Страница:
Фанни от души ее поблагодарила. Она не могла не признать, что с наслаждением выпьет чаю, и Сьюзен тотчас принялась за дело, словно радуясь, что всем может заняться сама; и лишь слегка без надобности посуетясь и несколько раз напрасно попытавшись образумить братьев более, нежели ей было по силам, она со всем справилась отлично. Фанни взбодрилась и телом и душою; от этой своевременной услуги очень быстро головная боль унялась и на сердце полегчало. У Сьюзен было открытое, умное лицо; она походила на Уильяма, и Фанни понадеялась, что, как и он, сестра будет расположена и добра к ней.
Итак, в гостиной все поуспокоилось, и тут воротился Уильям и вслед за ним маменька и Бетси. В лейтенантской форме Уильям был великолепен, казался еще выше, крепче, изящнее; со счастливой улыбкой он направился прямо к Фанни, а она встала и с минуту смотрела на него в безмолвном восхищении, а потом обхватила его за шею и зарыдала от переполнявших ее чувств, от страданья и радости.
Боясь показаться огорченной, она быстро овладела собой, и, утерев слезы, могла уже заметить все поразительные особенности его костюма и повосхищаться ими, и, воспрянув духом, слушала его веселые планы – каждый день до отплытия бывать на берегу и даже свозить ее в Спитхед и показать свой шлюп.
Но вот опять поднялась суета, и в гостиной появился мистер Кэмпбел, корабельный врач, молодой человек с отменными манерами, который зашел за своим приятелем и для которого не сразу исхитрились раздобыть стул, а юная устроительница чая поспешно вымыла чашку и блюдце; мужчины серьезно побеседовали с четверть часа, и вновь поднялся шум, разноголосица, суета, суматоха, мужчины и мальчики разом вместе пришли в движение, настала пора отправляться; все было готово, Уильям попрощался, и все они вышли – ибо трое мальчиков, вопреки настойчивым просьбам матери, решили проводить брата и мистера Кэмпбела до военной пристани, а мистер Прайс в это же время пошел возвращать соседу газету.
Теперь как будто можно было надеяться на подобие тишины и покоя, а тем самым, когда удалось уговорить Ребекку унести чайную посуду и миссис Прайс походила по комнате в поисках рукава от рубашки, который под конец Бетси выудила из ящика буфета в кухне, небольшая женская компания расположилась поудобней, и мать, снова посокрушавшись, что никак невозможно вовремя подготовить все необходимое для Сэма, удосужилась подумать о старшей дочери и о родных, от которых та приехала.
И пошли расспросы; но очень скоро миссис Прайс поинтересовалась, «как ее сестра Бертрам управляется с прислугой? Так же ли, как она, мучается, подыскивая сносную прислугу?», и это отвлекло ее от Нортгемптоншира и приковало к своим домашним неурядицам; ужасающая портсмутская прислуга, среди которой ее две служанки, конечно же, хуже всех, безраздельно поглотила ее мысли. Совершенно позабыв Бертрамов, она принялась подробно рассказывать о провинностях Ребекки, против которой было что сказать и Сьюзен, и того более маленькой Бетси, и которая и вправду, казалось, была так явно лишена каких-либо достоинств, что Фанни не удержалась и робко спросила, не намерена ли маменька с ней расстаться, когда минет ее год.
– Ее год! – воскликнула миссис Прайс. – Ну, надеюсь, я сумею избавиться от нее раньше, ведь год кончится только в ноябре. В Портсмуте, душенька, прислуга так себя ведет, что прямо чудо, если какую-нибудь служанку продержишь более полугода. Нет у меня никакой надежды найти подходящую. И если придется уволить Ребекку, другая скорей всего окажется и того хуже. Но я вовсе не думаю, будто такая уж я хозяйка, что мне трудно угодить… и само место у нас довольно легкое, ведь у ней есть помощница, и половину работы я часто делаю сама.
Фанни молчала, но не потому, что согласилась, будто нельзя найти лекарства от иных из этих зол. Она сидела и смотрела на Бетси и поневоле думала больше о другой сестренке, прелестной девчушке, которая была немногим моложе этой, когда она, Фанни, уехала в Нортгемптоншир, а несколько лет спустя умерла. Было в той малышке необыкновенное обаяние. В те ранние дни она была ей милее Сьюзен, и, когда весть о ее смерти наконец достигла Мэнсфилда, несколько времени Фанни очень о ней горевала. Вид Бетси пробудил у ней в памяти образ крошки Мэри, но ни за что на свете не стала бы она мучить мать разговором о ней. Пока Фанни была занята этими мыслями. Бетси, сидя неподалеку, протягивала что-то, желая привлечь ее внимание, но старалась загородить это от Сьюзен.
– Что там у тебя, милая? – спросила Фанни. – Иди сюда, покажи.
То был серебряный ножик. Тотчас вскочила Сьюзен, утвержая, что ножик ее, и пытаясь его отобрать; но малышка кинулась под защиту маменьки, и Сьюзен оставалось только упрекать ее, что она делала с большим жаром и явно надеялась привлечь на свою сторону Фанни. Это несправедливо, что она не может получить свой ножик, это ее собственный ножик, сестрица Мэри оставила его ей, когда умирала, и уже давным-давно ножик должен был храниться у ней. Но маменька не отдает его ей и всегда позволяет Бетси брать его, и кончится тем, что Бетси его испортит и оставит себе, а ведь маменька обещала, что Бетси не будет брать его в руки.
Фанни была потрясена. Ее чувство долга и чести, ее чуткое сердце были оскорблены словами Сьюзен и ответом маменьки.
– Да что ж это, Сьюзен! – воскликнула миссис Прайс жалобно и недовольно. – Что ж это ты, разве можно так злиться? Ты всегда скандалишь из-за этого ножа. Нехорошо быть такой скандалисткой. Бедняжка Бетси, как зла на тебя Сьюзен! Но не надо было брать ножик, душенька, когда я послала тебя к буфету. Ты же знаешь, я не велела тебе его трогать, ведь Сьюзен из-за этого так злится. В другой раз придется мне его спрятать, Бетси. Когда бедняжка Мэри отдавала его мне на хранение всего за два часа до смерти, она и думать не думала, что он станет яблоком раздора. Бедняжка моя! у ней голосок уж был едва слышный, а она сказала так славно: «Когда я умру и меня похоронят, маменька, пускай сестра Сьюзен возьмет мой ножик себе». Бедная крошка! она так его любила, Фанни, всю болезнь держала его подле себя на кровати. Это был подарок ее доброй крестной матери, старой адмиральши Максуэл, всего за полтора месяца до того, как Мэри прибрал Господь. Бедная милая крошка! Что ж, Господь прибрал ее, чтоб она не увидала грядущего зла. Ах ты, моя Бетси. – продолжала миссис Прайс, лаская дочку, – тебе вот не повезло, нет у тебя такой доброй крестной матери. Тетушка Норрис слишком далеко живет, где ж ей подумать о малышке вроде тебя.
И вправду, Фанни нечего было передать от тетушки Норрис, кроме слов, мол, она надеется, что ее крестница хорошая девочка и выучила молитвы. Как-то в гостиной в Мэнсфилд-парке что-то неопределенное говорилось, мол, не послать ли Бетси молитвенник, но более Фанни ничего такого не слыхала. Правда, тетушка Норрис сходила домой и принесла два старых мужниных молитвенника, но, когда их получше разглядели, щедрый пыл угас. Один сочли негодным для глаз ребенка из-за мелкого шрифта, другой показался слишком громоздким, девочке неудобно будет его носить.
Фанни, усталая с дороги и уставшая вновь, едва ей предложили лечь в постель, с благодарностью согласилась; Бетси все еще вопила, чтоб в честь приезда сестры ей позволили посидеть лишний час, а Фанни вышла из гостиной, где опять поднялась неразбериха и шум, где мальчики выпрашивали тосты с сыром, папенька требовал ром с водою и, как всегда, никто не мог дозваться Ребекки.
В узенькой, скудно обставленной комнатенке, которую ей предстояло делить с Сьюзен, не нашлось ничего, что могло бы ее подбодрить. Тесные комнатки наверху, да, разумеется, и внизу, узкий коридор и лестница – все это поразило ее куда больше, чем она могла вообразить. Вскоре она уже с признательностью думала о своей комнатке под крышей в Мэнсфилд-парке, которую там почитали чересчур тесной, а тем самым и неудобной.
Глава 8
Глава 9
Итак, в гостиной все поуспокоилось, и тут воротился Уильям и вслед за ним маменька и Бетси. В лейтенантской форме Уильям был великолепен, казался еще выше, крепче, изящнее; со счастливой улыбкой он направился прямо к Фанни, а она встала и с минуту смотрела на него в безмолвном восхищении, а потом обхватила его за шею и зарыдала от переполнявших ее чувств, от страданья и радости.
Боясь показаться огорченной, она быстро овладела собой, и, утерев слезы, могла уже заметить все поразительные особенности его костюма и повосхищаться ими, и, воспрянув духом, слушала его веселые планы – каждый день до отплытия бывать на берегу и даже свозить ее в Спитхед и показать свой шлюп.
Но вот опять поднялась суета, и в гостиной появился мистер Кэмпбел, корабельный врач, молодой человек с отменными манерами, который зашел за своим приятелем и для которого не сразу исхитрились раздобыть стул, а юная устроительница чая поспешно вымыла чашку и блюдце; мужчины серьезно побеседовали с четверть часа, и вновь поднялся шум, разноголосица, суета, суматоха, мужчины и мальчики разом вместе пришли в движение, настала пора отправляться; все было готово, Уильям попрощался, и все они вышли – ибо трое мальчиков, вопреки настойчивым просьбам матери, решили проводить брата и мистера Кэмпбела до военной пристани, а мистер Прайс в это же время пошел возвращать соседу газету.
Теперь как будто можно было надеяться на подобие тишины и покоя, а тем самым, когда удалось уговорить Ребекку унести чайную посуду и миссис Прайс походила по комнате в поисках рукава от рубашки, который под конец Бетси выудила из ящика буфета в кухне, небольшая женская компания расположилась поудобней, и мать, снова посокрушавшись, что никак невозможно вовремя подготовить все необходимое для Сэма, удосужилась подумать о старшей дочери и о родных, от которых та приехала.
И пошли расспросы; но очень скоро миссис Прайс поинтересовалась, «как ее сестра Бертрам управляется с прислугой? Так же ли, как она, мучается, подыскивая сносную прислугу?», и это отвлекло ее от Нортгемптоншира и приковало к своим домашним неурядицам; ужасающая портсмутская прислуга, среди которой ее две служанки, конечно же, хуже всех, безраздельно поглотила ее мысли. Совершенно позабыв Бертрамов, она принялась подробно рассказывать о провинностях Ребекки, против которой было что сказать и Сьюзен, и того более маленькой Бетси, и которая и вправду, казалось, была так явно лишена каких-либо достоинств, что Фанни не удержалась и робко спросила, не намерена ли маменька с ней расстаться, когда минет ее год.
– Ее год! – воскликнула миссис Прайс. – Ну, надеюсь, я сумею избавиться от нее раньше, ведь год кончится только в ноябре. В Портсмуте, душенька, прислуга так себя ведет, что прямо чудо, если какую-нибудь служанку продержишь более полугода. Нет у меня никакой надежды найти подходящую. И если придется уволить Ребекку, другая скорей всего окажется и того хуже. Но я вовсе не думаю, будто такая уж я хозяйка, что мне трудно угодить… и само место у нас довольно легкое, ведь у ней есть помощница, и половину работы я часто делаю сама.
Фанни молчала, но не потому, что согласилась, будто нельзя найти лекарства от иных из этих зол. Она сидела и смотрела на Бетси и поневоле думала больше о другой сестренке, прелестной девчушке, которая была немногим моложе этой, когда она, Фанни, уехала в Нортгемптоншир, а несколько лет спустя умерла. Было в той малышке необыкновенное обаяние. В те ранние дни она была ей милее Сьюзен, и, когда весть о ее смерти наконец достигла Мэнсфилда, несколько времени Фанни очень о ней горевала. Вид Бетси пробудил у ней в памяти образ крошки Мэри, но ни за что на свете не стала бы она мучить мать разговором о ней. Пока Фанни была занята этими мыслями. Бетси, сидя неподалеку, протягивала что-то, желая привлечь ее внимание, но старалась загородить это от Сьюзен.
– Что там у тебя, милая? – спросила Фанни. – Иди сюда, покажи.
То был серебряный ножик. Тотчас вскочила Сьюзен, утвержая, что ножик ее, и пытаясь его отобрать; но малышка кинулась под защиту маменьки, и Сьюзен оставалось только упрекать ее, что она делала с большим жаром и явно надеялась привлечь на свою сторону Фанни. Это несправедливо, что она не может получить свой ножик, это ее собственный ножик, сестрица Мэри оставила его ей, когда умирала, и уже давным-давно ножик должен был храниться у ней. Но маменька не отдает его ей и всегда позволяет Бетси брать его, и кончится тем, что Бетси его испортит и оставит себе, а ведь маменька обещала, что Бетси не будет брать его в руки.
Фанни была потрясена. Ее чувство долга и чести, ее чуткое сердце были оскорблены словами Сьюзен и ответом маменьки.
– Да что ж это, Сьюзен! – воскликнула миссис Прайс жалобно и недовольно. – Что ж это ты, разве можно так злиться? Ты всегда скандалишь из-за этого ножа. Нехорошо быть такой скандалисткой. Бедняжка Бетси, как зла на тебя Сьюзен! Но не надо было брать ножик, душенька, когда я послала тебя к буфету. Ты же знаешь, я не велела тебе его трогать, ведь Сьюзен из-за этого так злится. В другой раз придется мне его спрятать, Бетси. Когда бедняжка Мэри отдавала его мне на хранение всего за два часа до смерти, она и думать не думала, что он станет яблоком раздора. Бедняжка моя! у ней голосок уж был едва слышный, а она сказала так славно: «Когда я умру и меня похоронят, маменька, пускай сестра Сьюзен возьмет мой ножик себе». Бедная крошка! она так его любила, Фанни, всю болезнь держала его подле себя на кровати. Это был подарок ее доброй крестной матери, старой адмиральши Максуэл, всего за полтора месяца до того, как Мэри прибрал Господь. Бедная милая крошка! Что ж, Господь прибрал ее, чтоб она не увидала грядущего зла. Ах ты, моя Бетси. – продолжала миссис Прайс, лаская дочку, – тебе вот не повезло, нет у тебя такой доброй крестной матери. Тетушка Норрис слишком далеко живет, где ж ей подумать о малышке вроде тебя.
И вправду, Фанни нечего было передать от тетушки Норрис, кроме слов, мол, она надеется, что ее крестница хорошая девочка и выучила молитвы. Как-то в гостиной в Мэнсфилд-парке что-то неопределенное говорилось, мол, не послать ли Бетси молитвенник, но более Фанни ничего такого не слыхала. Правда, тетушка Норрис сходила домой и принесла два старых мужниных молитвенника, но, когда их получше разглядели, щедрый пыл угас. Один сочли негодным для глаз ребенка из-за мелкого шрифта, другой показался слишком громоздким, девочке неудобно будет его носить.
Фанни, усталая с дороги и уставшая вновь, едва ей предложили лечь в постель, с благодарностью согласилась; Бетси все еще вопила, чтоб в честь приезда сестры ей позволили посидеть лишний час, а Фанни вышла из гостиной, где опять поднялась неразбериха и шум, где мальчики выпрашивали тосты с сыром, папенька требовал ром с водою и, как всегда, никто не мог дозваться Ребекки.
В узенькой, скудно обставленной комнатенке, которую ей предстояло делить с Сьюзен, не нашлось ничего, что могло бы ее подбодрить. Тесные комнатки наверху, да, разумеется, и внизу, узкий коридор и лестница – все это поразило ее куда больше, чем она могла вообразить. Вскоре она уже с признательностью думала о своей комнатке под крышей в Мэнсфилд-парке, которую там почитали чересчур тесной, а тем самым и неудобной.
Глава 8
Понимай сэр Томас все чувства племянницы, когда она писала свое первое письмо тетушке, он бы не отчаивался; ибо хотя крепкий сон, славное утро, надежды вскорости опять увидеть Уильяма и сравнительная тишина в доме, оттого что Том и Чарлз ушли в школу, Сэм – по каким-то своим делам, а папенька, как обыкновенно, слонялся просто так, позволили Фанни написать о родительском доме довольно бодро, однако, прекрасно это сознавая, о многом неприятном она умолчала. Понимай сэр Томас лишь половину того, что она чувствовала, когда не прошло и недели, он полагал бы, что мистер Крофорд может быть уверен в ее согласии, и пришел бы в восторг от собственной дальновидности.
Не прошло и недели, а Фанни была уже глубоко разочарована. Начать с того, что ушел в плавание Уильям. «Дрозд» получил предписание, ветер переменился, и корабль снялся с якоря через четыре дня после их приезда в Портсмут; и за эти дни она видела брата лишь дважды, накоротке, второпях, когда он сходил на берег по делам. Не было ни неспешных бесед, ни прогулки по крепостным стенам, ни посещения верфи, ни знакомства с «Дроздом» – ничего того, о чем строили планы, что предвкушали. Ничто из их надежд не оправдалось, осталась неизменной только любовь Уильяма. Последняя его мысль, когда он покидал родной дом, была о Фанни. Он опять воротился к двери, нарочно, чтоб сказать:
– Берегите Фанни, маменька. Она слабенькая и не привыкла, как мы, к лишениям и неудобствам. Я поручаю вам беречь Фанни.
Уильяма не стало рядом, и дом, где он ее оставил, оказался – Фанни не могла утаить это от себя – почти во всех отношениях полной противоположностью тому, чего бы ей хотелось. То было обиталище шума, беспорядка и неприличия. Никто не вел себя как следовало на его месте, ничто не делалось как должно. Она не могла, как надеялась, уважать своих родителей. От отца она многого и не ждала, но теперь убедилась, что он еще невнимательней к своему семейству, привычки его еще хуже и он еще меньше соблюдает приличия, чем она предполагала. У него нет недостатка в способностях, но сверх своей профессии он ничем не интересуется и ни в чем не сведущ. Читает он единственно газету да списки военно-морских офицеров, назначенных в кампанию, выходящие раз в три месяца; разговаривает только о доках, о гавани, о Спитхеде; он бранится, поминает имя Господа всуе и пьет, он неотесан и вульгарен. В его прежнем отношении к ней Фанни не могла припомнить ни малейшей нежности. У ней оставалось лишь общее впечатление развязности и шумливости; а теперь он едва замечал ее, разве что принимался топорно ее вышучивать.
Мать разочаровала ее куда сильнее; вот на кого она уповала, и почти ничего в ней не нашла. Все ее лестные надежды стать матери необходимой быстро рассыпались в прах. Миссис Прайс не была недоброй, но, вместо того чтобы одарить дочь любовью и доверием и день ото дня больше ею дорожить, миссис Прайс выказывала к ней ничуть не более доброты, чем в день приезда. Природный инстинкт был быстро удовлетворен, а другого источника привязанности миссис Прайс не имела. Сердце и время были у ней уже полностью заняты; для Фанни не хватило у ней ни досуга, ни любви. Дочери всегда мало для нее значили. Она нежно любила сыновей, особливо Уильяма, а из дочерей заметно отличала лишь Бетси. К ней мать проявляла весьма неразумную снисходительность. Уильям был ее гордостью, Бетси – ее любимицей; а Джон, Ричард, Сэм, Том и Чарлз поглощали остатки ее материнской заботливости, доставляя то тревоги, то утешение. Они делили ее сердце, время же отдано было преимущественно дому и слугам. Ее дни проходили в некоей медлительной суете; она всегда была в хлопотах, а дело не подвигалось, ни с чем она не поспевала вовремя и сетовала на это, но все продолжалось по-прежнему; желала быть бережливой, но недоставало ей ни изобретательности, ни упорядоченности; была недовольна слугами, но не умела их направить и, помогая ли им, выговаривая или потакая, не в силах была добиться от них уважения.
Из двух своих сестер миссис Прайс гораздо более походила на леди Бертрам, чем на миссис Норрис. Расчетливая из нужды, она не имела к тому ни склонности миссис Норрис, ни ее сноровки. От природы была она неторопливой и вялой, как леди Бертрам; жизнь в достатке и праздности гораздо больше отвечала бы ее натуре, чем необходимость во всем себе отказывать и те усилия, каких потребовало от нее безрассудное замужество. Из нее получилась бы важная дама, не хуже чем из леди Бертрам, но миссис Норрис при малом доходе оказалась бы более приемлемой матерью девяти детей.
Многое из всего этого Фанни не могла не сознавать. Она должна была чувствовать и, несомненно, чувствовала, хотя, пожалуй, не решилась бы сама себе в этом признаться, что ее маменька – пристрастная, неразумная родительница, копуша, неряха, не учит и не держит в узде своих детей, дом ее дурно поставлен и лишен какого бы то ни было уюта, и не нашлось у ней для старшей дочери ни расположения, ни разговора, ни любви, ни любопытства эту дочь узнать, ни желания приобрести ее дружбу, ни стремления к ее обществу, что могло бы приглушить горькие Фаннины чувства.
Фанни очень старалась быть полезной и не казаться ни выше своих домашних, ни не способной или не склонной (из-за своего совсем иного воспитания) помочь по дому и внести в него толику уюта, а потому немедля принялась шить для Сэма и, работая спозаранку и допоздна усердно и весьма споро, так много успела, что Сэма наконец отправили на корабль, снабдив его более чем половиною нужного белья. Фанни от души радовалась, что она полезна, но и представить не могла, как бы они управились без нее. Когда Сэма, шумливого и заносчивого, не стало в доме, Фанни даже пожалела, потому что он был умен, понятлив и с охотою отправлялся в город по разным поручениям; и хотя презрительно отвергал все упреки Сьюзен, вполне разумные сами по себе, но высказываемые не к месту и в бессильной запальчивости, однако же не оставался равнодушен к Фанниным трудам и ненавязчивым увещаньям; и она быстро поняла, что с его уходом лишилась лучшего из трех младших братьев, ибо Том и Чарлз, на несколько лет моложе него, были по меньшей мере на столько же лет дальше от возраста, в котором заговаривает и чувство и разум, побуждая ценить дружбу и стараться быть не столь несносными. Сестра скоро отчаялась хоть как-то повлиять на этих двоих: никакими уговорами, на которые у ней хватало душевных сил и времени, укротить их не удавалось. Каждый день после школы они неизменно затевали по всему дому буйные игры; и очень скоро Фанни уже со вздохом встречала приближение субботы, половина которой была свободна от ученья.
Бетси, избалованной, приученной думать, что азбука ей заклятый враг, разрешали сколько угодно вертеться подле служанок и еще хвалили ее за то, что она доносит о каждой их провинности, и Фанни почти отчаялась ее полюбить или помочь ей; а нрав Сьюзен вызывал у ней множество сомнений. Вечные перепалки с маменькой, бессмысленные раздоры с Томом и Чарлзом и озлобленность против Бетси изрядно огорчали Фанни, и, хотя она не могла не признать, что поводов для этого вдоволь, ее пугала склонность сестры доходить до крайностей, все это выдавало нрав мало приятный, который и саму ее лишил покоя. Таков был дом, который должен был вытеснить у ней из помыслов Мэнсфилд и научить ее умерять свои чувства, думая о кузене Эдмунде. Она же, напротив, только о Мэнсфилде и думала, о милых его обитателях, о его радующих душу обыкновениях. Здесь все было полной ему противоположностью. Оттого, что все здесь было по-другому, не проходило часу, чтоб она не вспоминала жизнь в Мэнсфилде – его изящество, благопристойность, размеренность, гармонию и, пожалуй, прежде всего мир и спокойствие.
Для натур столь хрупких и нервных, как Фанни, жизнь в непрестанном шуме – зло, которое не могли бы искупить никакое изящество и гармония. Это всего более мучило ее. В Мэнсфилде никогда не слышно было ни перепалок, ни повышенного тона, ни грубых вспышек, ни малейшего ожесточения; жизнь шла размеренно, с бодрой упорядоченностью; у каждого было свое заслуженное место; чувства каждого принимались во внимание. Если когда и можно было предположить, что недостает нежности, ее заменяли здравый смысл и хорошее воспитание; а что до слабых приступов досады, иной раз случавшихся у тетушки Норрис, как же они были коротки, пустячны, капля в море по сравненью с беспрестанной суматохой в ее теперешнем жилище. Здесь все шумливы, у всех громкие голоса (пожалуй, исключая маменьку, чей голос звучал все на одной и той же ноте, как у леди Бертрам, только уже не вяло, а капризно). Что бы ни понадобилось, все требовали криком, и служанки кричали из кухни свои оправдания. Двери вечно хлопали, лестницы не знали отдыха, все делалось со стуком, никто не сидел тихо, и, заговорив, никто не мог добиться, чтобы его выслушали.
Оценивая эти два дома, не прожив у родителей еще и недели, Фанни готова была отнести к ним знаменитое суждение доктора Джонсона о браке и безбрачии и сказать, что, хотя в Мэнсфилд-парке есть свои огорчения, Портсмут лишен радостей.
Не прошло и недели, а Фанни была уже глубоко разочарована. Начать с того, что ушел в плавание Уильям. «Дрозд» получил предписание, ветер переменился, и корабль снялся с якоря через четыре дня после их приезда в Портсмут; и за эти дни она видела брата лишь дважды, накоротке, второпях, когда он сходил на берег по делам. Не было ни неспешных бесед, ни прогулки по крепостным стенам, ни посещения верфи, ни знакомства с «Дроздом» – ничего того, о чем строили планы, что предвкушали. Ничто из их надежд не оправдалось, осталась неизменной только любовь Уильяма. Последняя его мысль, когда он покидал родной дом, была о Фанни. Он опять воротился к двери, нарочно, чтоб сказать:
– Берегите Фанни, маменька. Она слабенькая и не привыкла, как мы, к лишениям и неудобствам. Я поручаю вам беречь Фанни.
Уильяма не стало рядом, и дом, где он ее оставил, оказался – Фанни не могла утаить это от себя – почти во всех отношениях полной противоположностью тому, чего бы ей хотелось. То было обиталище шума, беспорядка и неприличия. Никто не вел себя как следовало на его месте, ничто не делалось как должно. Она не могла, как надеялась, уважать своих родителей. От отца она многого и не ждала, но теперь убедилась, что он еще невнимательней к своему семейству, привычки его еще хуже и он еще меньше соблюдает приличия, чем она предполагала. У него нет недостатка в способностях, но сверх своей профессии он ничем не интересуется и ни в чем не сведущ. Читает он единственно газету да списки военно-морских офицеров, назначенных в кампанию, выходящие раз в три месяца; разговаривает только о доках, о гавани, о Спитхеде; он бранится, поминает имя Господа всуе и пьет, он неотесан и вульгарен. В его прежнем отношении к ней Фанни не могла припомнить ни малейшей нежности. У ней оставалось лишь общее впечатление развязности и шумливости; а теперь он едва замечал ее, разве что принимался топорно ее вышучивать.
Мать разочаровала ее куда сильнее; вот на кого она уповала, и почти ничего в ней не нашла. Все ее лестные надежды стать матери необходимой быстро рассыпались в прах. Миссис Прайс не была недоброй, но, вместо того чтобы одарить дочь любовью и доверием и день ото дня больше ею дорожить, миссис Прайс выказывала к ней ничуть не более доброты, чем в день приезда. Природный инстинкт был быстро удовлетворен, а другого источника привязанности миссис Прайс не имела. Сердце и время были у ней уже полностью заняты; для Фанни не хватило у ней ни досуга, ни любви. Дочери всегда мало для нее значили. Она нежно любила сыновей, особливо Уильяма, а из дочерей заметно отличала лишь Бетси. К ней мать проявляла весьма неразумную снисходительность. Уильям был ее гордостью, Бетси – ее любимицей; а Джон, Ричард, Сэм, Том и Чарлз поглощали остатки ее материнской заботливости, доставляя то тревоги, то утешение. Они делили ее сердце, время же отдано было преимущественно дому и слугам. Ее дни проходили в некоей медлительной суете; она всегда была в хлопотах, а дело не подвигалось, ни с чем она не поспевала вовремя и сетовала на это, но все продолжалось по-прежнему; желала быть бережливой, но недоставало ей ни изобретательности, ни упорядоченности; была недовольна слугами, но не умела их направить и, помогая ли им, выговаривая или потакая, не в силах была добиться от них уважения.
Из двух своих сестер миссис Прайс гораздо более походила на леди Бертрам, чем на миссис Норрис. Расчетливая из нужды, она не имела к тому ни склонности миссис Норрис, ни ее сноровки. От природы была она неторопливой и вялой, как леди Бертрам; жизнь в достатке и праздности гораздо больше отвечала бы ее натуре, чем необходимость во всем себе отказывать и те усилия, каких потребовало от нее безрассудное замужество. Из нее получилась бы важная дама, не хуже чем из леди Бертрам, но миссис Норрис при малом доходе оказалась бы более приемлемой матерью девяти детей.
Многое из всего этого Фанни не могла не сознавать. Она должна была чувствовать и, несомненно, чувствовала, хотя, пожалуй, не решилась бы сама себе в этом признаться, что ее маменька – пристрастная, неразумная родительница, копуша, неряха, не учит и не держит в узде своих детей, дом ее дурно поставлен и лишен какого бы то ни было уюта, и не нашлось у ней для старшей дочери ни расположения, ни разговора, ни любви, ни любопытства эту дочь узнать, ни желания приобрести ее дружбу, ни стремления к ее обществу, что могло бы приглушить горькие Фаннины чувства.
Фанни очень старалась быть полезной и не казаться ни выше своих домашних, ни не способной или не склонной (из-за своего совсем иного воспитания) помочь по дому и внести в него толику уюта, а потому немедля принялась шить для Сэма и, работая спозаранку и допоздна усердно и весьма споро, так много успела, что Сэма наконец отправили на корабль, снабдив его более чем половиною нужного белья. Фанни от души радовалась, что она полезна, но и представить не могла, как бы они управились без нее. Когда Сэма, шумливого и заносчивого, не стало в доме, Фанни даже пожалела, потому что он был умен, понятлив и с охотою отправлялся в город по разным поручениям; и хотя презрительно отвергал все упреки Сьюзен, вполне разумные сами по себе, но высказываемые не к месту и в бессильной запальчивости, однако же не оставался равнодушен к Фанниным трудам и ненавязчивым увещаньям; и она быстро поняла, что с его уходом лишилась лучшего из трех младших братьев, ибо Том и Чарлз, на несколько лет моложе него, были по меньшей мере на столько же лет дальше от возраста, в котором заговаривает и чувство и разум, побуждая ценить дружбу и стараться быть не столь несносными. Сестра скоро отчаялась хоть как-то повлиять на этих двоих: никакими уговорами, на которые у ней хватало душевных сил и времени, укротить их не удавалось. Каждый день после школы они неизменно затевали по всему дому буйные игры; и очень скоро Фанни уже со вздохом встречала приближение субботы, половина которой была свободна от ученья.
Бетси, избалованной, приученной думать, что азбука ей заклятый враг, разрешали сколько угодно вертеться подле служанок и еще хвалили ее за то, что она доносит о каждой их провинности, и Фанни почти отчаялась ее полюбить или помочь ей; а нрав Сьюзен вызывал у ней множество сомнений. Вечные перепалки с маменькой, бессмысленные раздоры с Томом и Чарлзом и озлобленность против Бетси изрядно огорчали Фанни, и, хотя она не могла не признать, что поводов для этого вдоволь, ее пугала склонность сестры доходить до крайностей, все это выдавало нрав мало приятный, который и саму ее лишил покоя. Таков был дом, который должен был вытеснить у ней из помыслов Мэнсфилд и научить ее умерять свои чувства, думая о кузене Эдмунде. Она же, напротив, только о Мэнсфилде и думала, о милых его обитателях, о его радующих душу обыкновениях. Здесь все было полной ему противоположностью. Оттого, что все здесь было по-другому, не проходило часу, чтоб она не вспоминала жизнь в Мэнсфилде – его изящество, благопристойность, размеренность, гармонию и, пожалуй, прежде всего мир и спокойствие.
Для натур столь хрупких и нервных, как Фанни, жизнь в непрестанном шуме – зло, которое не могли бы искупить никакое изящество и гармония. Это всего более мучило ее. В Мэнсфилде никогда не слышно было ни перепалок, ни повышенного тона, ни грубых вспышек, ни малейшего ожесточения; жизнь шла размеренно, с бодрой упорядоченностью; у каждого было свое заслуженное место; чувства каждого принимались во внимание. Если когда и можно было предположить, что недостает нежности, ее заменяли здравый смысл и хорошее воспитание; а что до слабых приступов досады, иной раз случавшихся у тетушки Норрис, как же они были коротки, пустячны, капля в море по сравненью с беспрестанной суматохой в ее теперешнем жилище. Здесь все шумливы, у всех громкие голоса (пожалуй, исключая маменьку, чей голос звучал все на одной и той же ноте, как у леди Бертрам, только уже не вяло, а капризно). Что бы ни понадобилось, все требовали криком, и служанки кричали из кухни свои оправдания. Двери вечно хлопали, лестницы не знали отдыха, все делалось со стуком, никто не сидел тихо, и, заговорив, никто не мог добиться, чтобы его выслушали.
Оценивая эти два дома, не прожив у родителей еще и недели, Фанни готова была отнести к ним знаменитое суждение доктора Джонсона о браке и безбрачии и сказать, что, хотя в Мэнсфилд-парке есть свои огорчения, Портсмут лишен радостей.
Глава 9
Фанни не слишком ошибалась, не ожидая, что мисс Крофорд станет писать ей теперь столь же часто, как прежде; до следующего письма Мэри прошло много больше времени, чем до последнего в Мэнсфилд-парк; но она ошибалась, думая, что, получая письма реже, она вздохнет с облегчением. Вот еще один странный оборот души: когда письмо наконец пришло, она ему поистине обрадовалась. В ее нынешнем изгнании, оторванности от хорошего общества и ото всего, что обыкновенно ее интересовало, письмо хотя от кого-то из того круга, где пребывало ее сердце, написанное с любовью и не без изящества, было так желанно. Извинением за то, что не написала раньше, мисс Крофорд служила обычная ссылка на все большую занятость…
«…а теперь, когда я начала, – продолжала Мэри, – мое письмо не заслуживает, чтоб Вы его читали, так как не будет в нем под конец нежного признания в любви, не будет трех-четырех строк passionees от самого преданного на свете Г. К., ибо Генри в Норфолке; десять дней назад дела призвали его в Эверингем, а возможно, это только предлог, чтобы, как и Вы, пуститься в дорогу. Но уж так оно есть, и, кстати сказать, его отсутствием более всего и объясняется нерадивость его сестры, ведь уже не слышно было напоминаний: „Что ж, Мэри, когда ты напишешь к Фанни? Разве не пора написать к Фанни?“, которые бы меня пришпорили. Наконец-то, после различных попыток встретиться, я повидалась с Вашими кузинами, „дорогой Джулией и нашей дорогой миссис Рашоут“; вчера они застали меня дома, и все мы обрадовались друг другу. Со стороны показалось бы, что мы очень обрадовались друг другу, но я и вправду думаю, что мы слегка обрадовались. Мы столько всего могли порассказать. Хотите знать, какое стало лицо у миссис Рашуот, когда помянули Ваше имя? Я не привыкла думать, что ей недостает самообладания, но для вчерашней встречи его недостало. Вообще же из них двоих Джулия держалась лучше, по крайней мере, когда речь зашла о Вас. С той минуты, как я заговорила о „Фанни“ и говорила о ней как подобает сестре, миссис Рашуот переменилась в лице и не оправилась до самого конца. Но еще придет день, когда она опять будет хороша: у нас есть приглашение на ее первый прием, на 28-е. Тогда она опять предстанет во всей красе, ибо откроет двери одного из лучших домов на Уимпол-стрит. Я была там два года назад, когда этот дом принадлежал леди Лейселс, и, мне кажется, лучшего не сыскать во всем Лондоне, и тогда она, без сомненья, почувствует, что – грубо говоря – получила сполна все, что ей причитается. Генри не мог бы предоставить ей такой дом. Надеюсь, она будет об этом помнить и в меру своих сил будет довольна, воображая себя королевой во дворце, пусть даже королю лучше оставаться в тени, а так как я не имею желания бесить ее, я никогда более не стану терзать ее слух Вашим именем. Мало-помалу она отрезвеет. Сколько я знаю и догадываюсь, барон Уилденхейм все еще ухаживает за Джулией, но, кажется, его не слишком поощряют. Она может сделать лучшую партию. Знатный бедняк незавидный жених, и не представляю, чтоб он мог понравиться, ведь, если отнять у бедняги барона его пустословие, у него останется один только пустой кошелек. Ваш кузен Эдмунд не торопится; его, верно, задерживают обязанности в приходе. Быть может, в Торнтон Лейси требуется наставить на путь истинный какую-нибудь старую грешницу. Я не склонна воображать, будто он забросил меня ради грешницы молодой. Прощайте, милая душенька Фанни, для Лондона это письмо длинное; напишите мне в ответ славное письмецо, чтоб порадовать глаз Генри, когда он воротится, и представьте мне отчет обо всех удалых молодцах капитанах, которыми Вы пренебрегаете ради него».
Письмо это давало богатую пищу для размышлений, и по большей части размышлений нерадостных; и однако, при всем неудовольствии, какое оно вызвало, оно соединило Фанни с тем, о ком она неотступно думала, поведало ей о людях и событиях, которые никогда не пробуждали в ней такого любопытства, как теперь, и она была бы рада знать наверно, что подобные письма станут приходить всякую неделю. Только переписка с тетушкою Бертрам вызывала у ней более интересу.
Что же до портсмутского общества, которое возместило бы несовершенства ее нынешнего дома, в кругу знакомых маменьки и папеньки не было никого, кто мог бы хотя в малой мере ее удовлетворить; не нашлось ни единственного человека, ради кого ей захотелось бы преодолеть свою робость и застенчивость. На ее взгляд, все мужчины были грубы, все женщины развязны, и те и другие дурно воспитаны; и встречи со старыми и новыми знакомыми ей были столь же мало приятны, как им. Молодые особы, которые поначалу взирали на нее с некоторым почтением, поскольку она приехала из семьи баронета, скоро оскорбленно сочли ее «гордячкой», а так как она ни на фортепианах не играла, ни роскошных ротонд не носила, они при дальнейшем размышлении, уж конечно, не признали за ней право на превосходство.
Первым утешением, которое получила Фанни взамен всех домашних зол, первым, которое при своей рассудительности могла полностью принять и которое обещало быть отнюдь не кратковременным, оказалось более близкое знакомство с Сьюзен и надежда быть ей полезной. Сьюзен всегда вела себя мило со старшей сестрой, но свойственная ей резкость и решительность удивляла и тревожила Фанни, и прошло по меньшей мере две недели прежде, чем она стала понимать характер, столь разительно отличный от ее собственного. Сьюзен видела, что дома многое идет не так, как следует, и хотела навести порядок. Не удивительно, что четырнадцатилетняя девушка, пытаясь по собственному разумению, без чьей-либо помощи все переменить, ошибалась в выборе средств; и вскорости Фанни уже была склонна больше восхищаться природным светом в душе Сьюзен, который позволял девочке отличать дурное от хорошего, чем сурово судить ее за неизбежные при этом ошибки в поведении. Сьюзен опиралась на те же истины и следовала той же системе, что и сама Фанни, но Фанни, более мягкая, покладистая, не решилась бы утверждать их действиями. В тех случаях, когда Фанни лишь отошла бы в сторону и заплакала, Сьюзен старалась делать дело, а что от ее стараний был толк, нельзя было не заметить; как ни плохо было в доме, без вмешательства Сьюзен явно было бы еще хуже, и ее-то вмешательство удерживало и маменьку и Бетси от иных весьма оскорбительных крайностей, к которым вели потачки и невоспитанность.
В каждом споре с маменькой разум был на стороне Сьюзен, но миссис Прайс никогда не проявляла той материнской нежности, которая могла бы смягчить дочь. На долю Сьюзен никогда не доставалась та слепая любовь, которая сеяла зло вокруг нее. Маменька не питала к ней благодарности за любовь в прошлом или в настоящем, что помогло бы Сьюзен легче мириться с чрезмерной любовью, обращенной на других.
Все это понемногу стало ясно для Фанни, и понемногу в ней родилось смешанное чувство сострадания и уважения к Сьюзен. Однако она не могла не видеть, что сестра ведет себя неправильно, порою очень неправильно; ее попытки навести порядок часто никуда не годятся и не ко времени, а ее вид и манера выражаться часто совсем уж непростительны; но Фанни начала надеяться, что все это можно исправить. Она заметила, что Сьюзен смотрит на нее снизу вверх и хочет, чтоб сестра была о ней доброго мнения; и как ни нова была для Фанни роль авторитета, как ни нова была мысль, что она способна кого-то вести или наставлять, она все-таки решила, что иной раз и вправду можно намекнуть Сьюзен то на одно, то на другое и ради ее же пользы постараться высказывать кое-какие справедливые понятия, привитые ей самой более подобающим воспитанием, о том, чего заслуживает каждый человек и как разумней было бы вести себя Сьюзен.
Оказывать влияние на Сьюзен или, по крайней мере, пользоваться им сознательно Фанни начала после одного доброго поступка, на который по своей деликатности решилась далеко не сразу. Ей в первые же дни пришло на ум, что небольшая сумма денег могла бы навсегда положить конец вечным баталиям из-за яблока раздора – серебряного ножика, а богатство, каким она обладала, – десять фунтов, данные дядюшкой при расставании, позволяло ей не только в мечтах, но и на деле быть щедрой. Но она вовсе не имела ни привычки благодетельствовать, кроме как совершенным беднякам, ни опыта избавлять от бед или одарять милостями ровню и слишком страшилась, вдруг домашние подумают, будто она строит из себя знатную даму, а потому не сразу сумела одолеть опасение, будто не пристало ей сделать подобный подарок. В конце концов она его все же сделала: серебряный ножик был куплен для Бетси и принят ею с восторгом, а будучи новым, показался ей лучше и желанней прежнего; Сьюзен утвердилась в правах владелицы своего ножика, так как Бетси великодушно заявила, что теперь, получив в подарок другой, куда красивей, она уже никогда опять не позарится на тот – и на долю равно довольной маменьки не пришлось ни единого упрека, хотя Фанни побаивалась, что без них не обойдется. Фаннин поступок был полностью вознагражден: не стало источника домашних ссор, и это открыло Фанни сердце Сьюзен, дало ей новый предмет любви и интереса. В Сьюзен обнаружилась душевная тонкость: довольная, что стала хозяйкой сокровища, за которое воевала не менее двух лет, она, однако, боялась, вдруг старшая сестра осудила ее и она заслуживает упрека за то, что ради спокойствия в доме пришлось сделать эту покупку.
«…а теперь, когда я начала, – продолжала Мэри, – мое письмо не заслуживает, чтоб Вы его читали, так как не будет в нем под конец нежного признания в любви, не будет трех-четырех строк passionees от самого преданного на свете Г. К., ибо Генри в Норфолке; десять дней назад дела призвали его в Эверингем, а возможно, это только предлог, чтобы, как и Вы, пуститься в дорогу. Но уж так оно есть, и, кстати сказать, его отсутствием более всего и объясняется нерадивость его сестры, ведь уже не слышно было напоминаний: „Что ж, Мэри, когда ты напишешь к Фанни? Разве не пора написать к Фанни?“, которые бы меня пришпорили. Наконец-то, после различных попыток встретиться, я повидалась с Вашими кузинами, „дорогой Джулией и нашей дорогой миссис Рашоут“; вчера они застали меня дома, и все мы обрадовались друг другу. Со стороны показалось бы, что мы очень обрадовались друг другу, но я и вправду думаю, что мы слегка обрадовались. Мы столько всего могли порассказать. Хотите знать, какое стало лицо у миссис Рашуот, когда помянули Ваше имя? Я не привыкла думать, что ей недостает самообладания, но для вчерашней встречи его недостало. Вообще же из них двоих Джулия держалась лучше, по крайней мере, когда речь зашла о Вас. С той минуты, как я заговорила о „Фанни“ и говорила о ней как подобает сестре, миссис Рашуот переменилась в лице и не оправилась до самого конца. Но еще придет день, когда она опять будет хороша: у нас есть приглашение на ее первый прием, на 28-е. Тогда она опять предстанет во всей красе, ибо откроет двери одного из лучших домов на Уимпол-стрит. Я была там два года назад, когда этот дом принадлежал леди Лейселс, и, мне кажется, лучшего не сыскать во всем Лондоне, и тогда она, без сомненья, почувствует, что – грубо говоря – получила сполна все, что ей причитается. Генри не мог бы предоставить ей такой дом. Надеюсь, она будет об этом помнить и в меру своих сил будет довольна, воображая себя королевой во дворце, пусть даже королю лучше оставаться в тени, а так как я не имею желания бесить ее, я никогда более не стану терзать ее слух Вашим именем. Мало-помалу она отрезвеет. Сколько я знаю и догадываюсь, барон Уилденхейм все еще ухаживает за Джулией, но, кажется, его не слишком поощряют. Она может сделать лучшую партию. Знатный бедняк незавидный жених, и не представляю, чтоб он мог понравиться, ведь, если отнять у бедняги барона его пустословие, у него останется один только пустой кошелек. Ваш кузен Эдмунд не торопится; его, верно, задерживают обязанности в приходе. Быть может, в Торнтон Лейси требуется наставить на путь истинный какую-нибудь старую грешницу. Я не склонна воображать, будто он забросил меня ради грешницы молодой. Прощайте, милая душенька Фанни, для Лондона это письмо длинное; напишите мне в ответ славное письмецо, чтоб порадовать глаз Генри, когда он воротится, и представьте мне отчет обо всех удалых молодцах капитанах, которыми Вы пренебрегаете ради него».
Письмо это давало богатую пищу для размышлений, и по большей части размышлений нерадостных; и однако, при всем неудовольствии, какое оно вызвало, оно соединило Фанни с тем, о ком она неотступно думала, поведало ей о людях и событиях, которые никогда не пробуждали в ней такого любопытства, как теперь, и она была бы рада знать наверно, что подобные письма станут приходить всякую неделю. Только переписка с тетушкою Бертрам вызывала у ней более интересу.
Что же до портсмутского общества, которое возместило бы несовершенства ее нынешнего дома, в кругу знакомых маменьки и папеньки не было никого, кто мог бы хотя в малой мере ее удовлетворить; не нашлось ни единственного человека, ради кого ей захотелось бы преодолеть свою робость и застенчивость. На ее взгляд, все мужчины были грубы, все женщины развязны, и те и другие дурно воспитаны; и встречи со старыми и новыми знакомыми ей были столь же мало приятны, как им. Молодые особы, которые поначалу взирали на нее с некоторым почтением, поскольку она приехала из семьи баронета, скоро оскорбленно сочли ее «гордячкой», а так как она ни на фортепианах не играла, ни роскошных ротонд не носила, они при дальнейшем размышлении, уж конечно, не признали за ней право на превосходство.
Первым утешением, которое получила Фанни взамен всех домашних зол, первым, которое при своей рассудительности могла полностью принять и которое обещало быть отнюдь не кратковременным, оказалось более близкое знакомство с Сьюзен и надежда быть ей полезной. Сьюзен всегда вела себя мило со старшей сестрой, но свойственная ей резкость и решительность удивляла и тревожила Фанни, и прошло по меньшей мере две недели прежде, чем она стала понимать характер, столь разительно отличный от ее собственного. Сьюзен видела, что дома многое идет не так, как следует, и хотела навести порядок. Не удивительно, что четырнадцатилетняя девушка, пытаясь по собственному разумению, без чьей-либо помощи все переменить, ошибалась в выборе средств; и вскорости Фанни уже была склонна больше восхищаться природным светом в душе Сьюзен, который позволял девочке отличать дурное от хорошего, чем сурово судить ее за неизбежные при этом ошибки в поведении. Сьюзен опиралась на те же истины и следовала той же системе, что и сама Фанни, но Фанни, более мягкая, покладистая, не решилась бы утверждать их действиями. В тех случаях, когда Фанни лишь отошла бы в сторону и заплакала, Сьюзен старалась делать дело, а что от ее стараний был толк, нельзя было не заметить; как ни плохо было в доме, без вмешательства Сьюзен явно было бы еще хуже, и ее-то вмешательство удерживало и маменьку и Бетси от иных весьма оскорбительных крайностей, к которым вели потачки и невоспитанность.
В каждом споре с маменькой разум был на стороне Сьюзен, но миссис Прайс никогда не проявляла той материнской нежности, которая могла бы смягчить дочь. На долю Сьюзен никогда не доставалась та слепая любовь, которая сеяла зло вокруг нее. Маменька не питала к ней благодарности за любовь в прошлом или в настоящем, что помогло бы Сьюзен легче мириться с чрезмерной любовью, обращенной на других.
Все это понемногу стало ясно для Фанни, и понемногу в ней родилось смешанное чувство сострадания и уважения к Сьюзен. Однако она не могла не видеть, что сестра ведет себя неправильно, порою очень неправильно; ее попытки навести порядок часто никуда не годятся и не ко времени, а ее вид и манера выражаться часто совсем уж непростительны; но Фанни начала надеяться, что все это можно исправить. Она заметила, что Сьюзен смотрит на нее снизу вверх и хочет, чтоб сестра была о ней доброго мнения; и как ни нова была для Фанни роль авторитета, как ни нова была мысль, что она способна кого-то вести или наставлять, она все-таки решила, что иной раз и вправду можно намекнуть Сьюзен то на одно, то на другое и ради ее же пользы постараться высказывать кое-какие справедливые понятия, привитые ей самой более подобающим воспитанием, о том, чего заслуживает каждый человек и как разумней было бы вести себя Сьюзен.
Оказывать влияние на Сьюзен или, по крайней мере, пользоваться им сознательно Фанни начала после одного доброго поступка, на который по своей деликатности решилась далеко не сразу. Ей в первые же дни пришло на ум, что небольшая сумма денег могла бы навсегда положить конец вечным баталиям из-за яблока раздора – серебряного ножика, а богатство, каким она обладала, – десять фунтов, данные дядюшкой при расставании, позволяло ей не только в мечтах, но и на деле быть щедрой. Но она вовсе не имела ни привычки благодетельствовать, кроме как совершенным беднякам, ни опыта избавлять от бед или одарять милостями ровню и слишком страшилась, вдруг домашние подумают, будто она строит из себя знатную даму, а потому не сразу сумела одолеть опасение, будто не пристало ей сделать подобный подарок. В конце концов она его все же сделала: серебряный ножик был куплен для Бетси и принят ею с восторгом, а будучи новым, показался ей лучше и желанней прежнего; Сьюзен утвердилась в правах владелицы своего ножика, так как Бетси великодушно заявила, что теперь, получив в подарок другой, куда красивей, она уже никогда опять не позарится на тот – и на долю равно довольной маменьки не пришлось ни единого упрека, хотя Фанни побаивалась, что без них не обойдется. Фаннин поступок был полностью вознагражден: не стало источника домашних ссор, и это открыло Фанни сердце Сьюзен, дало ей новый предмет любви и интереса. В Сьюзен обнаружилась душевная тонкость: довольная, что стала хозяйкой сокровища, за которое воевала не менее двух лет, она, однако, боялась, вдруг старшая сестра осудила ее и она заслуживает упрека за то, что ради спокойствия в доме пришлось сделать эту покупку.