьяненко, Юлий Буркин и Леонид Кудрявцев. Сергей был тогда моложе килограммов на двадцать пять и состоял начинающим автором при крайне проблемном существовании. Психиатрию он уже бросил, а в литературу еще не пришел, хотя несколько очень приличных рассказов и повестей он к тому времени напечатал. Сергей пробыл достаточно долго моим заместителем по журналу, хотя это была явно не его чашка чаю. Мужества ему хватало, чтобы продолжать писать, но денег это тогда не приносило никаких. Каким-то образом ему удавалось выжить; кроме того, Аркадий Кейсер помогал всем нам, в том числе и деньгами, которые, увы, слишком стремительно обесценивались. Две тогда самые большие книги Сергея мы издали у себя. Его начали печатать в столице России, появились фэны, и он выходил на ту дорогу, которой шествует нынче. Тогда и вышел “Рыцари Сорока Островов” — роман, который начал делать ему имя. В Красноярске состоялся кон, на который Сергея пригласили и наградили тем самым “тачи”, а я перед отъездом с наслаждением разыграл его одним из самых коварных розыгрышей, который он мне до сих пор не может простить.
Появился у нас и Юлий Буркин, который провел в Алма-Ате больше года. Мы были знакомы довольно давно, еще по жизни № 2, по дубултовским семинарам. Тогда он был юным, стройным, голубоглазым томским журналистом в какой-то не то мол одежке, не то многотиражке и начинающим рок-бардом. “Рок-малютка-Дженни-ролл!..” Сюда он перебрался в кризисную пору из Томска, но потом все же вернулся туда снова. Деятельность Юлия описать не могу — таланта не хватит. Соответствующие части его автобиографической повести о многом умалчивают. Был он совсем не такой респектабельный и орденоносный, как сейчас, но два интереснейших проекта мы сделали — напечатали первую его большую книжку вкупе с первым виниловым диском его песен “Ванесса ио”, который я до сих пор нежно люблю и распеваю под настроение. “Не давай мне думать… О стрекозах синих, детях летних гроз, шепчи мне — не позволяй мне уходить в себя…”
Аркадий Кейсер оплатил этот проект; им занимался один из лучших звукорежиссеров “Казахфильма”, чье имя умиротворяюще действовало на технический контроль в московской “Мелодии”. Пакет и “яблоко” диска оформил Сережа Алексеев.
Юлик с Сергеем Лукьяненко нашли друг друга и даже гармонически слились в соавторстве. Я послужил им одним из прототипов, равно как и Сергею в отдельности для “Фугу в мундире”. Валерка — это живой и практически ни в чем не приукрашенный Валерий Смолянинов, тогда алмаатинец и мой лендлорд, а ныне гатчинский домохозяин и питерский редактор. Мы с ним появляемся еще в комическом дуэте, этакими Рыжим и Белым в пародийно-тусовочной трилогии Сергея и Юлия. Валун, падающий на Арана-сана, — на самом деле двухсоткилограммовый сейф, скользящий по лестнице вниз, на меня. Мне удалось упереться спиной в стену и обеими ногами кое-как сдержать его. Харакири перочинным ножиком не делал — могу показать живот. То ли это такое проявление любви, то ли некое вытеснение… но убивать меня в фантастике начали куда раньше, чем Семецкого.
Кстати, “Фугу” был написан после жестокой ссоры по поводу моего желания напечатать “Мундиаль” Павла Кузьменко. Мы с Валеркой наперебой орали на Сергея, который так же яростно отрицал за Пашиным рассказом право считаться литературой. И тут кто-то из нас сказал: “Да ты такое просто не можешь, потому и возбух!..” “Я не могу?!. — возопил Сергей. — Да я такое за вечер напишу!..” Оскорбленный, он вскочил и убежал. А вечером позвонил нам с Валеркой и мстительно сообщил, что рассказ пишет и что нас там обессмертит по первое число… Так оно и вышло. Хотя рассказ все равно получился совершенно не в Пашиной манере, но я его люблю. Маленькая пластиковая фугу, купленная в Бэнгоре, штат Мэн, пыжится на книжной полке прямо перед моими глазами.
Леня Кудрявцев, тогда еще красноярец, напечатал у нас одну из своих лучших вещей, “Черную стену”, к которой сделал титульную иллюстрацию все тот же Сергей Алексеев. К сожалению, задуманный однотомник мы тоже не успели сработать — по причинам, изложенным ниже…
Были у нас проекты и посмелее чистой фантастики. У Виктора Ерофеева, которого я знал прежде в основном по скандалу вокруг “Метрополя” и по отличным литературоведческим и критическим статьям, мы перекупили права на издание в Средней Азии одного из самых скандальных его романов, “Русская красавица”. Незадолго до этого он выскочил каким-то совершенно тупым пиратским изданием с кучей опечаток, тут же исчез, и мы могли бы войти в историю и крупно заработать, но тут придавили и нас.
Началось все с разгрома редакции “Казахстанской правды”, официоза, который даже с его наисмиреннейшей критикой показался Назарбаеву слишком смелым. Немедленно явилась откуда-то группа аксакалов, слезно умоливших президента убрать “врага казахского народа” Владимира Срыбных из руководства, и президент, само собой, уважил их седины.